<<

стр. 2
(всего 3)

СОДЕРЖАНИЕ

>>

В древнерусском языке некогда существовали четыре прошедших времени — аорист, имперфект, перфект и плюсквамперфект. Два последних времени были образованы путем сочетания формы так называемого л-ового причастия с формами настоящего или будущего времени. Позднее перфект приобрел значение аориста и имперфекта. Аорист и имперфект исчезли из системы языка как совершенно ненужные образования. Вместе с приобретением полисемантичности подвергалась изменениям и структура самого<253> перфекта. Сопровождавшие л-овое причастия формы вспомогательного глагола 'быть', которые раньше служили отличительным признаком перфекта, после приобретения последними новых значений утратили всякий смысл и также исчезли. Присвязочное причастие становится глагольной формой прошедшего времени, отсюда родовые различия и отсутствие показателей лица.
Так называемые четвертое и пятое склонения в латинском языке уже в эпоху существования классической латыни были своего рода балластом. Четвертое, в которое входили основы на -и, не всегда могло быть отделимо от второго, а пятое было тесно связано с первым. Позднее они исчезли.
IV. Тенденция к устранению языковых эле ментов, имеющих незначительную семантическую нагрузку.
Наблюдение показывает, что языковые элементы, имеющие не значительную функциональную нагрузку, с течением времени выпадают из системы языка.
Редкие фонемы, замечает Эркки Итконен, обладающие малой частотностью, в процессе развития языка легко сливаются с близкими им фонемами [128,193].
В финно-угорских языках долгие гласные i и и были редкими. По этой причине во многих языках они смешались с соответствующими краткими гласными или с более широкими гласными. Из согласных такой же редкой фонемой в уральских языках была фонема ? (межзубное d), исчезнувшая почти во всех современных уральских языках. Незначительная функциональная нагрузка фонемы у (ы) в славянских языках очевидно явилась основной причиной ее исчезновения в южно-славянских и чешском языках. Согласный ? в тюркских языках обладает очень незначительной фонематической нагрузкой. В чувашском и турецком языках эта фонема исчезла полностью. Так называемое прошедшее длительное в мордовских языках типа эрзя-морд. молилинь 'я шел', эрзя-морд. и мокша-морд. сокалинь 'я пахал' и т. д. употребляется довольно редко. В современном мокша-мордовском языке оно почти полностью вышло из употребления.
Необходимость сохранения языка в состоянии коммуникативной пригодности
Необходимость сохранения языка в состоянии коммуникативной пригодности имеет двухстороннюю направленность. С одной стороны, она является источником сопротивления какому бы то ни было изменению языка, с другой стороны, в ряде случаев она вызывает стремление к компенсации утраченных языковых средств. Компенсация утраченных средств может рассматриваться как особый тип исторических изменений.<254>
В специальной лингвистической литературе довольно часто встречается определение языка как исторически изменяющегося явления. Некоторые лингвисты даже считают методологически неприемлемым изучение языка в чисто синхронном плане, утверждая при этом, что язык все время находится в состоянии непрерывного изменения, и результаты этого изменения нельзя сбрасывать со счета. На самом же деле язык не только исторически изменяется. Он одновременно оказывает сопротивление какому бы то ни было изменению, стремится сохранить существующее в данный момент состояние. Эта тенденция не представляет чего-либо странного и необычного. Она порождается самой функцией общения. Говорящий на том или ином языке заинтересован в том, чтобы окружающие его поняли. Всякое внезапное и быстрое изменение языка несет в себе опасность превращения его в недостаточно удобное и пригодное средство общения и, наоборот, стремление сохранить систему привычных и коммуникативно отработанных языковых средств общения предохраняет язык от этой опасности. Поэтому в каждом языке существует тенденция к сохранению существующего состояния до тех пор, пока какая-нибудь сила не преодолевает это естественное сопротивление. Сопротивление оказывает каждое слово и каждая форма. В различных языках можно встретить много различных «неудобств», и тем не менее они не устраняются.
В процессе исторического изменения языка отдельные элементы языковой системы, характеризовавшие его прежнее состояние, могут утрачиваться. Некоторые элементы после утраты вновь не возобновляются или возобновляются после истечения довольно значительных промежутков времени. Так, например, старые словоформы славянского дуалиса были переосмыслены в русском языке как формы род. п. ед. числа (шага, брата) в атрибутивных сочетаниях. Исчезнувшие во многих уральских языках формы двойственного числа в системе спряжения глагола вновь не восстанавливались. Не возобновляется утраченная в некоторых индоевропейских языках грамматическая категория рода. В финно-угорских языках наблюдается сокращение большого количества суффиксов многократного действия, типичное для уральского языка-основы. Случаи восстановления этих потерь не наблюдаются.
Эти факты, очевидно, свидетельствуют о том, что утраченные языковые элементы не являются в достаточной степени коммуникативно необходимыми. В то же время утрата языковых элементов другого типа всегда связана с появлением новых языковых средств, их компенсирующих.
Из истории различных языков известны случаи, когда утрачивались формы местных падежей, выражавшие различные локальные отношения. На их месте возникают или послеложные или предложные конструкции, или новые флективные падежи. Так, например, в марийском языке исчез некогда существовавший в нем абла<255>тив на -и. Значение удаления от предмета стало выражаться конструкцией с послелогом gqи, например, ola gqи 'из города'. Аналогичное явление имело место в латинском языке, в котором древний аблатив также исчез, а его функции взяли на себя предложные конструкции с предлогом de, например, др.-лат. populod 'от народа', в более поздний период — de populo. В древних тюркских языках существовал особый падеж инструктив, имевший значение творительного и совместного падежей. После его исчезновения эти значения стали передаваться специальными конструкциями. В новогреческом языке исчез дательный падеж, различающийся в древнегреческом языке. Функции исчезнувшего дательного падежа стали выражаться предложной конструкцией с предлогом s (из древнего eis), ср. др.-греч. tщ ўnfrиpJ 'человеку', н.-греч. stХn ¤nfrwpo.
В тюркских языках когда-то был специальный творительный падеж на -уп. После его утраты выражаемые им отношения стали выражаться аналитическими предложными конструкциями. Утрата во многих индоевропейских языках древнего родительного падежа вызвала возникновение новых языковых средств, его заменяющих.
Компенсация свидетельствует о том, что утраченные элементы были коммуникативно необходимыми.
Внутренние языковые изменения и процессы, не связанные с действием
определенных тенденций
Помимо целенаправленных тенденций и их различных конкретных проявлений, во внутренней сфере языка наблюдаются процессы и изменения, не имеющие определенной направленности. К этой категории относятся такие явления, как влияние формы одного слова на форму другого слова, контаминация форм и слов, переосмысление значений слов и форм, превращение знаменательных слов в аффиксы, спонтанные звуковые изменения, возникновение новых способов языкового выражения и т. д. Процессы подобного рода происходят в различных языках постоянно, но их очень трудно квалифицировать как проявление какой-либо определенной целенаправленной тенденции. Мы не можем сказать, что в языке существует постоянная тенденция к превращению знаменательных слов в суффиксы или образованию контаминированных форм, или созданию новых способов выражения. Эти явления имеют место, но они совершаются случайно. Их довольно много, в целях экономии места мы постараемся охарактеризовать только наиболее часто встречающиеся.
I. Влияние формы одного слова на форму другого слова.
В различных языках наблюдаются случаи влияния формы одного слова на форму другого слова.<256>
Так, например, в чувашском языке существует слово pьrne 'палец'. Соответствием этого слова в родственных тюркских языках является слово barmaq, ср. тат. и башк. barmaq, тур. parmak 'палец'. Однако чув. pьrne 'палец' не может быть выведено из barmaq, т. к. первоначальное barmaq должно было бы дать в чувашском языке pьrma. Отсюда можно сделать вывод, что совр. чув. pьrne возникло в результате влияния формы какого-то другого слова, может быть слова, обозначающего какую-то часть, или принадлежность пальца. Действительно, чувашское название ногтя иqrne, которому в ряде тюркских языков соответствует tyrnaq, в известной мере напоминает по форме чув. pьrne 'палец'. Весьма вероятно, что форма слова иqrne 'ноготь' повлияла на некогда существовавшее в чувашском языке слово purma 'палец', которое приобрело новую форму pьrna. Но ведь и само слово иqrne не может быть выведено из первоначального tyrnaq 'ноготь', которое могло бы дать в чувашском языке только tq?rna. Остается искать какое-то другое слово, в результате влияния которого некогда существовавшее в чувашском языке слово tq?rna могло преобразоваться в иqrne. Оказывается, что причиной такого преобразования послужил чувашский глагол иqr- 'сдирать, царапать'.
Такого рода влияния особенно характерны для слов, часто употребляющихся в едином контексте, например, для числительных. Так, начальное d в русском девять возникло не из исторического п (ср. др.-инд. navam, совр. перс. nav, лат. novem, готск. nium 'девять'), а при антиципации, т. е. под влиянием следующего за ним десять (ср. также нем. zwei 'два' вместо zwo при последующем drei). Напротив, при ретардации, т. е. под влиянием предшествующего числительного, имеем чанское иxovro 'девять' (< иxoro при ovro 'восемь') и љommonte 'восемь' языка тигринья (< љammantй при љo'attт 'семь')23.
II. Контаминация. В результате влияния одного слова на другое может возникнуть форма, содержащая признаки обоих слов, ср., например, русский просторечный глагол загинать = загибать, в котором сказалось влияние форм гнуть и загибать, или нeм. диaл. Erdtoffel 'кapтoфeль' из Kartoffel и Erdapfel, нeм. Gemдldniss 'полотно', 'картина' из Gemдlde 'картина' и Bildnis 'изображение'24. Наблюдаются также случаи контаминации в одной грамматической форме признаков разных грамматических форм.
Формы аориста страдательного залога в современном греческом языке типа lЭ?hka 'я был развязан', lЭ?hkej 'ты был развязан', lЭ?hke 'он был развязан' возникли в результате контаминации разных форм, первая его составная часть ?h является показателем древнегреческого аориста страдательного залога, ср., др.-гр.<257> ™-paideЭ-?h-n 'я был воспитан'. Второй составной элемент ka-ke служил в древнегреческом языке показателем перфекта, ср. др.-гр. 'я воспитал', pe-pa…deukaz 'ты воспитал' и т. д.
III. Объединение разных по происхождению форм по принципу единства их значения. В различных языках встречаются случаи объединения водной парадигме форм разного происхождения. В основе образования парадигматических единств, содержащих элементы различного происхождения, лежит придание этим элементам какого-нибудь объединяющего — их значения. При этом, по всей видимости, происходит или абстракция от их внешнего облика или превращение каждого элемента в самостоятельную словоформу. Можно выделить два наиболее типичных случая: 1) придание общего значения основам различного происхождения и 2) придание общего значения формативам различного происхождения.
Ярким примером первого случая могут служить парадигмы спряжения немецкого глагола sein 'быть' в настоящем времени и имперфекте.
Настоящее время
Ед. ч. Мн. ч.
1 л. ich bin 'я есмь' wir sind
2 л. du bist и т. д. ihr seid
3 л. er ist sie sind
Имперфект
Ед. ч. Мн. ч.
1 л. ich war 'я был' wir waren
2 л. du warst и т. д. ihr wart
3 л. еr war sie waren
Формы, начинающиеся с b, образованы от индоевропейского корня *bhu — ср. русск. 'быть', лит. buti, лат. fu-i 'я был', греч. fЭw 'расти', 'произрастать', др.-инд. bhavami 'быть', перс. budan и т. д. Формы ist, sind, seid, sind образованы от индоевропейского корня es, выступающего в разных степенях аблаута. Этот корень тоже имеет параллели в других индоевропейских языках, ср. лат. es-se 'быть', греч. ™s-ti 'он есть', др.-инд. as-mi 'я есть' и т. д. В немецких формах sind, seid, sind этот корень представлен в так называемой нулевой ступени аблаута. Форма 2-го л. ед. ч. наст. врем. bist возникла в результате контаминации двух корней bhu и es. Наконец, формы имперфекта, содержащие элемент w, образованы от сильного глагола wesan 'быть'. В современном немецком языке этот глагол не употребляется. Можно предполагать, что когда-то все эти три корня имели разное зна<258>чение, но позднее значение у них стало общим, что и послужило причиной объединения их в одной парадигме.
Формативы разного происхождения тоже могут быть объединены единством значения.
В латинском языке существовала особая система личных окончаний перфекта, которая была представлена в следующем виде.
Ед. ч. Мн. ч.
1 л. -i -imus
2 л. -isti -istis
3 л. -it -erunt
Состав этих личных окончаний, если их рассматривать с исторической точки зрения, является довольно пестрым. Окончание 1-го л. ед. ч. -i восходит к медиальному перфектному окончанию -ai, которое в латинском языке через промежуточную ступень -ei превращалось в -i; личное окончание 2-го л. ед. ч. -isti содержит примету особого аориста -is. Второй составной элемент -ti, восходящий к -tai, -tei, возник в результате осложнения древнего перфектного окончания -tha элементом -i-. Окончание 3-го л. ед. ч. -it восходит к -ed, ср. оск. deded 'он дал'. Возможно, -ed включает перфектное окончание 3-го л. ед. числа -е, ср. греч. o?de 'он знает', к которому присоединено вторичное личное окончание 3-го л. ед. ч. Окончание 1-го л. мн. ч. -imus содержит обычное окончание -mus, встречающееся в настоящем времени и в имперфекте. Окончание 2-го л. мн. ч. -istis содержит показатель аориста -is и обычное окончание 2-го л. мн. ч. -tis, окончание 3-го л. -erunt содержит то же самое -is, видоизменившееся в -er, и обычное личное окончание -unt, проникшее из системы настоящего времени.
Все эти исторические разнородные образования были наделены одной функцией — выражать принадлежность результата действия определенному лицу.
IV. Возникновение новых способов выражения в результате перемещения ассоциаций.
Значение каждого форматива в языке всегда ассоциировано с каним-нибудь понятием, например, форматив, выражающий множественное число, соотнесен с понятием множественности предметов; форматив, выражающий многократность действия, ассоциируется с понятием прерывистого действия, состоящего из отдельных актов и т. д.
Может случиться, что то же понятие начинает ассоциироваться с каким-нибудь языковым образованием. В результате такого перемещения ассоциаций старый форматив может полностью или частично замениться новым.
Так, например, в пермских языках понятие принадлежности одного предмета другому, если обладаемое выступает в роли прямого дополнения к глаголу, выражается не родительным падежом, а особой формой отложительного падежа, хотя в древности оно,<259> по всей видимости, выражалось родительным падежом, ср. коми-зыр. босьтic воклысь пыжсц 'он взял лодку брата'.
Определенность имени существительного, сочетающегося с прилагательным, некогда выражалась в болгарском языке, как и в других славянских языках, членными формами прилагательных. В современном болгарском языке определенность имени существительного выражается постпозитивным определенным артиклем.
В древнеперсидском языке родительный падеж по неизвестным причинам совпал с дательным, например, martiyahya означало 'человека' и 'человеку'. В то же время возник новый способ выражения принадлежности путём соединения определения и определяемого посредством относительного местоимения hya 'который', например, kara hya Nadintabirahya 'войско Надинтабира' (букв. 'войско, которое Надинтабира'). Подобный способ отмечен также в авестийском языке, например, aevo panta уо aљahe 'один путь к чистоте' (букв. 'один путь, который чистоты'). Позднее эта конструкция совершенно вытеснила старый родительный падеж, и в современном персидском языке она является единственным способом выражения связи определения с определяемым.
В результате развития новых ассоциаций в различных языках постоянно возникают новые слова, хотя в их появлении не было никакой необходимости. Так, например, в истории греческого языка слово ‰ppoj было заменено новым словом Ґlogo 'неразумный', лат. ignis 'огонь' было вытеснено во французском языке новым словом feu (от латинского focus 'очаг') и т. д.
Некоторые типы изменений значений слов также объясняются возникновением новых ассоциаций. Слово зной в сербохорватском языке означает не 'сильный жар', а 'пот', слово гвожђе означает 'железо', хотя оно этимологически связано со словом гвоздь; rivus 'ручей' в испанском и португальском языках получило значение реки, ср. исп. rio 'порт' , rio 'река' и т. д.
В результате появления новых ассоциаций постоянно изменяются способы языкового выражения и языкового членения окружающей действительности. Этим объясняются значительные различия в словарном составе и грамматическом строе, наблюдаемые в самых различных языках мира. Регулярное языковое выражение глагольного вида, столь типичное для русского языка, оказывается совершенно необязательным для многих языков мира; есть языки, имеющие восемь прошедших времен, и в то же время есть языки, довольствующиеся только одним прошедшим временем. Языковое членение действительности меняется в различные исторические эпохи.
Древнемарийский язык имел более десяти падежей, в современном марийском языке их только шесть, в старовенгерском языке было несколько прошедших времен, современный венгерский довольствуется только одним временем. Причины этих колебаний часто не ясны.<260>
V. Спонтанные изменения звуков. В соответствующем разделе нами подробно рассматривались так называемые комбинаторные изменения звуков, причиной которых является влияние соседних звуков. Помимо комбинаторных изменений, совершаются так называемые спонтанные, или позиционно необусловленные, изменения звуков. Так, например, межзубное ? в пермских языках во всех позициях перешло в ѕ, утрата носовых гласных в истории славянских языков также осуществлялась во всех позициях и т. д.
Многие фонологи утверждают, что спонтанные звуковые изменения происходят под влиянием сдвигов в системе фонем. Однако этот вопрос детально не исследован. Надо полагать, что причины спонтанных звуковых изменений могут быть различными [128, 159]. К тому же некоторые изменения, принимавшиеся за спонтанные, при дальнейшем изучении удавалось объяснить как комбинаторные.
VI. Исчезновение и возникновение фонологических оппозиций. Фонологические оппозиции в языке могут исчезать и возникать вновь. Например, некогда в раннем общем прибалтийско-финском языке существовали пары фонем п — с (nime 'имя', nole 'стрела') и s — њ’ (sula 'талый' и њata 'сто'). Позднее палатализованные с’ и њ’ совпали с непалатализованными п и s. В мансийском языке когда-то существовали фонемы s и љ. Позднее они совпали с t25.
В некоторых позициях фонемы могут утрачивать различительную способность, нейтрализуются. Такой нейтрализации, например, подверглись после падения редуцированных ъ и ь в конце слова и перед глухими согласными звонкие согласные в русском языке, ср. воз [вос].
В современном финском языке h является фонемой, ср. halpa 'дешевый' и salpa 'засов'. В уральском праязыке фонемы h не было. В финском языке источниками этой фонемы были љ, ћ, e, k (в сочетании kt).
VII. Переосмысление значений форм. Материальные средства выражения различных грамматических категорий относительно ограниченны. По этой причине для выражения новых грамматических значений часто используются уже наличные в языке формы, значение которых при этом переосмысляется. Так, значение сослагательного наклонения в истории латинского языка было переосмыслено в ряде случаев как значение будущего времени, в целом ряде тюркских и монгольских языков значение причастий превратилось со временем в значение глагольных времен и т. д.
Финский партитив представляет результат переосмысления некогда существовавшего здесь отложительного падежа. В мордовских языках этот падеж сохраняется до сих пор. Ср. эрзя-<261>морд. kudo-do 'от дома', vele-de 'от деревни'. Значение суффикса этого падежа 'движение от чего-либо' было переосмыслено как значение части предмета, например, tuota vettд 'принеси воды', т. е. 'какое-то количество воды'.
Отмечены также случаи превращения словообразовательных суффиксов в падежные путём переосмысления их значений. Например, в маратхи для образования суффикса родительного падежа послужил словообразовательный суффикс -иа (из -tya) ср., например, ghara-ca 'дома' (-англ. of the house) и ghar-ca 'домашний'26.
Суффикс превратительного падежа, или транслатива -kc в мордовских языках развился из словообразовательного суффикса -kc, означающего предмет, служащий для чего-либо, например, сур-кс 'перстень', т. е. 'нечто для пальца' , кедь-кс 'браслет', т. е. 'нечто для руки'27.
VIII. Превращение самостоятельных слов в суффиксы. Превращение самостоятельных слов в суффиксы наблюдается в истории самых различных языков. Например, суффикс абстрактных имён существительных -lun в современном коми-зырянском языке в словах типа pemyd-lun 'темнота', ozyr-lun 'богатство' и т. д. восходит к самостоятельному слову lun 'день'. Сначала такие словосочетания, как pemyd lun 'темный день', были переосмыслены в направлении 'нечто темное, темнота', и затем суффикс механически был перенесен на другие имена существительные.
При названиях лиц и живых существ в языках хинди и урду может употребляться суффикс lok, восходящий к древнеиндийскому слову loka 'мир, люди'.
Английский суффикс прилагательных -lу, например, night-ly 'ночной' развился из некогда самостоятельного слова lic, означавшего 'тело, облик, образ'.
Суффикс совместного падежа или комитатива мн. ч. -guim в норвежско-саамском языке, например, oabbai-guim 'с сестрами' от oabba 'сестра' восходит к самостоятельному слову kui eme guoibme 'товарищ'28.
Внутренние противоречия и их характер
Выше были охарактеризованы различные тенденции, направленные на улучшение языковой техники и сохранение языка в состоянии коммуникативной пригодности.<262>
Если бы все эти полезно направленные тенденции последовательно и регулярно осуществлялись, то система технических средств различных языков мира, вероятно, давно достигла бы идеального состояния. В действительности все тенденции практически далеко не всегда осуществляются. Но самое парадоксальное состоит в том, что осуществление одной тенденции может помешать осуществлению другой. Существует антагонизм тенденций в самом прямом значении этого слова. Так, например, различные изменения спонтанного и комбинаторного характера нередко противоречат тенденции к выражению одинаковых значений одинаковыми средствами. Тенденция к устранению зияния может привести к нарушению чётких границ между морфемами, ср. др.-греч. §h?rwpoj 'человек', но род. п. ед. ч. ўn?rиpou из antroposo. После исчезновения интервокального -s- произошло слияние гласных, в результате чего четкие границы основы утратились. В процессе словосложения могут образоваться трудные для произношения сочетания звуков, ср. фин. pддmддrа 'цель', составленное из двух слов рдд 'голова' и mддra 'цель (собственно мера)', где в двух смежных слогах оказались долгие гласные. Выравнивание форм по аналогии, способствующее обозначению форм с одинаковым значением одинаковыми средствами, может привести к омонимии форм.
Строевые особенности языка могут препятствовать исчезновению отживающих в языке грамматических категорий. Наглядным примером может служить сохранение категории рода в русском языке. Наличие рода у различных неодушевленных имён существительных давно не отражает никакого реального содержания, однако наличие разветвленной системы грамматического согласования по роду в сильной степени затрудняет процесс исчезновения фактически исчезнувшей категории.
Поскольку каждая тенденция является постоянно действующей, устранение результатов действия одной тенденции осуществлением другой тенденции не означает невозможности изменения сложившегося положения в будущем. Так, например, согласные к, г и х когда-то в славянских языках были одинаковыми во всех положениях. Позднее перед ± (< oi) они превратились в ц', з', с'. В древнерусском языке были возможны такие формы, как в руц±, на дороз±, в кожус± и т. д. при формах им. пад. ед. ч. рука, дорога, кожух. Таким образом, стремление к облегчению произношения, выразившееся в комбинаторном изменении согласных, оказалось идущим в разрез со стремлением к сохранению звукового единообразия. Действием выравнивания конечных согласных основ по аналогии вариативность основ была ликвидирована, откуда современные формы на руке, на дороге, в кожухе и т. д.<263>
Случаи полезного взаимодействия процессов
Констатируя наличие противоречий в процессах исторического развития языка, нельзя, однако, забывать о том, что могут быть случаи, когда направленность одного процесса помогает осуществиться другому процессу. Так, например, в народной латыни VII в. н. э. в 1-м склонении в именительном падеже множественного числа наравне с формой на -ае стали употребляться формы на -as по аналогии с формой винительного падежа:

Ед. ч.
им. п.
вин. п.
terra > terra
terram > terra
Мн. ч.
им. п.
вин. п.
terrae > terras
terras > terras29

Процесс выравнивания по аналогии в данном случае облегчался тем, что форма винительного падежа множественного числа имела более чёткое морфологическое строение по сравнению с формой именительного падежа того же числа. Благоприятствующим фактором могло оказаться также возможное переразложение основ. Исчезновению дательного падежа в истории греческого языка в немалой мере способствовало устранение различия между долгими и краткими согласными и отпадение конечного п, в результате чего формы обоих падежей стали омонимичными.
ВОЗМОЖНОСТЬ ВОЗНИКНОВЕНИЯ ИЗМЕНЕНИЙ В РЕЗУЛЬТАТЕ
СОВОКУПНОГО ДЕЙСТВИЯ ВНЕШНИХ И ВНУТРЕННИХ ФАКТОРОВ
В истории различных языков можно найти немало случаев, когда различные языковые изменения происходят в результате совокупного действия внешних и внутренних факторов. Так, например, в новогреческом языке исчез инфинитив, существовавший некогда в древнегреческом. То, что раньше выражалось инфинитивом, стало выражаться описательно путем употребления союза nў (из др.-греч. †na 'чтобы'), сочетаемого с формами конъюнктива, фактически совпавшими с обычными формами настоящего времени изъявительного наклонения, ср. др.-греч. ™?љlwgrЈfein 'я хочу писать', совр. греч. Islw n¦ gr?fw. Процесс исчезновения инфинитива происходил и в других балканских языках (в болгарском, албанском и румынском). Несомненно, новогреческий язык испытывал какой-то внешний импульс. Однако и в самом новогреческом языке происходили внутренние процессы, создавшие благоприятные условия для исчезновения инфинитива. Конечное п отпадало, а дифтонг ei стягивался в i. По этой причине древнегреческий инфинитив на -ein, например, ferein 'носить', должен<264> был бы принять форму feri, которая полностью совпала бы с формой 3-го л. ед. ч. наст. врем. 'он несёт'.
Как известно, ударение в древних германских языках падало на первый слог. Изменение характера ударения вызывало ослабление конечных слогов. Ослабленная флексия постепенно исчезала, что привело к развитию аналитических конструкций. Было, однако, подмечено, что английский язык ранее других языков теряет остатки синтетических форм и наравне с датским даёт наиболее чистый образец аналитического типа. Исландский язык по сравнению с другими германскими языками развил аналитические элементы в гораздо меньшей степени, так что об исландском языке трудно говорить как о языке аналитического типа. фактически в отношении языкового строя современный исландский язык мало чем отличается от языка Эдды. Можно предполагать, что эти особенности в развитии двух германских языков возникли не без участия внешних факторов. Исландский язык, развивающийся совершенно изолированно благодаря географическому положению самой Исландии, сохраняет в основном состояние древнейших германских письменных памятников. Развитие аналитических конструкций не достигает в нем той степени, которая наблюдается в английском; синтетические формы сохраняются в прежнем виде.
По иному обстояло дело в истории английского языка. Впервые, еще, в IX веке, английский язык, в особенности его северные диалекты, непосредственно сталкивается с языком завоевателей датчан. В эпоху завоевания Англии норманнами английский язык имел тесные контакты с французским языком. Очевидно, эти контакты и ускорили развитие аналитического строя в английском языке [15, 29—30].
Любопытно отметить, что болгарский язык, являющийся единственным языком аналитического строя в семье славянских языков, также имел различные контакты с другими языками.
Уральский аблатив, характеризовавшийся суффиксом -ta, превратился в финском языке в особый падеж партитив, обозначающий часть какого-нибудь предмета, например, ostan kilon voita 'куплю кило масла'. Спорадические случаи превращения аблатива в партитив отмечены также в мордовском языке, ср. эрзя-морд. чай-де симемс 'попить чаю' и т. д. Возникновение партитива в финском и отчасти в мордовском языках имело благоприятную почву, поскольку партитивное значение могло легко возникнуть на базе аблативного значения. Ярким примером возможности такого развития может служить родительный партитивный в русском и других славянских языках, ср. русск. кило хлеба. Родительный падеж в славянских языках исторически восходит к аблативу.
Было обнаружено, что значение финского партитива в известной степени напоминает значение родительного падежа в бал<265>тийских языках. Не исключена возможность того, что во время контактов предков современных финнов с балтийскими народами в ту эпоху, когда они находились на южном берегу Финского залива, влияние балтийских языков послужило стимулом для возникновения в прибалтийско-финских языках партитива.
Таким образом, явление, которое первоначально было внутренним, испытало воздействие иноязычного влияния и приняло специфическую форму выражения.
К ВОПРОСУ О СИСТЕМНОМ ХАРАКТЕРЕ ЯЗЫКОВЫХ ИЗМЕНЕНИЙ
Рассматривая проблему, касающуюся соотношения двух таких понятий, как система и диахрония, системность и языковые изменения, следует отметить прежде всего ее недостаточную изученность. Отчасти это может быть объяснено тем, что структурные исследования носили вплоть до недавнего времени преимущественно синхронный характер и что историческая проблематика отходила в этих исследованиях на задний план. Отчасти это обстоятельство можно связать также с тем, что и самый круг вопросов, затрагиваемый в диахронических исследованиях структурного порядка, был достаточно специален и в принципе отличался от того, который определял подобные исследования в традиционной лингвистике. Диахронические изыскания представляли собой в значительной мере исследования по фонологии, которые нередко предлагали «не столько новые принципы объяснения звуковых изменений, сколько лишь принципы классификации и реинтерпретации звуковых изменений в структурных терминах» [10, 85—86] (ср., например, понятия фонологизации, дефонологизации и трансфонологизации у пражских лингвистов, понятия расщепления и слияния фонем у американских структуралистов, понятие лакун или пустых клеток в фонологической системе и понятие различительного признака как единицы изменения у А. Мартине и др.).
При освещении названной проблемы на современном уровне целесообразно, по-видимому, подойти к ней расчлененно, разграничивая по крайней мере три разных комплекса проблем, из которых первый относится к определению характера языковых изменений, второй — к определению места изменений разного типа в той целостности, которую образует язык на протяжении всей истории своего существования и, наконец, третий связан с анализом причин языковых изменений.
Основоположник современного структурализма Ф. де Соссюр, как известно, полностью отрицал системный характер диахронических преобразований. По его определению, для любого отдельного состояния языка типичны отношения, связывающие сосуще<266>ствующие элементы языка и образующие систему; напротив, для характеристики языка в историческом плане важны иные отношения, не воспринимаемые одним и тем же коллективным сознанием. Наблюдаемые между элементами, сменяющими друг друга, они системы не образуют [69, 103]. Признание беспорядочности, хаотичности и случайности исторических изменений, унаследованное соссюрианцами от младограмматиков, обесценивало в их глазах результаты диахронических исследований: исторический материал оказывался, якобы, неподходящим источником для изучения языка как системы. Положение Соссюра о «частном характере» диахронических фактов, не образующих системы [69, 101], получило распространение и за пределами женевской школы и было поддержано, например, глоссематиками. С другой стороны, оно вызвало резкую критику со стороны представителей Пражского лингвистического кружка, которые уже в своих Тезисах подчеркнули, что диахронии и синхронии в равной мере присущ системный характер [10, 50—52; 39, 145]. «Было бы нелогично утверждать, — писали составители Тезисов, — что лингвистические изменения — не что иное, как разрушительные удары, случайные и разнородные с точки зрения системы... диахроническое изучение не только не исключает понятия системы и функции, но, напротив, без учета этих понятий остается неполным» [72, 18].
Признание системного принципа организации диахронических явлений повлекло за собой, как мы уже говорили выше, радикальный пересмотр задач исторической лингвистики. Он был связан прежде всего с тем, что «... в структурном языкознании речь идет об определении некоторой модели, способной отражать целый класс языковых явлений, дающей возможность предусмотреть, что будет с теми или иными элементами, если данный изменить определенным образом» [76, 78]. Сторонники этой точки зрения полагают, что структурная лингвистика открывает новые страницы в исторических исследованиях и в том отношении, что она позволяет обнаружить самые общие закономерности в развитии языков путем установления (и сокращения) числа допустимых переходов от одного состояния к другому [76, 78]. В такой постановке вопроса уже содержится, собственно, и принципиальный ответ на вопрос о том, системны ли наступающие сдвиги и образуют ли они сами некую определенную систему. Естественно, что хаотические и случайные изменения непредсказуемы и установить на их основе какие бы то ни было закономерные переходы было бы попросту невозможно. В то же время, безусловно, в вопросе о степени подобной предсказуемости остается еще много спорного и неясного.
Из указанного тезиса о системности диахронии вытекала и определенная новая методика изучения языковых изменений: их интерпретация стала означать прежде всего рассмотрение изме<267>нения как динамического компонента системы, т. е. исключительно с точки зрения его роли в организации целого. Задачи диахронической фонологии формулировались, например, как анализ функциональных сдвигов, происшедших в системе, и основой этой дисциплины стали два ведущих принципа: 1) ни одно звуковое изменение не может быть понято без обращения к системе; 2) каждое изменение в фонологической системе является целенаправленным [10, 84]. Уже в начале 30-ых годов Е. Д. Поливанов, комментируя работы Р. Якобсона по диахронической фонологии, писал: основное требование у Р. Якобсона заключается в том, что ни одно звуковое изменение «не должно и не может рассматриваться изолированно, без связи с данной фонетической системой в целом, ибо предметом исторической фонетики являются не отдельные изменения единичных звуков языка..., а именно эволюция последовательно сменяющих друг друга (от поколения к поколению) систем фонетических представлений» [56, 135—136]. Из этого следовало, что объяснение единичного факта возможно лишь на фоне общего — целостной системы. Но как раз подобных представлений о конкретном содержании понятия системы во многих случаях и недоставало. Иначе говоря, исходное данное, по отношению к которому следовало бы, согласно общим требованиям лингвистического анализа, производить оценку частных изменений, оставалось зачастую весьма расплывчатым.
«Не отдельные изменения приводят к изменению системы в целом, — подчеркивает С. Д. Кацнельсон, — а наоборот, история системы, обусловленная присущими ей противоречиями, определяет историю отдельных фрагментов системы, в том числе и отдельных звуков» [30, 15]. Но ведь для того, чтобы восстановить историю системы и представить себе систему как таковую, нам необходимо обратиться именно к единичным фактам, к отдельным изменениям в их совокупности — другого способа обнаружить эту систему у нас нет. С другой стороны, само наблюдение за совокупностью фактов, выражающих и манифестирующих эволюцию языка, позволяет разграничить общие тенденции и отклонения от них, регулярные сдвиги и сдвиги частного характера, явления профилирующие и ограниченные и т. п. Априорная абсолютизация системного принципа как ведущего принципа в эволюции фонологической системы кажется нам поэтому неопределенной. В силу качественной неоднородности наступающих изменений одни из них имеют прямое отношение к перестройке языка в целом, другие же как бы скользят по ее поверхности, оставаясь на периферии системы или даже вообще ее не затрагивают. А. Мартине, оценивая статус различных фонем в конкретном языке, говорил, что одни из них полностью включаются в систему, другие же характеризуются разной степенью вхождения в нее [42, 115—117]. Можно, по-видимому, представить себе существование и таких частных явлений, которые остаются вообще вне системы. Если бы<268> все языковые феномены являлись непременно составными частями системы языка, вряд ли существовала бы настоятельная необходимость оперировать двумя такими нетождественными понятиями, как «язык», с одной стороны, и «система языка», с другой. Сказанное имеет прямое отношение и к определению внутренних причин языкового развития (см. ниже). Все соображения, которые здесь были высказаны, относились, строго говоря, к звуковым изменениям. Аналогичные заключения можно, по всей видимости, сделать не только о фонетических преобразованиях, но и об изменениях, происходящих на других уровнях языка.
Отрицая системный характер языковых изменений, Соссюр был неправ хотя бы потому, что родственные языки вполне закономерно связаны между собой сетью определенных корреспонденций и соответствий, и потому, что история отдельных языков изобилует случаями регулярных системных сдвигов (типа, например, великого сдвига гласных в истории английского языка). Он был прав лишь в том отношении, что отдельное историческое изменение не в состоянии ни создать, ни перестроить какой-либо целостной системы. Вместе с тем он не учитывал того важного обстоятельства, что языковое изменение может быть продиктовано требованиями перестройки существующей системы и может повлечь за собой такие следствия, которые сделают необходимым дальнейшее преобразование системы в каких-то определенных звеньях. Заслуги пражских лингвистов и заключаются, в частности, в том, что они первыми обратили внимание на существование указанных возможностей. В истории языков действительно могут наблюдаться изменения, обусловленные требованиями системы и влекущие за собой новые изменения в ее устройстве. Ответив положительно на вопрос о том, могут ли в истории языков совершаться изменения, вызванные непосредственно наличной системой, мы должны также ответить и на вопрос о том, а всегда ли в качестве причины языковых изменений выступает система языка. Ответ на этот вопрос уже был, собственно, дан выше, когда мы подчеркнули двойственную природу изменчивости языков. Подобная точка зрения в современном языкознании не является общепринятой.
Некоторые ученые полагают, вслед за Соссюром, что поскольку система «в самой себе неизменчива» [69, 91], она и не может содержать внутри себя каких-либо стимулов к изменению: согласно этим взглядам, языковая система была бы без воздействия внешних факторов «обречена на вечную устойчивость, на неподвижность» [115, 5—6]. Но внутренние законы развития системы языка, несомненно, существуют. К таким импульсам можно, по-видимому, отнести давление системы, влияние отдельных профилирующих принципов организации языка в целом (ср. тенденции аналитизма и тенденции синтетизма), влияние некоторых принципов организации частных подсистем (ср. тенденцию к заполне<269>нию пустых клеток и известной симметрии в фонологических системах, принцип парадигматического выравнивания в морфологии, принцип пропорциональности в развитии словообразовательных систем и т. п.). Близки к ним и структурные импульсы, связанные с сеткой существующих отношений и с созданием строго выдержанных оппозиций по тем или иным признакам. Вместе с тем хотим подчеркнуть, что нельзя провести знака равенства между внутренними мотивами перестройки языка и собственно системными или структурными импульсами подобной перестройки. Иначе говоря, мы полагаем, что в числе факторов, обусловливающих реорганизацию языка, факторы системные и структурные составляют только часть причин внутреннего порядка. И эта точка зрения не является общепринятой. По мнению некоторых языковедов, все изменения в языке обусловлены его наличной структурой [27, 190 и сл.; 96] и все внутренние причины языковых изменений структурно мотивированы. Представляется, однако, что концепции этого рода проистекают из нежелательного смешения понятия языка с понятием его системы.
Итак, решение проблемы системности языковых изменений связано с преодолением значительных трудностей, вызываемых как неопределенностью исходных понятий (в частности, отсутствием строгого определения такого понятия, как система), так и чрезвычайной трудностью разграничения отдельных причин, вызвавших то или иное изменение. О затруднениях этого рода нагляднее всего свидетельствует обращение к фактическому материалу, демонстрирующему не только исключительное разнообразие конкретных форм изменений, но и нетождественность непосредственных причин, их обуславливающих и, наконец, неодинаковый статус отдельных изменений с точки зрения наличной системы языка и путей ее реорганизации.
Проблема системности языковых изменений в фонологии
Импульсы, вызывающие изменения в языке, могут быть весьма разнообразными. Причинами изменений звуковой системы языка могут, например, являться импульсы, не продиктованные требованиями перестройки фонологической системы. Вряд ли можно утверждать, что развитие паразитарного согласного t между спирантом s и следующим за ним r в таких случаях, как русск. просторечн. страм из срам, нем. Strom 'течение' из первоначального srom продиктовано требованиями системы. Появление лишнего t в этих случаях не производит никаких сдвигов в фонологической системе языка. Превращение k в аффрикату и перед гласными переднего ряда е и i в итальянском и румынском языках также не было вызвано требованиями фонологической системы. Причиной<270> этого изменения первоначально была артикуляционная аттракция k перед е, и i сильно палатализовалось. Далее произошло ослабление участка напряжения.
Примером изменения, не продиктованного давлением системы, может быть изменение задненёбного k в тегеранском диалекте персидского языка в задненёбное фрикативное ?, ср. ?orb 'близость' < qorb, ?orban 'жертва' < qorban, mд?bare 'место погребения' < mдqbare, lд?дb 'титул, прозвище' < lдqab и т. д. Задненёбное фрикативное ? существовало в персидском языке и прежде, особенно в начальной позиции, например, ?дrb 'запад', ?orur 'гордость' и т. д. Можно полагать, что ничего существенного изменение q в ? к фонологической системе персидского языка не прибавило.
В чувашском языке, как и в татарском, существуют редуцированные гласные о и с. В чувашском языке объем этих гласных по сравнению с татарским заметно расширился за счет превращения нередуцированных гласных в редуцированные в некоторых позициях, ср. чув. вгрман 'лес', но тат. урман 'лес'; чув. вгхгт, но тат. вакыт 'время'; чув. йгнгш, но тат. я?ыш 'ошибка'; чув. гнгс, но тат. у?ыш 'успех'. Однако это изменение не привело к каким-нибудь заметным изменениям фонологической системы чувашского языка. Могут быть случаи, когда импульс, вызвавший звуковое изменение, не был продиктован первоначально требованиями системы, но его конкретные результаты тем не менее приводят впоследствии к изменению фонемного состава языка.
В истории башкирского языка, как и в ряде других языков Волгокамья, татарском и чувашском, существовала сильная тенденция к ослаблению смычки при произношении аффрикат и взрывных согласных. В результате этой тенденции аффриката с через промежуточную ступень ts превратилась в ?, ср. тат. ча?гы — башк. са?гы 'лыжи'; тат. чуртан — башк. суртан 'щука'; тат. беренче — башк. беренсе 'первый'; тат. борчак — башк. борсак 'горох' и т. п. Старое z превращалось в межзубное z (?), ср. тат. каз — башк. ка? 'гусь'; тат. зур — башк. ?ур 'большой'; тат. кыз — баш. кы? 'девушка'; тат. йоз — башк. йо? 'сто' и т. д. Старое d в интервокальном положении также превращалось в межзубное z, ср. тат. идэн — башк. и?эн 'пол'; тат. Идел — башк. И?ел 'Волга' и т. д. Можно предполагать, что тенденция к ослаблению смычки в некоторых языках Волгокамья не была продиктована системными требованиями. Во всяком случае нет никаких данных, указывающих на это. Однако это первоначальный импульс, не вызванный требованиями системы, привел к таким результатам, которые вызвали целый ряд изменений, направленных на улучшение существующей системы. Превращение старого и в s вызвало, по всей видимости, избыток s, нарушивший распределение спирантов в башкирском языке. Начальное s превратилось в h, ср. тат. сары — башк. hары 'желтый'; тат. сандугач — башк. hандугас 'соловей' и т. д. Конечное старое<271> s, а также s в интервокальном положении перешли в межзубное ?, ср. тат. ис — башк. из 'чувство, сознание, память'; тат. кис — башк. каз 'режь', тат. исqн — башк. изqн 'здоровый' и т. д. Любопытно, что при этом была использована та же тенденция к ослаблению смычки.
Таким образом, импульс языкового изменения, который в своем исходе не был мотивирован системными требованиями, привел в конечном счете к возникновению в системе языка ряда новых фонем.
Параллельно описанным изменениям существуют и звуковые изменения, продиктованные потребностями перестройки фонологической системы языка. Каждый язык, по всей видимости, стремится сохранить какой-то минимум полезных фонематических противопоставлений. Если нарушение этого минимума начинает создавать коммуникативные неудобства, в системе фонем языка начинают происходить определенные изменения, имеющие своей целью восстановление нарушенного равновесия. Так, например, в нововерхненемецкий период долгие гласные i, u, iu, превратились в дифтонги. Гласный i > ei [ae], u > аи [ao], iи > еи[Oш]. Отсюда ср.-в.-нем. min — совр. нем. mein 'мой', ср.-в.-нем. ful 'ленивый' — совр. нем. faul, ср.-в.-нем. tiutsch — совр. нем. deutsch 'немецкий' и т. п. Дифтонгизация гласных фонем i, u, iu привела к их исчезновению из фонетической системы. Однако образовавшаяся брешь была тотчас же заполнена долгими фонемами i, и, ь, возникшими благодаря стяжению дифтонгов ie, uo, ье, ср.:
ie > i [i:]
ср.-в.-нем. совр. нем.
hier 'здесь' hier
schief 'косой' schief
brief 'письмо' Brief

uo > u [u:]
ср.-в.-нем. совр. нем.
bluome 'цветок' Blume
bluot 'кровь' Blut
buoch 'книга' Buch

uе > u [y:]
gruene 'caeaiue' grun
kuene 'niaeue' kuhn
grьezen 'приветствовать' grьssen<272>

Древние индоевропейские гласные е и о в древнеиндийском и в иранском языках превратились в а. Общий объем гласного а в этих языках сильно увеличился. Надо полагать, что это обстоятельство нанесло известный ущерб арсеналу смыслоразличительных средств указанных языков. Необходимо было в какой-то мере компенсировать утраченные e и о. Эта компенсация была осуществлена за счет монофтонгизации древних дифтонгов. Так, например, дифтонг ai превратился в др.-инд. в e, ср. греч. a†?w 'жгу' — др.-инд. edha? 'топливо', греч. fљretai— др.-инд. bharate 'его несут'. Дифтонг ei также дал в древнеиндийском е, ср. др.-инд. devah, др.-лат. deivos 'класс', лат. deus, лит. dievas 'бог'; др.-инд. eti, греч. eЌsi, лит. eiti 'идет' и т. д. Такая же участь постигла и дифтонг oi, ср. греч. oЌda 'я знаю', др.-инд. veda. Дифтонг аи превратился в древнеиндийском в o, например, лат. augeo 'умножаю', др.-инд. oja? 'сила'; лат. sausas, др.-инд. soja? 'сухой'. Дифтонг еu дает др.-инд. o, например, др.-инд. ojami, греч. eЮw, лат. uro < euso 'гореть'. Наконец, дифтонг ои в древнеиндийском также превращается в o, ср. лит. laukas 'поле', лат. lucum < loukorn 'роща', др.-инд. loka? 'свободное место, пространство' и т. п.
Очень интересной с этой точки зрения является история вокализма и консонантизма чувашского языка. Древнее а в начальном слоге слова превратилось здесь в и через промежуточную ступень о, ср. чув. turt 'тянуть', но тат. tart, чув. puњ 'голова', но тат. baj и т. д. После этого превращения общий объем а в чувашском языке в известной степени сократился. Эта утрата была компенсирована превращением д в а, др.-чув. kдди 'вечер' — совр. чув. kas, др.-чув. kдp 'форма' — совр. чув. kдp. Древнее i в чувашском языке перешло в редуцированное q, ср. чув. рql и тур. bilmek 'знать', чув. рqr и тур. bir 'один'. Таким образом i в чувашском утратилось. Однако эта утрата была компенсирована тем, что древнее e сузилось в i, ср. ногайск. bet 'лицо', но чув. pit, тур. уеl 'ветер', но чув. њil'. Древнее и в чувашском превратилось в редуцированный гласный q?, ср. тур. durmak 'стоять', но чув. ter, ногайск. buz 'лед', но чув. рq?r и т. д. Любопытно, что в чувашском языке появилось новое и из древнего о, ср. тур. уоl 'дорога', но чув. њul, тур. yok 'нет', но чув. њuk и т. д.
Нельзя, конечно, представлять дело таким образом, что утрата любой фонемы в языке вызывает необходимость ее компенсации. Можно найти немало случаев, когда утраченные фонемы не компенсируются. Прибалтийско-финские языки утратили довольно большое количество фонем, которые в ходе дальнейшего развития языка не были восстановлены. Утраченные во многих славянских языках носовые гласные не компенсируются. Эти факты лишний раз свидетельствуют о том, что различные импульсы и движущие силы, управляющие механизмом регулирования фонематического равновесия, еще в деталях не выяснены.<273>
Тенденция к созданию симметричной системы фонем
Если система фонем в том или ином языке не обладает достаточной степенью гармоничности и стройности, в языке возникает стремление к большой её упорядоченности. Пермским языкам, например, присуща редкая корреляция по глухости и звонкости:
Глухие p, t, t’, s, s’, љ, c’, и, k противопоставлены
Звонким b, d, d’, z, z’, ћ, Z’, Z?, g.
Первоначально звонкие согласные возникали только внутри слова. Позднее они распространились и на начало слова [128, 194].Следствием этой тенденции являются процессы, которые фонологи называют заполнением пустых клеток.
В качестве примера можно взять вокализм первого слога в позднем общеприбалтийскофинском языке. Первоначально эта система была представлена в таком виде:
i –– i u u –– u
e –– e o –– o
д a
Некоторые гласные, как например, д, ь, а, не имели долгих коррелят. Гласный ц первоначально отсутствовал. Позднее произошло пополнение недостающих пар и возник гласный ц.
i –– i u –– u u –– u
e –– e o –– o o –– o
a –– r a –– a30
В системе языка могут быть фонемы, редко встречающиеся и по этой причине не имеющие сколько-нибудь значительной функциональной нагрузки. Совершенно естественно, что фонологическая система того языка, в котором они встречаются, стремится освободиться от них как от лишнего балласта. Ярким примером в этом отношении может служить история межзубного d (d) в уральских языках. В протоуральском языке некогда существовала фонема d. По причине её редкой встречаемости она ни в одном из современных уральских языков не сохранилась.
Возможно, однако, и другое объяснение подобным явлениям. Относительно редкая встречаемость определенных фонем связана с их «второстепенностью» как субстантных единиц. Поэтому они заполняют пустые клетки системы в последнюю очередь, если развивается определенная общая тенденция строя языка в целом, и пропадают в первую очередь, если эта тенденция ослабевает. Например, развитие и исчезновение неогубленного узкого гласного заднего ряда в тюркских языках, см. [47]. В истории языков можно найти<274> немало случаев, когда изменение, явно вызванное системными требованиями определенного порядка, в действительности является результатом действия целого ряда импульсов различного характера. Наиболее наглядным примером может служить история образования пар мягких и твердых согласных в русском языке.
Система этих пар в русском языке древней поры была менее выдержанной. Основным стимулом дальнейшего развития этих пар было стремление к большей симметричности фонологической системы. Приводимые ниже таблицы наглядно показывают различия между системой согласных фонем древнерусского языка конца Х — начала XI в. и системой согласных фонем современного русского языка.
Как видно из таблиц, в период с конца Х — начала XI в. по XX в. в фонологической системе согласных русского языка произошли следующие изменения.
1. Корреляция мягкости-твердости, представленная в конце Х — начале XI в. пятью коррелятивными парами (p — р', л — л', н — н', с — с', з — з'), пополнилась к XX в. девятью новыми коррелятивными парами ( б — б', п — п', д — д', т — т', в — в' ,ф — ф', м — м', г — г', к — к'). Источником изменения объема корреляции мягкости-твердости послужило внутреннее развитие самой корреляции: из девяти новых коррелятивных пар лишь одна (ф — ф') появилась за счет косвенного влияния корреляции звонкости-глухости; остальные коррелятивные пары появились как следствие развития корреляции мягкости-твердости.
Корреляция мягкости-твердости в русском языке таким образом является активно развивающейся в том смысле, что она имеет тенденцию включать в свой состав в качестве своих непосредственных членов максимум согласных фонем (процесс развития корреляции еще не закончился, ср. сноску 31 относительно x', если даже признать к' и г' самостоятельными фонемами).
2. Корреляция звонкости-глухости, представленная в конце Х — начале XI в. восьмью коррелятивными парами (г — к, б — п, g — т,<276> з — с, з' — с', ж' — ш', ж'д' — ш'?ч'), к XX в. пополнилась пятью новыми коррелятивными парами ( б' — п', д' — т', в — ф, в' — ф', г' — к'). При этом большинство новых коррелятивных пар (г' — к', б' — п', д' — т', в' — ф') возникло в результате развития корреляции мягкости-твердости и лишь одна коррелятивная пара (в — ф) за счет внутреннего развития корреляции звонкости-глухости.
Корреляцию звонкости-глухости можно назвать пассивно-развивающейся, поскольку увеличение ее объема произошло в подавляющем большинстве случаев не за счет внутренних тенденций развития этой корреляции, а за счет внешних причин — косвенного влияния корреляции мягкости-твердости.
3. Корреляция назальности-неназальности, представленная в конце Х — начале XI в. двумя коррелятивными парами (д — н, б — м), к XX в. пополнилась двумя коррелятивными парами (д'— н', б' — м'). Очевидно, что увеличение объема корреляции назальности-неназальности произошло за счет косвенного влияния корреляции мягкости-твердости. Развития внутри самой корреляции не произошло (носовые для новых рядов не возникли). В настоящее время все «пустые клетки» для носовых заполнены (см. примеч., пункт 2 на стр. 276). В этом смысле можно говорить о том, что корреляция назальности-неназальности исчерпала все возможности своего развития. Корреляцию назальности-неназальности можно назвать константной.
Итак, в период с конца X — начала XI в. по XX в. фонологическая система согласных русского языка пополнилась десятью новыми фонемами (м', б', п', д', т', в', ф, ф', г', к')32. Из числа новых фонем только одна фонема /ф/ возникла за счет внутреннего развития корреляции звонкости-глухости. Остальные фонемы появились как следствие осуществления тенденции к формированию корреляции мягкости-твердости.
Как будто бы причина образования коррелирующих пар твердых и мягких согласных ясна, но эта причина не единственная. В истории славянских языков был так называемый период открытых слогов, когда все слоги были открытыми.
Стремление к открытию закрытого слога вызвало появление в общеславянскую эпоху носовых гласных o и к, развившихся из первоначальных общеиндоевропейских сочетаний о, а, и, е, i с носовым согласным п или т. Кроме носовых гласных, в славянских языках в древнее время, как известно, существовали гласные неполного образования, так называемые редуцированные ъ и ь. Эти редуцированные гласные со временем в истории русского языка также утратились. Причины их утраты нельзя назвать фонологическими. Редуцированные в так называемой сильной позиции, или под ударением, превратились в гласные полного<277> образования по причине трудной совместимости таких явлений, как редуцированный характер гласного и ударение.
Все эти процессы в конечном счете привели к довольно сильному уменьшению количества гласных в русском языке. Оскудение арсенала смыслоразличительных средств в языке вызвало тенденцию к их пополнению. Следствием этой тенденции явилось образование пар твердых и мягких согласных.
Проблема системности языковых изменений в морфологии
Понятие системности в морфологии не отличается особой четкостью и определенностью. Во всяком случае было бы неправильно утверждать, что все звенья морфологической системы языка теснейшим образом между собою связаны. Так, например, различные изменения в грамматических способах выражения множественного числа никак не отражаются на системе глагольных времен, так же как изменения в системе наклонений обычно не отражаются на системе падежей. Даже, казалось бы, в таких тематически связанных системах, как система глагольных времен, нет тесной связи между отдельными ее звеньями. В системе глагольных времен большинства языков наблюдаются два более или менее тесно связанных между собой поля времен. В одно поле обычно входят такие времена, как настоящее и будущее. Исчезновение будущего времени может увеличить семантическую нагрузку настоящего, будущее время может превратиться в настоящее. Другое поле обычно составляют прошедшие времена. Чаще всего в него входят имперфект, перфект и плюсквамперфект. Изменение одного из членов этой микросистемы изменяет семантическую нагрузку другого члена. Таким образом, так называемая морфологическая система языка скорее всего представляет конгломерат отдельных микросистем, между которыми возможны отдельные связи.
Системность исторических изменений в области морфология в известной степени напоминает системность изменений в области фонологической системы. Здесь можно найти случаи, когда изменение не отражается существенным образом на характере всей системы.
В татарском языке возникло прошедшее многократное время, например, мин ала торган идем 'я брал неоднократно'. Можно утверждать, что каких-либо существенных сдвигов в системе прошедших времен татарского языка это время не произвело. Оно употребляется сравнительно редко, имеет известные стилистические ограничения и семантических конкурентов. Многократное действие в татарском языке может выражаться формами первого прошедшего времени и формами прошедшего незаконченного времени.
Некоторые изменения влекут за собой явления, напоминающие восстановление нарушенного равновесия системы. Русский язык на заре своего развития имел систему видов, но далеко не такую<278> развитую и многогранную, как современная. Несовершенство видовой системы становилось все более ощутительным с развитием сознания, и она была заменена системой различных временных глагольных форм: перфект, имперфект, аорист и т. п.
В дальнейшем, как известно, такие времена, как перфект, имперфект, плюсквамперфект и аорист в русском языке исчезли. Образовалось одно прошедшее время на -л. Однако после исчезновения глагольных времен в русском языке полностью оформилась грамматическая категория вида.
Есть изменения, напоминающие процесс заполнения пустых клеток в системе. Так, например, во всех языках, где имеется перфект, он, как правило, соотносится с плюсквамперфектом. Причина этого явления, по-видимому, довольно проста. Она заложена в самой природе перфекта как особого глагольного времени. С одной стороны, перфект обозначает результат действия, существующий в настоящее время. В то же время перфект обозначает действие, которое когда-то происходило в прошлом до момента или акта речи, осуществляемого в данный момент. По существу перфект может быть назван прежде-прошедшим результативным временем, в котором значение преждепрошедшего времени формально оказывается невыраженным. Отсюда следует, что вместе с возникновением перфекта в системе времен появляется незаполненная клетка — невыраженное формально преждепрошедшее время. Как только возникает плюсквамперфект, эта пустая клетка заполняется.
Проблема системности языковых изменений в лексике
Проблема системности в лексике до сих пор остается до конца не изученной. Известное определение Л. В. Щербы «слова каждого языка образуют систему, и изменения их значений вполне понятны только внутри такой системы» [87, 89] само по себе очень абстрактно, поскольку внутренняя структура этой системы в данном определении не раскрывается.
С гораздо большей долей вероятности можно предполагать, что в лексике существуют более или менее спаянные отдельные микросистемы, наиболее наглядным примером которых могут быть так называемые синонимические ряды. Возьмем для примера синонимический ряд слов land, eorюe, grund, middangeard, folde, molde, hruse в древнеанглийском33.
Все члены лексико-семантической группы (микросистемы) объединены между собой на том основании, что они в той или иной степени выражают понятия, связанные с землей. Каждый член этой микросистемы имеет целый пучок значений, называемых иногда лексико-семантическими вариантами данного слова.<279>



«поверхность «суша»
земли» (твердь)

«край, «физический
долина» мир»



«страна» «житейский
мир» (людей)



«прах,
тлен» «вещество» «почва»





«почва» «поверхность»
земли»

«равнина,
долина» «причина»









«дно» «основа»
«фундамент»

Однако понятие рассматриваемой микросистемы не ограничивается только инвентарным перечислением ее членов и их значений. В данной микросистеме может быть легко выделено центральное слово, как имеющее наибольшее число значений, выражающих признаки понятия «земля»; таковым выступает в рассматриваемой группе др.-англ eorюe 'земля', которое имеет значительные по числу и различные по форме семантические отношения с остальными членами микросистемы.<280>
В данной лексико-семантической группе могут быть в результате установлены различные синонимические ряды:
1) grund, eorюe, folde, hruse — "поверхность земли"
2) land, eorюe, folde — "суша, земная твердь"
3) eor?e, folde, middan-geard, hruse — "житейский мир"
4) grund, eor?e, folde, molde — "почва" и т. п.
Можно предполагать, что отдельные звенья этой микросистемы в семантическом плане могут соприкасаться с отдельными звеньями других микросистем. Но эти связи будут связями частичного характера, т. е. не по всему их смысловому объему. Например, др.-англ. grund находится в семантических отношениях со словом botm по его значению "дно".
Системность проявляется также в том, что каждое слово и каждое из присущих ему значений имеет определенную систему сочетаемости, входит в определенные именные и глагольные сочетания. Закономерность сочетаемости обусловливается здесь реальным соотношением предметов материального мира и законами сочетаемости слов, присущих данному языку.
В ходе исторического развития языка микросистема подвергается определенным изменениям.
Вернемся опять к синонимическому ряду land, corpe, grund, middangeard, folde, molde и hruse. Первым широко употребительным лексико-семантическим вариантом слова land было значение "земельное держание земли, находящейся в индивидуальном или общественном пользовании" Это слово могло также иметь значение "поместье, именье". В древнеанглийском периоде слово land могло иметь лексико-семантический вариант "сельская местность, деревня". К концу XVI в. слово land в этом значении уже не употребляется; соответствующее понятие выражается заимствованным словом country. Позднее слово country развивает на английской почве новое значение "страна, государство" обрастая и новым семантическим контекстом. Слово land сохраняет за собой значение "страна" но само понятие страны сужается фактически до понятия нация, народ, населяющий страну.
Полисемантичное слово ground имело в древнеанглийский период три стержневых значения: "дно, основание, фундамент, равнина, долина" вокруг которых группировались все другие его значения. В древнеанглийский период стержневое значение "дно" не было единственным средством выражения этого понятия. У слова ground был синонимический спутник — слово bottom, которое, находясь в постоянных смысловых связях со словом ground, разделяло его функции и определяло место и роль последнего в словарном составе языка. К концу XIV в. слово bottom полностью вытесняет слово ground в значении "дно" Употребление слова ground в значении морского дна замыкается в узкой сфере морской лексики. Значение "фундамент" также было со временем утрачено, поскольку были заимствованы из француз<281>ского языка слова fondation, fondament, имеющие то же значение. Третье смысловое значение слова ground 'ровная плоская поверхность земли' в известной мере совпадало с подобным значением у слова earth. Позднее это значение перешло к слову ground.
Таким образом, сущность исторических изменений слов, принадлежащих к одному синонимическому ряду, сводится к следующему.
1) Изменение стержневых значений слов, выражающееся в возникновении новых значений, исчезновении, расширении или сужении старых значений.
2) Появление новых семантических контекстов в связи со смещением понятийной и предметной соотнесенности слова.
3) Перераспределение значений слов в связи с изменением значений слов параллельных или близких по значению.
4) Утрата смысловых связей слов ввиду изменения их значений.
5) Изменение лексико-грамматических связей слов.
6) Установление новых смысловых связей слов со словами, находящимися за пределами данного синонимического ряда в результате возникновения новых значений.
Некоторые языковеды утверждают, что основной причиной появления новых слов являются растущие потребности общества, которые возникают с каждой новой эпохой, с каждым новым культурно-историческим событием в жизни народа. Язык вообще, лексика в особенности, выполняя свою основную роль средства общения, перестраивается, дифференцируется и уточняется с тем, чтобы более адекватно отразить, воспроизвести и закрепить новые идеи и понятия в соответствующих словах и выражениях [79, 221].
Действительно, зависимость изменений от внешних причин в лексике проявляется в гораздо большей степени, чем в какой-либо другой области языка, однако появление новых слов в языке не всегда вызывается появлением новых понятий. Часто появление новых слов связано с возникновением новых ассоциаций, хотя понятие остается тем же самым. Так, например, такое распространенное в древнегреческом языке слово, как †ppos 'лошадь' было заменено в новогреческом языке словом Ёlogo, хотя никакой особой необходимости в этом не было.
Следует также иметь в виду, что не всякое изменение одного из членов синонимического ряда может привести к существенному изменению системных связей. Русское слово перо приобрело в воровском жаргоне значение 'финский нож'. Такое значение привело к появлению специфической сочетаемости этого слова, например, ударить пером или поцарапать пером, но узость употребления слова перо, его жаргонная ограниченность не привели к какой-либо существенной перестройке лексических связей слова перо, бытующего в общенародном языке. В лексических системах можно также наблюдать явления,<282> напоминающие устранение перегрузки отдельных звеньев системы. Слишком полисемантичное слово становится неустойчивым и в большей степени подвержено возможности исчезновения.
ПУТИ ОБРАЗОВАНИЯ ЯЗЫКОВЫХ ЕДИНСТВ
(языков и диалектов)
В современной лингвистической науке широко распространено мнение о двух основных путях образования языков и диалектов. Языки и диалекты могут образоваться путем дифференциации и интеграции.
Сущность дифференциации заключается в том, что в результате распада первоначально одной более или менее однородной языковой единицы образуются новые языковые единицы. Процесс распада языковых единиц представляет вполне естественное явление, обусловленное известными причинами. Основной причиной распада является изоляция отдельных частей первоначально единого языкового целого. Эта изоляция может быть создана путем миграции одной части племени или народа на территории, удаленные от ареала расселения какого-либо племени или народа. Истории известны примеры таких миграций. Таким путем образовался, например, современный исландский язык. На остров Исландию в течение IX и Х вв. н. э. переселились выходцы из Норвегии, стремясь освободиться от притеснений местных феодалов. В условиях изоляции образовался особый язык, довольно сильно отличающийся от современного норвежского. В результате переселения голландцев в Южную Африку (Капская колония) образовался особый язык, так называемый африкаанс.
Образованию романских языков способствовало расселение римлян по обширной территории, некогда занимаемой Римской империей. Первоначально латинский язык на отдельных более или менее изолированных территориях приобрел некоторые специфические черты, которые, все более усиливаясь в условиях изоляции, привели в конечном счете к образованию современных романских языков — французского, провансальского, каталанского, испанского, итальянского, ретороманского, румынского и молдавского языков.
Новые языковые единства могут создаваться путем интеграции. Однако вопрос об образовании новых языков путем интеграции является неизмеримо более сложным, и теоретическое его осмысление связано с решением целого ряда очень сложных вопросов. Современная диалектология располагает достаточно надежными данными о существовании так называемых смешанных диалектов, возникших в результате смешения двух или нескольких диалектов. Различные отличительные черты диалектов, участвующих<283> в процессе смешения, в смешанных диалектах, оказываются перемешанными. Однако могут ли смешиваться между собою языки, обнаруживающие более отдаленное родство, или языки неродственные, и образовывать новые языки?
В период господства в советском языкознании так называемого нового учения о языке широкое хождение имела теория языкового скрещивания. Скрещивание рассматривалось как единственный способ образования языковых единиц и групп родственных языков. В наиболее категорической форме эта теория была сформулирована Н. Я. Марром [40].
Под явным влиянием Н. Я. Марра известный советский финно-угровед Д. В. Бубрих предложил так называемую теорию контакта, призванную объяснить родство финно-угорских языков. Согласно этой теории, древний финно-угорский язык был представлен совокупностью диалектов, на которых говорили родственные племена, находившиеся между собою в состоянии контакта. Эти диалекты имели черты сходства и различия, которые определялись степенью близости контакта. Состав диалектов тоже не был постоянным. Некоторые нефинно-угорские племена усваивали финно-угорский язык и таким образом вступали в семью финно-угорских племен; с другой стороны, некоторые финно-угорские племена, усваивая нифинно-угорский язык, отключались от финно-угорской семьи. Финно-угорский язык был подобен волне, распространявшейся вместе с культурой рыболовов и охотников [40, 30—47].
Возможность возникновения языков путем интеграции была не чужда и языковедам Запада. Так, например, Уленбек высказывал предположение о том, что индоевропейский праязык возник в результате смешения различных языков [157, 9]. Финский лингвист П. Равила склонен был рассматривать родство самодийских и финно-угорских языков как результат влияния финно-угорских языков на самодийский [148]. Теорию образования языковых семей в результате интеграции разделяет также В. Таули, который считает, что поскольку уральские языки являются результатом смешения, невозможно вывести современные языки из предполагаемого более или менее однородного праязыка [157, 10]. По мнению Милевского, юкагирский язык возник в результате смешения самодийских и палеоазиатских диалектов [157, 12]. Список сторонников теории интеграции можно было бы значительно увеличить.
Не все лингвисты разделяют эти точки зрения. Некоторые из них, ссылаясь на фактическую невозможность перемешивания системы словоизменительных формативов, вообще отрицают образование новых языков путем интеграции. Наиболее резко против теории образования новых языковых единств путем скрещивания выступил в свое время И. В. Сталин [70].
Прежде чем решать вопрос о возможности образования новой языковой единицы в результате скрещивания, необходимо рас<284>смотреть, какие процессы происходят при контактировании различных языков, поскольку скрещивание языков, если такое действительно существует, может осуществляться только в условиях контактирования.
ЯЗЫКОВЫЕ КОНТАКТЫ
Одним из важнейших внешних факторов исторического развития языка в современном языкознании признаются языковые контакты. Науке практически неизвестны гомогенные в структурном и материальном отношении языки, развитие которых протекало бы в изоляции от внешних воздействий: это обстоятельство позволяет, очевидно, утверждать, что в некотором самом общем смысле все языки могут быть охарактеризованы как «смешанные» [5, 362—372; 141, 74; 153, 522]. Последствия языковых контактов настолько разнообразны и значительны — в одних случаях они приводят к различного рода заимствованиям, в других — к конвергентному развитию взаимодействующих языков (соответственно усиливающему центробежные тенденции в развитии отдельных представителей внутри групп родственных языков), — в-третьих, — к образованию вспомогательных «общих» языков, в-четвертых, — к языковой ассимиляции, — что в некоторых направлениях лингвистики именно в факте контактов усматривали даже решающий стимул развития языковой системы34. Важность изучения языковых контактов и их результатов обусловливается тем фактом, что оно способно пролить свет и на особенности самого строения языковой системы.
Языковые контакты — сложный и многоступенчатый процесс, тесно связанный с развитием общества. Уже такая общая характеристика как активность или пассивность той или иной стороны, участвующей в контакте, определяется внелингвистическими факторами — культурным или социальным авторитетом носителей того или иного языка, обусловливающим функциональную важность последнего: это тем более очевидно, если учесть, что языковые контакты как правило предполагают существование ряда иных — культурных, экономических и т. п. контактов, вплоть до этнических.
Каузальный аспект языковых изменений, наступающих в процессе контактов, как, впрочем, и в процессе языкового развития в целом, в настоящее время изучен далеко не достаточно. Тем не менее бесспорно, что причины контактно обусловленных преобразований языка лежат не столько в структуре взаимодействующих языков, сколько за ее пределами. С другой стороны, нельзя сомневаться в том, что каждое подобное преобразование является<285> следствием взаимодействия целой совокупности причин. К совершенно определенным результатам (например, к общему упрощению морфологической системы, к тенденции к аналитизму и т.п.) приводит уже сам факт языкового контакта, который объективно направлен на устранение идиоматической части каждой из взаимодействующих структур. Хорошо известно, что изменения в фонологической и, отчасти, морфологической системах языка находятся в определенной зависимости от соответствующих изменений в лексике. Вместе с тем при этом следует иметь в виду и многочисленные структурные «факторы» языка, способствующие или препятствующие тем или иным конкретным преобразованиям. Так, достаточно очевиден факт, что при прочих равных условиях наиболее подвержен такого рода преобразованиям язык в условиях контакта с близкородственным языком, характеризующимся большим структурным и материальным сходством (ср. также обычные факты массовых междиалектных заимствований в рамках единого языка). Наоборот, в слабой степени проницаемы контактирующие языки, характеризующиеся глубокими структурными различиями (ср., например, различное место китаизмов в структурно близких китайскому языках Юго-Восточной Азии, с одной стороны, и в агглютинативном японском языке, с другой). Замечено, что иноязычная лексика легче усваивается языками с преобладанием нечленящихся с синхронной точки зрения слов, и труднее — языками с активно функционирующими способами словосложения и словообразования [65]. С другой стороны, включение в систему новых лексем стимулируется и такими внутренними «факторами», как: а) низкая частотность употребления соответствующих исконных слов, делающая их нестабильными, б) наличие неблагоприятной синонимии, в) потребность в экспрессивной синонимии и эвфемизмах и др. [91, 7—13; 171, 57—58]. Именно структурными параметрами языка обусловлено резко различное отношение языков к синтаксическим заимствованиям. Наличие в фонологической системе языка так называемых «пустых клеток» способствует обогащению его фонемного инвентаря как за счет внутриструктурных преобразований, так и за счет благоприобретенного материала. Сказанного, по-видимому, достаточно для того, чтобы прийти к общему выводу о том, что «только при исследовании внутренних факторов можно решить вопрос, почему одни внешние воздействия оказывают влияние на язык, а другие — нет» [119, 303; 131, 54; 171, 25].
Одним из основных понятий теории языковых контактов является понятие билингвизма, вследствие чего изучение двуязычия нередко признается даже основной задачей исследования контактов (здесь не затрагивается понятие полилингвизма или многоязычия, в принципе сводимого к совокупности двуязычий). Именно в двуязычных группах говорящих одна языковая система вступает в контакт с другой и впервые происходят контактно обусловленные<286> отклонения от языковой нормы, называемые здесь вслед за У. Вейнрейхом интерференцией35, и которые в дальнейшем выходят за пределы билингвистических групп [171].
Под двуязычными лицами обычно понимаются носители некоторого языка А, переходящие на язык Б при общении с носителями последнего (при этом чаще всего один из этих языков оказывается для них родным, а другой — благоприобретенным). Следует при этом отметить, что оживленно обсуждавшийся в прошлом вопрос о степени владения говорящим вторым языком (активность, пассивность и т. ц.) при «подлинном» билингвизме едва ли можно отнести к числу важных не только ввиду того, что в условиях языкового контакта речь идет лишь о коллективном билингвизме, но и в силу того обстоятельства, что единственным следствием недостаточного владения вторым языком может являться его неполноценное усвоение, как это имеет место в так называемых «креолизованных» языках. Не имеет при этом значения и то обстоятельство, характеризуется ли данный факт билингвизма использованием второго языка с функционально неограниченной сферой употребления или применением того или иного вспомогательного языка типа пиджина. Напротив, целесообразно разграничение двух различных видов двуязычия — несмешанного и смешанного. При несмешанном двуязычии усвоение второго языка происходит в процессе обучения, в ходе которого обучающемуся сообщаются правила установления соответствий между элементами родного и изучаемого языков и обеспечивается рациональная система закрепления этих соответствий в памяти. При нем языковая интерференция со временем постепенно ослабевает, уступая место правильному переключению от одного языка к другому. При «смешанном двуязычии» (термин Л. В. Щербы), устанавливающемся в процессе самообучения, оба языка формируют в сознании говорящего лишь одну систему категорий таким образом, что любой элемент языка имеет тогда свой непосредственный эквивалент в другом языке. В этом случае языковая интерференция прогрессирует, захватывая все более широкие слои языка и приводя к образованию языка с одним планом содержания и двумя планами выражения, квалифицировавшегося Л. В. Щербой в качестве «смешанного языка с двумя терминами» (langue mixte а deux termes)36. Следует отметить, что несмешанное двуязычие характерно для языковых контактов, происходящих в условиях высокого уровня образования и культуры [62, 59—65; 86, 47—52].
Из сказанного должно следовать, что для адекватного понимания механизма языкового изменения при билингвизме большое значение приобретает описание процесса контакта в виде моделей<287> обучения с направленностью на «обучаемого», поскольку по крайней мере одна из контактирующих сторон обучает другую пониманию языка и говорению на нем [61, 124—126].
В истории языков принципиально важно разграничивать два различных следствия языковых контактов — заимствование отдельных языковых элементов (усвоение большего или меньшего числа субстантных или структурных характеристик) в самом широком смысле слова, с одной стороны, и смену языка в целом, с другой. В последнем случае обычно имеет место последовательное вытеснение языка из различных сфер функционирования языком межплеменного или международного общения типа lingua franca (ср., например, роль языка кечуа для индейского населения Эквадора, Перу и Боливии и языка тупи для всего атлантического побережья Бразилии). В отличие от него языковые заимствования с необходимостью предполагают непрерывающееся наследование языковой основы. Хотя в лингвистике сложилась тенденция к некоторому преувеличению места заимствования отдельных языковых элементов за счет преуменьшения случаев смены языка в целом, в действительности оба явления встречаются практически достаточно часто [176, 808—809; 177, 3—26]. Следует учитывать, что обоим явлениям соответствует не столько различная степень интенсивности языкового контакта, сколько разные социальные или политические условия, в которых этот контакт осуществляется. Вместе с тем, по-разному происходит и смена языка: в одном случае она приводит к более или менее полноценному усвоению языка и, следовательно, к языковой ассимиляции соответствующих билингвистических групп, а в других — к неполноценному его усвоению, имеющему своим результатом возникновение так называемых «пиджинов» и креолизованных языков, в прошлом иногда ошибочно квалифицировавшихся в качестве «жаргонов» и даже «искусственных языков». При структурной однотипности этих языков, характеризующихся так называемым «оптимальным» грамматическим строем, переносящим центр тяжести на синтаксические способы выражения грамматических значений (в них отсутствуют, например, такие избыточные черты европейских языков, как род, число, падеж у местоимений, сложные глагольные формы и т. п.), и существенно редуцированным словарным инвентарем37, креолизованные языки отличаются от пиджинов лишь своей сферой функционирования, поскольку они являются родными языками определенных этнических групп в Вест-Индии, Западной Африке, на островах Индийского и Тихого океанов, в то время как пиджины играют лишь роль вспомогательных языков с очень ограниченной сферой функционирования (последняя черта характеризует и искусственные вспомогательные языки типа эспе<288>ранто и идо). В большинстве случаев эти языки обязаны своим становлением условиям неравноправных социальных или экономических отношений носителей контактирующих языков. Следует отметить, что в современной специальной литературе подчеркивается не смешанная, а односторонняя — почти во всех случаях индоевропейская — принадлежность рассматриваемых языков (обращает на себя, в частности, внимание высокий уровень их лексической гомогенности) [110, 367—373; 172, 374—379; 174, 509—527].
В последней связи необходимо остановиться на понятии «смешанного языка», разработка которого в языкознании, несмотря на общепризнанность явлений языковой интерференции, оказалась связанной со значительными трудностями, породившими длительную дискуссию, которая продолжается и в настоящее время (в стороне, естественно, остается понятие типологической «смешанности» реально засвидетельствованных языков). Поскольку, однако, интерес к разработке этой проблематики уже давно обнаружил тенденцию к понижению, можно, по-видимому, сказать, что по сей день остаются в силе сказанные Л. В. Щербой более сорока лет назад слова о том, что «понятие смешения языков — одно из самых неясных в современной лингвистике». Всю историю сравнительного языкознания сопровождают в этом отношении две резко различных линии. С одной стороны, хорошо известна широкая тенденция к отказу от какого-либо противопоставления «смешанных» языков «чистым», представленная именами А. Шлейхера, У. Уитни, А. Мейе, О. Есперсена, Э. Петровича и мн. др. [132; 140, 82; 145, 12; 150, 127; 175; 199]. С другой стороны, не менее широкое направление исследований утверждало целесообразность такого противопоставления: ср. работы Г. Шухардта, Я. Вакернагеля, А. Росетти и мн. др. [169]; наконец, Л. В. Щерба, различавший простое заимствование и языковое смешение, считал, что в действительности имеют место промежуточные между обоими явлениями формы и что чаще всего оба процесса переплетаются [86, 52].
Сторонники первой точки зрения чаще всего ссылаются на тезис А. Мейе о том, что всегда, если не происходит полная смена языка, у носителей его сохраняется языковое сознание непрерывной традиции [6, 525; 97; 130; 131, 45—58]. Однако апелляция к языковому сознанию едва ли во всех случаях приведет к адекватному решению. Вместе с тем слабость второй точки зрения состоит в том, что ее представители обращали слишком мало внимания на поиски критериев определения смешанности языка. В настоящее время одни из них (например, А. А. Реформатский) признают язык смешанным, если контактное воздействие затронуло не только его лексику, но и фонологическую и морфологическую системы, другие — если это воздействие распространилось на любую из сторон языковой структуры, третьи — если оно привело к ста<289>новлению языка с таким двусторонним родством, при котором трудно определить, элементы какого из них преобладают. Нетрудно убедиться в необоснованности попыток количественного определения смешанности языка. Даже не говоря о произвольности любого принимаемого количественного порога смешанности языка, можно заметить тот факт, что количественный критерий может вступать в противоречие с иерархической значимостью рассматриваемых элементов языка в его структуре.
Во многих случаях длительные языковые контакты в пределах определенного — обычно, хотя и не всегда, относительно ограниченного — географического ареала приводят к конвергентному развитию контактирующих языков. В итоге оказалось возможным постулировать существование языковых союзов (Sprachbьnde), характеризующихся той или иной общей для входящих в них языков независимо от их генетических взаимоотношений совокупностью структурно-типологических, а иногда и материальных особенностей, и являющихся одним из объектов исследования ареальной лингвистики в широком смысле (хотя идея о возможности структурного схождения языков, длительное время контактировавших на определенной территории, высказывалась неоднократно и ранее, теория языковых союзов была впервые разработана Н. С. Трубецким и Р. О. Якобсоном, ср. [6, 525; 97; 130; 131, 45—58]). Так, среди относительно лучше изученных балканского, западно-европейского, древнепереднеазиатского и гималайского языковых союзов первый — в составе греческого, албанского, румынского, болгарского, македонского и, отчасти, сербско-хорватского языков — характеризуется, например, такими чертами, как различие так называемого «артикулированного» и «неартикулированного» склонения, совпадение форм генитива идатива, функционирование постпозитивного артикля, отсутствие формы инфинитива, описательное образование (посредством глагола хотеть) формы будущего времени, построение числительных второго десятка по типу два + на + десять и т. п. 38 Любопытно, что перечисленные черты в той или иной мере разделяет и армянский язык, что как будто говорит в пользу фригийской гипотезы его происхождения, указывающей в конечном счете на Балканы. Наиболее интересные в этом смысле обобщения до сих пор были сделаны преимущественно на материале фонологических языковых союзов [74; 130, 120]. В становлении языковых союзов определяющая роль обычно предполагается за авторитетом какого-либо из языков, входящих в данный ареал, и значительно реже — за общим для данной территории языковым субстратом.<290>
С точки зрения проницаемости для явлений языковой интерференции дает себя знать качественное различие отдельных структурных уровней языка39.
Наиболее подверженной контактным изменениям стороной языковой системы, как известно, является лексика. Если иметь в виду отмеченное еще в 1808 году У. Уитни обстоятельство, что именно лексическими заимствованиями опосредствована большая часть других контактно обусловленных изменений — фонологических и морфологических (исключение составляют синтаксические), то нетрудно увидеть, к каким далеко идущим для структуры языка последствиям они способны приводить. По степени фонетической и функциональной адаптаций, протекающим, впрочем, далеко не всегда параллельно, лексические заимствования принято разделять на освоенные и неосвоенные (так называемые Lehnwцrter и Frerndwцrter). Преимущественной сферой лексических заимствований в языке, естественно, оказываются более или менее периферийные категории лексики, например, отраслевая терминология, имена собственные и т. п. Однако в случаях более или менее интенсивного внешнего давления для контактного проникновения становится открытым и так называемый «основной» словарный фонд языка: ср., например, такие индоевропеизмы финского языка, как hammas 'зуб', parta 'борода', kaula 'шея', пара 'пуп', reisi 'бедро', karva 'волос, шерсть' или такие грузинизмы близкородственного ему мегрельского языка, как c ?vali 'кость', |iseri 'шея', Zarbi 'бровь', xorci 'мясо' (следует, впрочем, учитывать, что нередко подобные элементы первоначально проникают в систему в более узком «терминологическом» значении). В особо благоприятных условиях контакта процент усвоенного словаря, особенно для некоторых стилей языка, может быть весьма высоким. Отмечается, например, что средневековые турецкий и персидский литературные языки насчитывали до 80% арабизмов, корейский — до 75% китаизмов40. Известно, что обилие иранских напластований разных эпох в армянском словаре в течение длительного времени даже мешало адекватному определению места армянского языка среди индоевропейских. Такая высокая степень проницаемости лексической структуры языка содержит в себе, очевидно, указание на её наиболее открытый — по сравнению с другими уровнями структуры — характер, так что включение нового члена в нее приводит к минимальному возмущению существующих системных отношений (А. Мейе на этом основании вообще отказывал лексике в системности).<291>
Лексические включения с необходимостью приводят к развитию в языке синонимии (впрочем, обычно — неполной), к сдвигам в семантике исконных слов (так, в США под воздействием семантики англ. to introduce, порт. introduzir, ит. introdurre и фр. introduire приобрели дополнительное значение 'знакомить, представлять'). С другой стороны, как это ясно видел еще Г. Пауль, именно через массовые случаи усвоения лексем однотипного строения происходит заимствование отдельных словообразовательных аффиксов [54, 469]. Так, в английском языке приобрел продуктивность словообразовательный суффикс -ibie, -able (ср. eatable 'съедобный', workable 'подлежащий обработке'), который был вычленен из массы слов среднефранцузского происхождения типа admirable, agreable, credible, possible и т. п. Аналогичным образом достаточно высоким оказывается по языкам и число фразеологических оборотов: подавляющее большинство из них представлено кальками, хотя хорошо известны и случаи прямого усвоения выражений из близкородственных языков (ср. старославянские фразеологизмы в русском).
В грамматической структуре языка в рассматриваемом отношении выделяются две существенно различные стороны — морфология и синтаксис. Если первая из них, как это постоянно подчеркивается, характеризуется очень высокой степенью непроницаемости, то вторая во многих случаях оказывается весьма подверженной внешнему воздействию. Не случайно то обстоятельство, что лингвисты, вообще отрицавшие возможность языкового смешения (У. Уитни, А. Мейе, О. Есперсен и др.), апеллировали прежде всего к факту «непроницаемости» морфологии. Действительно, наиболее очевидный результат любого сколько-нибудь тесного языкового контакта, как это было замечено еще в 1819 году Я. Гриммом, состоит не в обогащении, а напротив — в упрощении морфологии [132, 213; 133, 303—348; 140, 82; 175, 199], которая в своей наиболее яркой форме характеризует креолизованные языки и пиджины. В таких случаях морфологические способы выражения значений, как правило, заменяются в результирующей языковой системе лексическими, а также синтаксическими, вследствие чего резко обедняется состав морфологических категорий. Как отмечает В. Ю. Розенцвейг, убедительное подтверждение такого рода исключения «идиоматических» (т. е. отсутствующих в одном из контактирующих языков) категорий было получено И. А. Мельчуком в его работах по построению языка-посредника для машинного перевода: согласно последнему в языке-посреднике должны иметься средства выражения всех значений, привлекаемых к переводу языков, и не должно быть значений, обязательных лишь для одного из них (последние превращаются в лексические) [62, 66].
Несмотря на то, что в настоящее время лингвисты значительно менее абсолютны в негативном мнении относительно проницаемости<292> языковой морфологии, тезис об исключительности заимствования словоизменительных форм остается в силе [58, 496; 67, 208].
Чаще всего речь идет только об усвоении отдельных морфологических показателей (новых алломорфов наличных в языке морфем), т. е. субстанции, а не самих структурных единиц [154], ср. проникновение именной алломорфы мн. ч. -s из английского в норвежский (order-s, check-s, jumper-s и т. п.) и уэльсский, и из французского в немецкий (die Genies, die Kerls, die Frдuleins и т. д.), распространение форм арабского, так называемого «ломаного» множественного числа в персидском, турецком и отдельных других языках Ближнего Востока и Средней Азии. Достоверные случаи, когда в итоге языковой интерференции происходят какие-либо приобретения в морфологической структуре, едва ли известны. Отдельные факты, приводящиеся в качестве иллюстрации подобных изменений (например, русские глагольные флексии в алеутском диалекте острова Медного и Беринговом проливе41), могут подразумевать не столько морфологические заимствования, сколько смену языка в целом.
В ином положении оказывается синтаксис, который в языках с относительно свободным порядком слов в предложении способен под давлением смежной языковой системы активно перестраиваться. Для иллюстрации возможной гибкости синтаксиса таких языков достаточно указать, например, на далеко идущие соответствия в структуре предложения во многих языках древних переводов библейского текста. Вместе с тем, в тех языках, в которых основная тяжесть передачи грамматических значений ложится на синтаксис, синтаксические заимствования ограничены самой периферийной частью системы (ср. минимальную роль синтаксического калькирования с иностранных языков в языках типа китайского).
Несмотря на несколько преувеличенное в прошлом представление о роли языковых контактов в историческом развитии фонологической системы языка, факты, иллюстрирующие эту роль, далеко не столь редки, как это имеет место в области морфологии. Конечно, достаточно очевидно, что в наиболее общем случае контактного взаимодействия языков включаемая лексика фонетически аккомодируется по определенным правилам субституции звукотипов к специфике фонологической системы усваивающего языка: так, например, английское ? преимущественно субституируется в других языках через t, s и f (это явление лежит в основе возможности установления системы звукосоответствий между любыми по своему происхождению контактирующими языками, подчеркнутой еще Н. С. Трубецким). В этом случае возможны лишь изменения некоторых особенностей фонологической синтагматики данного языка: возникновение ранее отсутствовавших последовательностей фо<293>нем, изменение закономерностей начала и конца слова, нарушение некоторых надсегментных характеристик слова и т. п.
Однако в условиях более интенсивного контакта, сопровождающегося уже включением более или менее значительного слоя фонетически неаккомодирующегося материала, в фонологической системе заимствующего языка сдвиги происходят как на уровне субстанции, так и на уровне самой структуры. Поскольку употребление благоприобретенной для того или иного языка фонемы в речи билингвистичной части его носителей непоказательно, так как может объясняться вкраплением элементов второй языковой системы, критерием, на основании которого можно судить, заимствована уже фонема в данном языке или нет, следует считать факт появления ее в речи монолингвов (но независимо от того, проникло ли ее употребление в исконный материал языка) [12, 169—170]. Примером контактно обусловленных изменений первого рода, когда затронутой оказывается антропофоническая сторона, могут послужить преобразование всей так называемой «напряженной» серии смычных и аффрикат в смычногортанную в некоторых армянских диалектах, а также фонологическая система румынского языка, подвергшаяся столь сильному славянскому воздействию, что, по образному определению Э. Петровича, румынский язык можно было бы рассматривать как романский со славянским произношением [144, 43].
В структурном плане языковые контакты иногда оказываются решающим фактором в фонологизации уже существующих в данной фонологической системе аллофонов, особенно при наличии в системе так называемых «пустых клеток» (ср. фонологизацию f в русском, смычного g в чешском, гласных е и о в языке кечуа) или во включении в инвентарь новой фонемы. Такое включение захватывает поначалу весьма ограниченные слои словаря. Так, например, в осетинском языке первоначально чуждые системе смычно-гортанные согласные характеризуют в основном субстратную и экспрессивную лексику. Необходимо вместе с тем отметить, что усваиваемые из других языков звукотипы нередко обладают неустойчивым или во всяком случае недостаточно ясным фонологическим статусом. Так, фонема ? («айн»), встречающаяся в персидском исключительно в словах арабского происхождения, характеризует только некоторые стили языка, опускаясь в остальных. С другой стороны, звукотип арабского происхождения q, передающийся на письме буквой ?? «каф», располагает в персидском лишь статусом аллофона фонемы ? (еще в настоящее время около 60% слов, содержащих q, — арабизмы или арабизованные иранские слова)42. На определенном этапе заимствования, когда включаемый в систему звукотип функционирует лишь в фонетически неассимилирован<294>ной лексике, иногда говорят о сосуществовании в языке двух фонологических систем, одна из которых ограничена рамками заимствованного материала: [106, 29—50; 109, 31—35] так, в языке мазатек (Центральная Америка) в слове siento 'сто' (исп. ciento) налицо единственный для этого языка случай сочетания п + t (во всех остальных случаях в аналогичной позиции выступает аллофон фонемы /t/ — d, дающий основания говорить о вхождении этого t в особую систему43. Наиболее ощутимые сдвиги происходят в фонологической системе языка, оказывающегося в условиях интенсивного и длительного контактного воздействия [147, 1—91].
Выше была отмечена целесообразность различения случаев поверхностного контактирования языков, приводящих к заимствованиям, по существу не затрагивающим внутренней структуры языка, и случаи более глубокого языкового проникновения, так или иначе отражающиеся на структуре языка (последние обычно сопровождаются соответствующим этногенетическим процессом), при наличии которых принято говорить о языковом смешении. В последних случаях с ассимилируемым языком соотносятся разработанные в языкознании понятия субстрата, суперстрата и несколько реже встречающееся понятие адстрата. Субстратом принято называть язык-подоснову, элементы которого растворяются в наслаивающемся языке (например, дравидийский субстрат для индийских языков, кельтский и др. — для романских, «азианический» — для армянского). Под суперстратом, напротив, понимается язык, наслоившийся на какой-либо другой, однако с течением времени растворившийся в последнем (например, германский язык франков в отношении французского, романский язык норманнов в отношении английского). В качестве адстрата квалифицируется ассимилирующийся территориально смежный язык (для обозначения тесного контакта двух языков с взаимопроникновением структурных элементов предложен термин «интерстрат»).
Хотя самое понятие языкового субстрата впервые было сформулировано, по-видимому, еще в 1821 году Бредсфордом, его конкретная разработка прежде всего связывается с именем итальянского лингвиста Дж. Асколи, положившего начало рассмотрению роли субстрата в формировании романских языков [137; 160]. Для правильной квалификации элементов смешения при этом необходимо иметь в виду, что если для этнического субстрата сохраняемые элементы языка-подосновы являются пережиточными («реликтовыми»), то в составе наслаивающегося языка-победителя они должны быть охарактеризованы как благоприобретенные. Воздействие субстрата, нарушающего в той или иной мере действие внутренних закономерностей развития языка, распространяется на все стороны языковой структуры. Поэтому, например, наличие определенного лексического слоя, включающего ономастику и<295> даже топонимику, становится в этой смысле показательным только при очевидных следах субстрата в фонологии и грамматике. Поскольку структурные сдвиги, обусловленные давлением со стороны другой языковой системы, происходят очень медленно, заданные субстратом импульсы могут находить свою реализацию спустя очень длительное время имплицитного существования в языке [43, 452—453; 46, 70]. В некоторых случаях с субстратным фактором может быть связано становление языковых семей. Так, очевидна его роль в трансформации латинского языка в современные романские. Как результат некоторого языкового союза, образовавшегося путем наложения языков завоевателей, говоривших на «протосанскритских» наречиях, на местные языки различного происхождения, В. Пизани рассматривает индоевропейскую семью в целом [55; 104, 245—254]. Сходные идеи еще большей популярностью пользуются в уральском языкознании [157]. Однако, несмотря на то обстоятельство, что гипотезы о воздействии субстрата во многих конкретных случаях дают вполне удовлетворительное объяснение особенностям исторического развития языков, как справедливо отмечали еще А. Мейе и О. Есперсен, к ним следует прибегать с большой осторожностью, так как неизвестность в большинстве случаев предполагаемого субстратного языка не позволяет верифицировать эти гипотезы.
Признаки воздействия языкового суперстрата (термин «суперстрат» предложен В. Вартбургом на конгрессе романистов в Риме в 1932 году [170, 155]) в отличие от субстрата, как правило, исторически засвидетельствованного, обычно усматриваются в некоторых фактах фонетики, упрощении грамматической структуры и наличии характерных лексических групп (ср., например, «военную» терминологию германского происхождения, обнаруживаемую в романских языках).
Наиболее проблематичным по своей значимости и поэтому наименее популярным в языкознании является понятие адстрата (термин «адстрат» впервые употреблен в 1939 году М. Бартоли [95, 59— 66]), соотносящееся с чуждым языком, элементы которого проникают в поглощающий язык в районах маргинального контактирования обоих языков и только позднее распространяются по более обширной языковой территории (ср., например, белорусско-литовские, польско-литовские, словинско-итальянские и т. п. взаимоотношения). Существует попытка истолкования адстрата как своего рода субстрата, продолжающего на определенной территории оказывать воздействие на язык — победитель44.
Изложенные выше соображения позволяют сделать некоторые более или менее определенные выводы. Прежде всего образование новых языковых единиц в результате смешения других может быть с достаточной достоверностью прослежено только на уровне<296> диалектов, не достигших так называемого порога интеграции. Под порогом интеграции понимается совокупность языковых особенностей, препятствующих языковому смешению. Так, например, несмотря на то, что на определенных территориях русский язык контактирует с такими родственными языками, как польский или литовский, все же не наблюдается образования смешанных польско-русских или литовско-русских диалектов. Это означает, что вышеуказанные родственные языки достигли порога интеграции, исключающего их смешение.
Многочисленные исследования над языками, находящимися в состоянии контактирования, убедительно показывают, что образование нового языка в результате смешения существенно различных языков является фикцией.
Языки определенным образом деформируются под влиянием других языков, но не перемешиваются. При этом разные уровни языка реагируют по-разному. О смешении в подлинном смысле слова можно говорить только в области лексики. В области звуковой системы может наблюдаться усвоение некоторых чуждых данному языку артикуляций, но отнюдь не перемешивание двух систем. Системы словоизменительных элементов, как правило, почти никогда не перемешиваются. Поэтому здесь не может быть речи о смешении. Язык может воспринимать только отдельные типологические модели. Усвоение типологических моделей характерно также и для синтаксиса, хотя в этой области может наблюдаться заимствование некоторых элементов связи, например, союзов. Отдельные словообразовательные элементы могут заимствоваться. Кроме того, как указывалось выше, иноязычное влияние может проявляться в характере ударения, значении грамматических форм, оно может в известной степени направлять языковое развитие и т. д.
В контактирующих языках происходят фактически два процесса — частичное смешение (в определенных областях) и усвоение типологических моделей. Для более точного наименования этого явления более подходит термин языковая интерференция, а не языковое смешение.
Если рассматривать интеграцию языков под этим углом зрения, то формулировку Н. Я. Марра и И. В. Сталина в одинаковой мере придется признать односторонней и неправильной. Н. Я. Марр был неправ, когда объявлял смешение единственным способом образования языковых семей и языков, поскольку смешение в подлинном смысле этого слова в языках не происходит, если не принимать во внимание возможности смешения близкородственных диалектов. Односторонность формулировки, данной И. В. Сталиным, заключается в том, что победа одного языка над другим, которую можно рассматривать только как один из важных случаев контактирования, возводится в данном случае в абсолют и превращается в своего рода закон. В действительности степень влияния<297> одного языка на другой зависит от действия самых различных факторов.
Известные трудности представляет объяснение явлений, подмеченных Иоганном Шмидтом — автором так называемой теории волн. Рассматривая различные индоевропейские языки, Шмидт пришел к выводу, что географически ближе расположенные друг к другу языки больше имеют между собой сходства, чем языки далеко отстоящие [151, 15—16].
Явления языковой аттракции наблюдаются и в других языковых семьях. Можно предполагать, что специфические материально родственные черты сходства в двух соседствующих языках возникли еще в тот период, когда они были близкородственными диалектами, не достигшими порога интеграции.
Наиболее типичной методологической ошибкой, нередко встречающейся в работах некоторых лингвистов и в особенности археологов, является отождествление языковой интерференции с этническим или расовым смешением. При расовом или этническом смешении действительно происходит смешение различных физических черт, тогда как языковая интерференция, как указывалось выше, имеет свои специфические особенности.
ТЕМПЫ ЯЗЫКОВЫХ ИЗМЕНЕНИЙ. ПРОБЛЕМА СКАЧКА
Основоположники сравнительно-исторического языкознания Ф. Бонн, Раск, А. Шлейхер, а также их последователи, изучавшие языковые изменения, совершавшиеся на протяжении многих столетий и тысячелетий, никогда не считали вопрос о темпах развития языка особой проблемой. Они просто были уверены, что языки изменяются очень медленно. В нашем отечественном языкознании в период господства так называемого нового учения о языке широко пропагандировалась теория скачков.
Основоположником тезиса о скачкообразном развитии языков следует считать Н. Я. Марра, предполагавшего, что развитие человеческого языка как идеологической надстройки в основном представляет собою историю революций, разрывавших цепь последовательного развития звуковой речи.
Рассматривая причины различных изменений в языках мира, Н. Я. Марр заявлял, что источником этих изменений являются «не внешние массовые переселения, а глубоко идущие революционные сдвиги, которые вытекали из качественно новых источников материальной жизни, качественно новой техники и качественно нового социального строя. В результате получилось новое мышление, а с ним новая идеология в построении речи и, естественно, новое в технике» [40, т. 1, 241; т. 4, 61].
По словам Н. Я. Марра, нет культур изолированных и расовых, так же нет, как нет расовых языков: «есть система культур, как<298> есть различные системы языков, сменявшие друг друга со сменой хозяйственных форм и общественности с таким разрывом со старыми формами, что новые типы не походят на старые так же, как курица не похожа на яйцо, из которого она вылупилась» [40, 241].
Резкой критике эта теория была подвергнута И. В. Сталиным во время языковедческой дискуссии 1950 года. Сталин отмечал, что марксизм не признает внезапных взрывов в развитии языка, внезапной смерти существующего языка и внезапного построения нового языка [70, 56]. Марксизм считает, что переход языка от старого качества к новому происходит не путем взрыва, не путем уничтожения существующего языка и создания нового, а путем постепенного накопления элементов нового качества, следовательно, путем постепенного отмирания элементов старого качества [70, 57-58].
Теория внезапных скачков и взрывов, составлявшая одно из важнейших теоретических постулатов нового учения о языке, была справедливо подвергнута критике во время языковедческой дискуссии 1950 года, проходившей на страницах газеты «Правда».
Внезапный скачок и взрыв существующей языковой системы в корне противоречит сущности языка как средства общения. Внезапное коренное изменение неизбежно привело бы любой язык в состояние полной коммуникативной непригодности.
Внезапные скачки в развитии языка невозможны еще и по другой причине. Язык изменяется неравномерно. Одни его составные элементы могут измениться, тогда как другие его элементы могут сохраняться в течение длительного времени, иногда на протяжении целых столетий. Неравномерность изменений наблюдается даже в пределах одного языкового уровня, скажем, фонологического уровня. Если сравнить фонологические системы прибалтийско-финских и пермских языков, то можно установить, что система гласных фонем в прибалтийско-финских языках более архаична, тогда как система согласных фонем подверглась очень сильным изменениям. Как раз наоборот обстоит дело в пермских языках. В этих языках система согласных фонем более архаична и в то же время система гласных фонем очень сильно изменилась. Между изменениями, совершающимися в разных сферах языка, вообще может не быть какой-либо взаимозависимости. Так, например, консонантизм и вокализм в скандинавских языках архаичнее консонантизма немецкого языка, однако древняя падежная и глагольная системы разрушились в скандинавских языках в гораздо большей степени.
Осуществление языковых изменений путем медленной эволюции является наиболее типичным. Теория скачков в развитии языка возникла в результате механического перенесения теории скачков, применимой к различным химическим процессами т. п., — к истории развития общества, разделенного на враждебные классы.<299>
Принципиальное отрицание теории скачков и взрывов в развитии языка, однако, не должно вести к выводу о том, что развитие языка совершается всегда в плане очень медленной и постепенной эволюции. В истории языков наблюдаются периоды относительно более интенсивно происходящих изменений, когда в определенный промежуток времени происходит в языке гораздо больше различных изменений, чем в предыдущие периоды.
Известный французский исследователь новогреческого языка А. Мирамбель замечает по этому поводу следующее: «Основные изменения, придавшие греческому языку послеклассического периода его специфическую форму, осуществились в период времени, начиная с образования общегреческого языка, т. е. с эллинистической эпохи до половины Средневековия, однако, несмотря на значительные хронологические периоды, разделяющие различные факты, в период времени с I в. д. н. э. до конца III в. произошли наиболее многочисленные изменения».45
Если рассматривать историю французского языка, то нетрудно заметить, что наиболее существенные качественные изменения в системе языка произошли в период с II по VIII в. В числе этих радикальных изменений можно отметить следующее:
В области вокализма в течение VI, VII и VIII вв. большинство гласных переходит в дифтонги.46
Состав согласных пополнился к VIII в. двумя аффрикатами ts и C. После VI в. на территории Галии d', возникшее из согласного g, перед гласными е, i, a переходит в аффрикату G. В VII в. на территории Франкского государства интервокальный согласный d стал звучать как межзубный р (d), конечный t после гласного — как межзубный t (J).
Таким образом, к IX в. н. э. состав гласных и согласных народной латыни настолько изменился, что можно уже говорить о качественно новом составе гласных и согласных французского языка.
В народной латыни к VII в. сохранились только два падежа: именительный и винительный, который при помощи предлогов стал выполнять функции всех других падежей. Эти явления по существу означали полную перестройку падежной системы.
Утрата конечных неударных гласных (VII—VIII вв. н. э.) привела к тому, что флексии существительных и прилагательных различных типов склонения совпали. Она способствовала также унификации различных типов спряжения глагола.
Аналитические конструкции, выражавшие в народной латыни действие в плане прошлого и в плане будущего, к VIII в. преоб<300>разовались в формы времени, что дало в романских языках, и в частности, во французском языке, Passй composй и Futur simple. Iai?eia?, j'ai ecrit une lettre (<aveo lettera escripta), oae?a je parlerai (<parlare aveo). Ii aiaeiaee n oi?iie aoaouaai a?aiaie e VIII a. ia?acoaony oi?ia Conditionnel present: je parlereie (<parler (av) eie) — o?. je parlerais.
Нетрудно заметить, что в этом периоде имеется промежуток времени, определяемый VI, VII и VIII вв., в рамках которого совершалось наибольшее число наиболее существенных изменений.
В период с IX по XV в. в истории французского языка также происходили изменения. В частности в этот период произошли следующие явления: 1) превращение дифтонгов в монофтонги (XII— XVIII в.), 2) образование носовых гласных, 3) упрощение групп согласных, 4) окончательная утрата конечных согласных р, t, k, s, 5) утрата категории падежа, 6) выравнивание именных форм, 7) появление категории определенности и неопределенности, 8) постепенное отмирание флексии и унификация форм по принципу аналогии, 9) уточнение значений временных форм, 10) установление твердого порядка слов.
С XII в. начинается процесс постепенного разрушения флективной системы. XIV и XV вв. — это эпоха, когда флективная система разрушается особенно интенсивно, когда ярко и настойчиво проходит тенденция к аналогии, к унификации и выравниванию форм.
Причины этих периодов более интенсивных изменений в достаточной степени не изучены. Нельзя также с достаточной уверенностью сказать, во всех ли языках наблюдаются подобные периоды. По-видимому, причинами этих периодов является чисто случайное скопление различных обстоятельств. В системе каждого языка, очевидно, имеются какие-то звенья, на которых держатся все остальные элементы языковой структуры. Если опорное звено подвергается разрушению, то можно предполагать, что это событие влечет за собой целую серию относительно быстро следующих друг за другом изменений. Так, например, в составе гласных народной латыни на протяжении I—II вв. н. э. осуществился переход количественного различия гласных в качественное. Долгие гласные остались закрытыми, краткие стали открытыми. Разрушение этого звена повлекло за собой целый ряд следствий. В конце V в. гласные открытого слога получают удлинение. Выше говорилось о том, что сосредоточение долготы и ударения создает увеличение произносительных усилий. Это неудобство позднее было устранено: долгие ударные гласные открытого слога перешли в дифтонги, например, pк?de 'нога' превратилось в pied; f??de 'вера' превратилось в feid. С XII века начинается превращение дифтонгов в монофтонги.
Следует также отметить другое очень важное явление — это изменение характера ударения. В народной латыни силовое уда<301>рение начало преобладать над музыкальным, что вызвало редукцию, а затем утрату неударных гласных. Утрата неударных гласных вызывала некоторые изменения и в области согласных, например, появление групп согласных с/и их дальнейшее фонетическое изменение.
Значительные изменения в области склонения и спряжения вызвали такие фонетические изменения, как утрата конечного m, что привело к утрате категории падежа в единственном числе и способствовало развитию аналитического строя.
Таким образом, все зависит от того, в какой мере изменения затрагивают узловые звенья языковой системы и насколько эти изменения способны повлечь за собой целый ряд существенных следствий.
ПРОБЛЕМА ПРОГРЕССА В РАЗВИТИИ ЯЗЫКОВ
История лингвистической науки показывает, что понятие прогресса в языке в разные эпохи трактовалось по-разному. Основоположники сравнительно-исторического метода в языкознании Ф. Бопп, Я. Гримм, А. Шлейхер и др. столкнулись с контрастным различием структур разных языков, с необычайным богатством форм древнеиндийского, как наиболее близкого, по их мнению, к индоевропейскому праязыку, и скудностью форм некоторых современных индоевропейских языков, например, английского, датского, французского и т. п. На этой основе возникло довольно странное на первый взгляд убеждение в том, что история языков есть не что иное, как процесс постепенного упадка и оскуднения языка. Подобных взглядов придерживались такие языковеды, как Ф. Бопп, В. Гумбольдт, Я. Гримм, А. Шлейхер, М. Мюллер и др.
Не все однако разделяли это странное мнение. Раск, например, утверждал, что простота языковой структуры обладает известными преимуществами по сравнению со сложной языковой структурой.
Позднее, некоторые лингвисты начали замечать, что в языках существуют постоянные тенденции, отражающие прогресс в развитии языков. Очень показательной в этом отношении является работа Бодуэна де Куртенэ «Vermenschlichung der Sprache». Бодуэн де Куртенэ утверждает, что существует глоттогоническая тенденция к передвижению вперед более глубоких артикуляций, необходимая для достижения бульшей членораздельности и детализации речи. Таким образом, велярные согласные превращаются в p, b или s, ср. ст.-слав. слово и лат. cluo 'слышу' и т. д. Происходит это якобы потому, что звуки передней артикуляции требуют меньше произносительных усилий. Многими лингвистами было также подмечено, что в различных языках наблюдается процесс сокращения длины слов, ср., например, готск. habaidedeima 'мы имели бы' и совр. англ. had или лат. augustum и фр. aoыt [au] 'август'.<302> Новые индоевропейские языки испытали значительные упрощения в грамматической системе. Вместо большого количества форм, изобилующих всевозможными аномалиями, появились более простые и стандартные формы.
Сравнивая старые индоевропейские языки с новыми, О. Есперсен находил в грамматическом строе последних целый ряд преимуществ. Формы стали короче, что требует меньше мускульного напряжения и времени для их произношения, их стало меньше, память не перегружается ими, образование их стало более регулярным, синтаксическое использование форм обнаруживает менее аномалий, более аналитический и абстрактный характер форм облегчает их выражение, допуская возможность многочисленных комбинаций и конструкций, которые ранее были невозможны, громоздкое повторение, известное под именем согласования, исчезло, твердый порядок слов обеспечивает ясность и недвусмысленность понимания [132, 364].
Характерный для древних индоевропейских языков так называемый синтетический строй во многих современных индоевропейских языках сменился аналитическим строем. О. Есперсен утверждал, что эти процессы означают победу более высокой и совершенной языковой формы. Самостоятельные частицы, служебные слова (предлоги, вспомогательные глаголы), по его мнению, являются более высоким техническим средством выражения мысли, чем старая флексия [132].
Идеи Есперсена нашли благоприятную почву, и он приобрел многих сторонников не только за рубежом, но и в нашей стране. Так, например, В. М. Жирмунский в одной из своих работ отмечал, что аналитическая система соответствует осложнению и дифференциации смысловых отношений соответственно более высокой стадии развития мышления [21, 34].
Не все, однако, были согласны с этим мнением. М. М. Гухман обвиняет Есперсена в том, что он искажает действительность, сводя прогресс языка к смене техники грамматического оформления. И флексия, и анализ, и агглютинация могут дать одинаково адекватное выражение наиболее сложным категориям мышления. Теория Есперсена создает благоприятную почву для совершенно неправильных и вредных представлений о какой-то иерархии языков [15, 19]. Кроме того, среди индоевропейских языков нет языков чисто синтетических. Языки, рассматриваемые обычно как представители синтетического строя — древнеиндийский, славянские, еще в большей степени греческий и латинский,— нигде не дают идеального отсутствия аналитических конструкций, что должно было бы иметь место в чисто-синтетических языках [15, 20]. С другой стороны, квалификация аналитических конструкций, как наиболее совершенного способа выражения, не оправдывается и тем, что, как известно, сам этот способ древнее флексий [15, 19]. Есть все основания предполагать, как это делает<303> Хирт в своей «Грамматике индоевропейских языков», что все формы локативов, аблативов и инструментальных падежей в индоевропейских языках возникают из конструкций с послелогом [15, 22]. Основную причину смены синтетического строя аналитическим М. М. Гухман видит в языковом скрещении [15, 30].
Решительно выступала против теории прогрессивности аналитического строя также Г. Н. Воронцова. Ее возражения сводились к тому, что строй языка не отражает сознания, вернее осознания явлений непосредственно [14, 228]. Примитивностью и упрощенчеством является утверждение, что между языковыми средствами выражения действия и уровнем (стадией) мышления говорящего на данном языке народа можно установить непосредственную связь [14, 233]. Если говорить о развитии анализа в области глагола, то нельзя утверждать, что любая система, основанная на синтаксических видовых различиях, — ниже любой системы, основанной на сложных формах спряжения, так как в разных языках развитие глагольных форм идет различными путями — по линии дифференциации сложных временных форм и по линии усложнения выражения видовых отношений. Эту разницу в путях развития нельзя непосредственно связывать с процессами перехода от конкретного к абстрактному мышлению [14, 231].
Некоторые лингвисты не связывают прогресс в языке с аналитическим строем, но тем не менее они склонны думать, что в развитии языка неуклонно осуществляется прогресс в области языковой техники, очевидно связанный с развитием мышления.
Любопытно в этом плане рассуждение проф. П. Я. Черных, по мнению которого, история грамматического строя русского языка представляет собой движение вперед, в направлении улучшения, совершенствования языка. В данном случае прогресс можно видеть прежде всего в ликвидации тех лишних вариантных грамматических форм, которые не могли получить нового применения, и вообще лишних грамматических категорий и форм, став-тих ненужными по мере развития человеческого мышления, развития культуры и форм общественной жизни. Исчезновение двойственного числа в склонении и спряжении и особой звательной формы, параллелизма в склонении существительных одного рода, вытеснение некоторых категорий прошедшего времени (аорист, имперфект, плюсквамперфект) формами прошедшего времени на -лъ, исчезновение склоняемых кратких прилагательных, кратких порядковых числительных и кратких причастий, ставших лишними при наличии полных прилагательных, и пр., можно рассматривать как упорядочение грамматического строя русского языка, его грамматики. К показателям языкового прогресса П. Я. Черных относит такие явления, как устранение лишних, ненужных параллельных падежных форм. Движение от частного и конкретного к общему и абстрактному рассматривается как од<304>на из характернейших черт движения языка вперед, его обогащения и развития [81, 297—299].
Нельзя не отметить, что многие рассуждения о прогрессе в языке не отличаются достаточной четкостью. Верным остается общее положение относительно того, что если в связи с развитием общества прогрессирует мышление людей, то язык не может оставаться безучастным к этому движению по пути прогресса. Он также прогрессирует в своем развитии и совершенствуется. Однако проблема прогресса в языке значительно сложнее проблемы прогресса общества и человеческого мышления.
Основная ошибка в суждениях лингвистов, разрабатывающих эту тему, состоит в том, что они не делают различия между так называемым относительным прогрессом в языке и абсолютным прогрессом. В области языковой техники мы чаще всего сталкиваемся с явлениями, отражающими так называемый относительный прогресс.
Можно ли аналитический строй в языках рассматривать как показатель прогресса? Безусловно, в области улучшения языковой техники это прогресс. Древние индоевропейские падежи и глагольные формы, обременнные большим количеством значений, находились в известном противоречии с некоторыми законами человеческой психики, с некоторыми особенностями физиологической организации человека. Значение, выраженное особой формой, легче воспринимается, чем конгломерат значений, выражаемый одной формой. Совершенно естественно, что рано или поздно должен был произойти взрыв этой технически недостаточно совершенной системы, и он произошел. Аналитический строй технически более совершенен. Однако отсюда совершенно неправомерно делать вывод, что аналитический строй отражает более высокоразвитое абстрактное мышление, как это делали О. Есперсен, В. М. Жирмунский и др.
Сокращение слов, наблюдаемое во многих индоевропейских языках, — также свидетельство улучшения языковой техники. Основной причиной сокращения слов в индоевропейских языках была утрата грамматической категории рода. Если форматив, обозначающий род, перестал что-либо обозначать, попросту стал пустым, то язык рано или поздно все равно от него освободится,
Однако все эти явления нельзя считать показателями абсолютного прогресса. Проявление тенденций, направленных к улучшению языковой техники и языкового механизма, порождает многочисленные внутренние противоречия, поскольку оно осуществляется в разных, по-разному организованных сферах. Если бы все полезно направленные тенденции последовательно и регулярно осуществлялись, то система технических средств различных языков мира давно достигла бы идеального состояния. Это не происходит потому, что во внутренней сфере языка постоянно действует множество других процессов, которые могут све<305>сти на нет достигнутые результаты. Поясним это на примере. Предположим, что синтетический строй какого-либо языка с его семантически перегруженными формами сменился более четким аналитическим строем. Однако это новое состояние не может застыть на месте. Служебные слова, утратив лексическое значение, начнут фонетически выветриваться и в конце концов превратятся в новые падежные суффиксы, как это произошло в некоторых новоиндийских языках. Кроме того, не приостановятся процессы семантической филиации, вследствие чего новые суффиксы вновь станут полисемантичными. Различные фонетические процессы могут привести к нечеткости границ между суффиксом и основой слова. Язык вновь вернется к прежнему состоянию.
Нужно сказать, что некоторые лингвисты чувствовали относительный характер различных улучшений языковой техники. Тот же О. Есперсен, рассматривая теорию Бодуэна де Куртенэ о прогрессирующей в различных языках тенденции к образованию передних артикуляций, приводил в качестве примера образование в датском языке так называемого stшd, противоречащее этому утверждению [132]. Тенденция к сокращению слов также не может быть признана универсальной. В языках в целом слова не становятся короче, поскольку тенденции нефонетического характера оказывают сопротивление. Сокращение слов не всегда полезно. Чрезмерное сокращение может привести к затруднению понимания [132, 327] М. М. Гухман также указывала, что аналитический способ выражения грамматических отношений сам по себе не является новым способом.
Помимо относительного прогресса в области языковой техники, существует абсолютный прогресс, выражающийся в приспособлении языка к усложняющимся формам общественной жизни людей и вызываемым ими новым потребностям общения.
Рост производительных сил общества, выражающийся в развитии науки, техники и общечеловеческой культуры, постоянное увеличение сведений об окружающем мире и проникновение в его тайны, увеличение общественных функций языка и его стилевой вариативности, усложнение форм общественной жизни людей и установление новых отношений между ними — все это, вместе взятое, вызывает к жизни большое количество новых понятий, для которых язык вынужден найти выражение. Поэтому абсолютный прогресс выражается прежде всего в росте словарного состава языка и в увеличении количества значений слов. Одним из ярких примеров может служить немецкое слово Werk 'дело'. Сравнение его с древнегреческим њogon и армянским gor˜ в том же значении говорит о том, что в древности это значение было единственным. Современное немецкое Werk имеет разветвленную серию омонимов, отразивших развитие многообразных видов деятельности человека: 1) дело, работа, 2) завод, рудник, 3) механизм, 4) произведение, 5) творчество, деятельность.<306>
Греческое gr¦fw 'писать' в глубокой древности, по-видимому, имело одно значение 'отмечать что-либо или делать зарубку' (ср. нем. kerben 'делать зарубку'). Семантическое разветвление корня graf- в современном греческом языке поражает своим многообразием: grЈmma 'буква', grammateЪj 'секретарь', grammate‡a 'секретариат', grҐmmҐtion 'вексель', grammatafulҐkon 'портфель', grammљno 'судьба', grammє 'линия' и т. д.
Мордовский глагол тешкстамс некогда имел только одно значение 'сделать метку, отмечать (вначале отмечать скот какой-нибудь своей фамильной меткой)'. Сейчас он имеет значение 'наметить что-либо заранее, составить, разработать план определенного мероприятия, отметить что-либо словесно, отметить знаменательную дату, юбилей'47.
Довольно наглядно проявляется абсолютный прогресс развития языка также в области синтаксиса. Различные исследования показывают, что синтаксис языков в древние времена не имел той упорядоченности, которая отличает синтаксис современных высокоразвитых языков. Так, например, в древнерусском языке сохранилась еще нерасчлененная структура сложного предложения, сущность которого заключалась в нанизывании предложений одного за другим. Позднее начали возникать и подчинительные предложения, в которых придаточное связывалось с главным при помощи союзов. Древнерусские подчинительные союзы были многозначными. Так, союз яко мог присоединить придаточные дополнительные, придаточные следствия, придаточные причины и придаточные сравнительные48. Такой же многозначностью обладали и другие союзы, например, союз что. Развитие шло по линии уточнения значения подчинительных союзов и союзных слов, по линии закрепления за ними одного конкретного значения. Система выражения мыслей в современных языках стала более стройной и упорядоченной.
Все это показывает, насколько важно различение понятий относительного и абсолютного прогресса в языке.
БИБЛИОГРАФИЯ
Н. Д. Андреев. Система речи и эволюция языка. — В кн.: «Материалы Всесоюзной конференции по общему языкознанию «Основные проблемы эволюции языка», т. I. Самарканд, 1966.
Н. Д. Арутюнова, Г. А. Климов, Е. С. Кубрякова. Американский структрализм. — В кн.: «Основные направления структурализма». М., 1964.<307>
У. Ш. Байчура. О некоторых факторах языкового развития. — В сб.: «Проблемы языкознания». М., 1967.
Л. Блумфилд. Язык. М., 1968.
И. А. Бодуэн де Куртенэ. Избранные труды по общему языкознанию, т. I — II. М., 1963.
И. А. Бодуэн де Куртенэ. Языкознание. — В кн.: Ф. А. Брокгауз, А. А. Эфрон. Энциклопедический словарь, т. 81. СПб., 1904.
В. Брендаль. Структуральная лингвистика. — В кн.: В. А. Звегинцев. История языкознания XIX и XX веков в очерках и извлечениях, ч. II. М., 1965.
Д. В. Бубрих. К вопросу об отношениях между самоедскими и финноугорскими языками. — «Изв. АН СССР, ОЛЯ», 1948, т. 5, вып. 6.
P. А. Будагов. Проблемы развития языка. М., 1965.
Т. В. Булыгина. Пражская лингвистическая школа. — В кн.: «Основные направления структурализма». М., 1964.
Е. М. Верещагин. Психолингвистическая проблематика теории языковых контактов.— ВЯ, 1967, №6.
Е. М. Верещагин. О проблеме заимствования фонем. — В сб.: «Язык и общество». М., 1968.
Н. Винер. Динамические системы в физике и кибернетике. «Вестник АН СССР», 1964, №7.
Г. Н. Воронцова. Происхождение и первоначальное развитие перфекта с вспомогательным глаголом have в английском языке. — «Уч. зап. 1 МГПИИЯ», т. 2. «Вопросы грамматики». М., 1940.
М. М. Гухман. К вопросу о развитии анализа в индоевропейских языках. «Уч. зап. 1 МГПИИЯ», т. 2. «Вопросы грамматики». М., 1940.
М. М. Гухман. Исторические и методологические основы структурализма. — В кн.: «Основные направления структурализма». М., 1964.
М. М. Гухман. Понятие системы в синхронии и диахронии. — ВЯ, 1962, №4.
А. Б. Долгопольский. Сохраняемость лексики, универсалии и ареальная типология. — В сб.: «Лингвистическая типология и восточные языки». М., 1965.
Л. Ельмслев. Пролегомены к теории языка. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 1. М., 1960.
В. М. Жирмунский. О синхронии и диахронии в языкознании. — ВЯ, 1958, №5.
В. М. Жирмунский. Развитие строя немецкого языка. Л., 1936.
Ю. О. Жлуктенко. Мовнi контакты. Київ, 1966.
А. А. Зализняк. О возможной связи между операционными понятиями синхронного описания и диахронией. — В сб.: «Симпозиум по структурному изучению знаковых систем». Тезисы докладов. М., 1962.
Л. Н. Засорина. Дистрибутивные структуры в синтаксисе и их эволюция. — В сб.: «Материалы Всесоюзной конференции по общему языкознанию «Основные проблемы эволюции языка»», ч. 1. Самарканд, 1966.
В. А. Звегинцев. История языкознания XIX и XX веков в очерках и извлечениях, ч. 1. М., 1960; ч. II. М., 1965.
В. А. Звегинцев. Лингвистическое датирование методом глоттохронологии (лексикостатистики). — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 1. М., 1960.
В. А. Звегинцев. Очерки по общему языкознанию. М., 1962.
В. А. Звегинцев. Теоретические аспекты причинности языковых изменений. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 3. М., 1963.
Вяч. Bc. Иванов. Язык в сопоставлении с другими средствами передачи и хранения информации. М., 1961.
С. Д. Кацнельсон. Системные факторы языкового развития. —<308> В кн. «Материалы Всесоюзной конференции по общему языкознанию «Основные проблемы эволюции языка»», ч. I. Самарканд, 1966.
Г. А. Климов. О лексико-статистической теории М. Сводеша. — В сб.: «Вопросы теории языка в современной зарубежной лингвистике». М., 1961.
Г. А. Климов. Синхрония — диахрония и статика — динамика. — В кн.: «Проблемы языкознания». М., 1967.
Э. Косериу. Синхрония, диахрония и история. Проблема языкового изменения. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 3. М., 1963.
Е. С. Кубрякова. Комментарий к кн.: Л. Блумфилд. Язык. М., 1967.
Е. С. Кубрякова. О понятиях синхронии и диахронии. — ВЯ, 1968, №3.
Ю. Курилович. О методах внутренней реконструкции. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 4. М., 1965.
Э. А. Макаев. К вопросу о соотношении фонетической и грамматической структуры в языке. «Уч. зап. 1 МГПИИЯ», 1956, т. 9.
Э. А. Макаев. Понятие системы языка. «Уч. зап. 1 МГПИИЯ», 1957, т. 11.
Э. А. Макаев. Синхрония и диахрония и вопросы реконструкции. — В сб.: «О соотношении синхронного анализа и исторического изучения языков». М., 1960.
Н. Я. Марр. Избранные работы, т. 1 — 4. М., 1933 — 1937.
А. Мартине. Основы общей лингвистики. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 3. М., 1963.
А. Мартине. Принцип экономии в фонетических изменениях. Проблемы диахронической фонологии. М., 1962.
А. Мартине. Структурные вариации в языке. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 4. М., 1965.
В. Матезиус. Куда мы пришли в языкознании. — В кн.: В. А. Звегинцев. История языкознания XIX—XX веков в очерках и извлечениях, ч. II. М., 1965.
В. Матезиус. О потенциальности языковых явлений. — В кн.: «Пражский лингвистический кружок». М., 1967.
А. Мейе. Сравнительный метод в историческом языкознании. М., 1954.
Г. П. Мельников. Объемные геометрические модели в пространстве физических характеристик для анализа статических и динамических свойств фонологических систем. М., 1965.
Г. П. Мельников. Системная лингвистика и ее отношение к структурной. — В сб.: «Проблемы языкознания». М., 1967.
И. А. Мельчук. О соотношении синхронического и диахронического описаний. — В сб.: «Материалы Всесоюзной конференции по общему языкознанию «Основные проблемы эволюции языка»», ч. I. Самарканд, 1966.
Г. А. Меновщиков. К вопросу о проницаемости грамматического строя языка. — ВЯ, 1964, №5.
В. А. Москович. Глубина и длина слов в естественных языках. — ВЯ, 1967, №6.
И. Б. Новик. О моделировании сложных систем. М., 1965.
О соотношении синхронного анализа и исторического изучения языков. М., 1960.
Г. Пауль. Принципы истории языка. М., 1960.
В. Пизани. К индоевропейской проблеме. — ВЯ, 1966, №4.
Е. Д. Поливанов. Статьи по общему языкознанию. М., 1968.
В. С. Расторгуева. Об устойчивости морфологической системы языка. — В сб.: «Вопросы теории и истории языка». М., 1952.
А. А. Реформатский. Введение в языковедение. М., 1967.<309>
А. А. Реформатский. О соотношении фонетики и грамматики (морфологии). — В сб.: «Вопросы грамматического строя». М., 1955.
А. А. Реформатский. Принципы синхронного описания языка. — В сб.: «О соотношении синхронного анализа и исторического изучения языков». М., 1960.
В. Ю. Розенцвейг. «Влияние» или «механизм контактов». — В сб.: «Проблемы языкознания». М., 1967.
В. Ю. Розенцвейг. О языковых контактах. — ВЯ, 1963, №1.
Русский язык и советское общество. Социолого-лингвистическое исследование. Под ред. М. В. Панова: а) Лексика современного русского литературного языка, М., 1968; б) Словообразование современного русского литературного языка. М., 1968; в) Морфология и синтаксис современного русского литературного языка. М., 1968; г) фонетика современного русского литературного языка. М., 1968.
Н. Н. Семенюк. Некоторые вопросы изучения вариантности. — ВЯ, 1965, №1.
Э. Сепир. Язык. М., 1930.
Б. А. Серебренников. Об относительной самостоятельности развития системы языка. М., 1967.
Б. А. Серебренников. Об устойчивости морфологической системы языка, — В сб.: «Вопросы теории и истории языка». М., 1952.
Б. А. Серебренников. О взаимосвязи языковых явлений и их исторических изменений. — ВЯ, 1964, №3.
Ф. де Соссюр. Курс общей лингвистики. М., 1933.
И. В. Сталин. Марксизм и вопросы языкознания. М., 1950.
М. И. Стеблин-Каменский. К теории звуковых изменений. — ВЯ, 1966, №2.
Тезисы Пражского лингвистического кружка. — В кн.: «Пражский лингвистический кружок». М., 1967.
В. Н. Топоров. Из области теоретической топономастики. — ВЯ, 1962, №6.
В. Н. Топоров. Несколько замечаний к фонологической характеристике Центрально-азиатского языкового союза. — В сб.: «Symbolae linguisticae in honorem Georgii Kuryіowicz». Wrocіaw, 1965.
В. Н. Топоров. О введении вероятности в языкознание. — ВЯ, 1959, №6.
В. Н. Топоров. О структурном изучении языка. «Русский язык в национальной школе». 1961, №1.
В. Н. Топоров. О трансформационном методе. — В сб.; «Трансформационный метод в структурной лингвистике». М., 1964.
Н. С. Трубецкой. Основы фонологии. М., 1960.
А. А. Уфимцева. Опыт изучения лексики как системы. М., 1962.
И. Хамм. Некоторые замечания к диахроническим исследованиям. — ВЯ, 1965, №1.
П. Я. Черных. Историческая грамматика русского языка. М., 1962.
С. К. Шаумян. Структурная лингвистика. М., 1965.
С. К. Шаумян. Структурная лингвистика как имманентная теория языка. М., 1958.
И. И. Шмальгаузен. Организм как целое в индивидуальном и историческом освещении. М, — Л., 1942.
Г. П. Щедровицкий. Методологические замечания к проблеме происхождения языка. «Филол. науки», 1963, №2.
Л. В. Щерба. О понятии смешения языка. — В кн.: Л. В. Щерба. Избранные работы по языкознанию и фонетике. Л., 1958.
Л. В. Щерба. Опыт теории лексикографии. «Изв. АН СССР, ОЛЯ», 1940, №3.
Ф. Энгельс. Анти-Дюринг. М., 1957.
Ф. Энгельс. Письмо Й. Блоху (21—22 сент. 1890 г.). — К. Маркс, Ф. Энгельс. Сочинения, т. 37, стр. 395.<310>
У. Эшби. Конструкция мозга. М., 1962.
Л. П. Якубинский. Несколько замечаний о словарном заимствовании. — В сб.: «Язык и литература», т. 1. Л., 1926.
Р. Якобсон. Типологические исследования и их вклад в сравнительно-историческое языкознание. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 3. М., 1963.
Р. Якобсон, М. Халле. Фонология и ее отношение к фонетике. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 2. М., 1962.
В. Н. Ярцева. Диахроническое изучение системы языка. — В сб.: «О соотношении синхронного анализа и исторического изучения языков». М., 1960.
M. Bartoli. Sustrato, superstrato, adstrato. — B сб.: «Rapports au 5 Congres International des linguistes». Bruges, 1939.
С. Aazell. On the historical sources of some structural units. В сб.: «Estructuralismo e historia», t. 1. Madrid, 1957.
Н. Aackar. Der Sprachbund. Berlin — Leipzig, 1948.
W. Aright, А. К. Ramanujan. Sociolinguistic and language change. В сб.: «Proceedings of the 9-th International Congress of Linguists». The Hague, 1964.
Е. Auyssens. Linguistique historique. Bruxelles — Paris, 1965.
I. Coteanu. A propos des langues mixtes (sur l'istro-roumain). В сб.: «Melanges linguistiques (publies a l'occasion du VIII-a Congres international des linguistes a Oslo, du 5 au 9 aout 1957)». Bucuresti, 1958.
W. Cowgill. A search for universals in Indo-Eorupean diachronic morphology. — В кн.: «Universals of language». Cambridge (Mass.), 1963.
L. Dеrоу. L'emprunt linguistique. Paris, 1956.
R. Diebold. A laboratory for language contact. «Antropological Linguistics», 1962, v. 4, ?1.
S. Feist. The origin of the Germanic languages and the Indo-Europeanising of North Europe. «Language», 1932, v. 8, ?4.
J. A. Fishman. Language mainteinance and language shift as a field of inquiry. «Linguistics», 1964, v. 9.
Ch. S. Fries and K. L. Pike. Coexistent phonemic systems. «Language», 1949, v. 25, ?1.
I. Gleason. The organisation of language: a stratificational riew. «Monograph series of language and linguistics», 17, Washington, 1964.
J. Gonzales Moreno. El espan?ol en Mexico. «Investigaciones lingusticas», t. III, Mexico, 1935.
J. E. Grimes. Style in Huichol structure. «Language», 1955, v. 31, ?1.
R. A. Hall. Creolized languages and genetic relationships. «Word», 1958, v. 4, ?2-3.
R. A. Hall. Introductory linguistics. Philadelphia — N. Y., 1964.
R. А. Iall. Pidgin and Creole languages. N. Y., 1966.
Е. Нamp. Предисловие к кн.: Е. Н. Sturtevant. Linguistic change. Chicago — London, 1965.
A. Iansen. On the preservation of the word-identity. — TCLG, 1944, v. 1.
А. Iaudricourt, A. Juilland. Essai pour une histoire structurale du phonetisme francais. Paris, 1949.
Е. Iaugen. Bilingualism in America: a bibliography and a research guide. «Publication of the American Dialect Society», 1956, ?26.
Е. Iaugen. Problems of bilingualism. «Lingua», 1950, v. 2, ?3.
Е. Iaugen. Language contact. — В сб.: «Proceedings of the 8-th International congress of linguists». Oslo, 1958.
В. Havranek. Proces verbaux de seances. Reunion phonologique international tenue a Prague. — TCLP, 1931, 4.
В. Havranek. Zur phonologischen Geographie. Das Vokalsystem des<311>
balkanischen Sprachbundes. — В сб.: «Proceedings of the First International congress of phonetic sciences». Amsterdam, 1932.
L. Hjelmsiev. Principes de grammaire generale. Copenhague, 1928.
L. Hjelmslev. Caracteres grammaticaux des langues creoles. — В сб.: «Congres International des sciences Anthropologiques et Ethnologiques». Copenhague, 1938.
L. Hjelmslev. La notion de rection. «Acta Linguistica», 1939, v. 1.
Ch. Hoсkett. Sound change. «Language», 1965, v. 41, ?2.
Н. М. Iienigswald. Language change and linguistic reconstruction. Chicago, 1960.
Н. Ioijer. Linguistic and cultural change. — В сб.: «Language in culture and society». N. Y. — London, 1964.
D. Iomes. Предисловие к разделу: «Processes and problems of change». cm. ?126.
E. Itkonen. Kieli ja sen tutkimus. Helsinki, 1966.
R. Jakobson. The phonemic and grammatical aspects of language in their interrelations. — В сб.: «Actes du VI congres international des linguistes». Paris, 1949.
R. Jakobson. Selected writings, I. Gravenhage, 1962.
R. Jakobson. Sur la theorie des affinites phonologiques des langues. — В сб.: «Actes du quatrieme Congres international des linguistes». Copenhague, 1938.
O. Jespersen. Language: its nature, development and origin. London, 1925.
O. Jespersen. Выступление. В сб.: «Actes du VI congres international des linguistes». Paris, 1949.
W. Labov. The social motivation of a sound change. «Word» 1963, v. 19, ?3.
W. Lehmann. Historical linguistics. N. Y., 1962.
J. Malkiel. Weak phonetic change, spontaneous sound shift lexical contamination. «Lingua», 1962, v. 11.
В. Maimberg. Encore une fois le substrat. «Studia Linguistica», Copenhague, 1963, v. 17, ?1.
A. Martinet. Equilibre et instabilite des systemes phonologiques. — В сб.: «Proceedings of the Third International Congress of Phonetic Sciences». Ghent, 1939.
A. Martinet. La phonologie synchronique et diachronique. 1966. Ротапринта, изд. материалов Венского конгресса по фонологии.
А. Ieillet. Linguistique historique et linguistique generale. Paris, 1926.
М. Iuller. Lectures on the science of language. London, 1862.
Proceedings of the Conference on Creole language studies. London — N. Y., 1961.
E. Paulinу. Vэvoj nareин vo vzt'ahu k vэvoju spoloиnosti. — В сб.: «Problemy marxisticke jazykovedy». Praha, 1962.
E. Petrovici. Kann das Phonemsystem einer Sprache durch frernden Einfluss umgestalted werden? Zum slavischen Einfluss auf das rumanische Lautsystem, s-Gravenhage, 1957.
E. Petrovici. Interpenetration des systemes linguistique. В сб.: «X Congres International des linguistes». Bucarest, 1967.
V. Pisani [Выступление в прениях]. — В сб.: «Actes du VI congres international des linguistes». Paris, 1949.
L. Posti. From Pre-Finnic to late Protofinnic. «Finnisch-ugrische Forschungen», 1953—1954, Bd. 31, I. 1—2.
P. Ravila. Suomen suku ja Suomen kansa. В сб.: «Suomen historian kasikirja». Porvoo — Helsinki, 1949.
P. Rousselot. Les modifications phonetiques du langage etudies dans le patois d'une famille de Cellefrouin. Paris, 1892.<312>
A. Schieicher. Linguistische Untersuchungen, Bd. II. Bonn, 1850.
I. Schmidt. Die Verwandtschaftverhaltnisse der indogermanischen Sprachen. Weimar, 1872.
К. I. Schonfelder. Probleme der Volker- und Sprachmischung. Halle (Saale), 1956.
H. Schuchardt. Sprachverwandschaft. — В сб.: «Sitzungsberichte der Preussischen Akademie der Wissenschaften». Philosoph.-hist. Klasse. XXXVII. Berlin, 1917.
A. Sommerfelt. Diachronic and synchronic aspects of language. s-Gravenhage, 1962.
A. Steward. Creole languages in the Caribean. — В сб.: «Study of the role of second languages in Asia, Africa and Latin America». Washington, 1962.
O. Szemerenyi. Trends and tasks in comparative philology. London, 1962.
V. Tauli. On foreign contacts of the Uralic languages. «Ural-Altaische Jahrbucher», 1955, Bd. 27, I. 1—2.
V. Tauli. The structural tendencies of languages. Helsinki, 1958.
D. Taylor. Language contacts in the West Indies. «Word», 1956, v. 12, N3.
В. Terracini. Sostrato. — В сб.: «In honore di A. Trombetti». Milano, 1936.
L. Tesniere. Phonologie et melanges des langues. — TCLP, 1939, 8.
К. Togebу. Desorganisation et reorganisation dans l'histoire des langues romanes. — В сб.: «Estructuralismo e historia», t. I. Madrid, 1957.
J. L. Trim. Historical, descriptive and dynamic linguistics. «Language and Speech», 1959, v. 2, pt. 1.
J. Vachek. The Linguistic School of Prague. Bloomington — London, 1966.
J. Vachek. Notes on the development of language seen as a system of systems. — В сб.: «Sbornik praci filosoficke fakulty brnenske university», ser. A 6, 1958.
J. Vachek. On the interplay of external and internal factors in the development of language. «Lingua», 1962, v. 11.
I. Vogt [Выступление]. — В сб.: «Actes du VI congres international des linguistes». London, 1949.
I. Vоgt. Language contacts. «Word», 1954, v. 10, N 2—3.
J. Wackernagel. Sprachtausch und Sprachmischung. — В кн.: «Kleine Schriften». I, Gottingen, 1953.
W. von Wartburg. Die Ausgliederung des romanischen Sprachraume, Bern, 1960.
U. Weinreich. Languages in contact. N. Y., 1957.
U. Weinreich. On the compatibility of genetic relationship and convergent development. «Word», 1958, vol. 4, ?2—3.
U. Weinreich. Research frontieres in bilinguism studies. В сб.: «Proceedings of the 8-th International Congress of Linguists», Oslo, 1958.
K Winnom. The origin of the European-based Creoles and pidgins. «Orbis», 1965, t. 14, ?2.
W. Whitneу. Language and the study of language. N. Y., 1868.
L. Zawadowskу [Выступление]. — В сб.: «Proceedings of the 8-th International Congress of Linguists», Oslo, 1958.
L. Zawadowskу. Fundamental relations in language contact. «Bulletin de la Societe Polonais de Linguistique», 1961, N 20.<313>
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
ПСИХОФИЗИОЛОГИЧЕСКИЕ
МЕХАНИЗМЫ РЕЧИ
ЯЗЫКОВАЯ СПОСОБНОСТЬ ЧЕЛОВЕКА И ЕЕ ИЗУЧЕНИЕ
В СОВРЕМЕННОЙ НАУКЕ
В лингвистике конца XIX — начала XX вв. язык рассматривался в первую очередь как застывшая система, взятая в абстракции от реальной речевой деятельности. Характеризуя различные направления в понимании языка, советский лингвист В. Н. Волошинов назвал в свое время это направление «абстрактным объективизмом». Его основными положениями, по В. Н. Волошинову, являются следующие: «1) Язык есть устойчивая неизменная система нормативно тождественных языковых форм, преднаходимая индивидуальным сознанием и непререкаемая для него. 2) Законы языка суть специфические лингвистические законы связи между языковыми знаками внутри данной замкнутой языковой системы. Эти законы объективны по отношению ко всякому субъективному сознанию. 3) Специфические языковые связи не имеют ничего общего с идеологическими ценностями... 4) Индивидуальные акты говорения являются, с точки зрения языка, лишь случайными преломлениями и вариациями или просто искажениями тождественных форм» [14, 69]. Правда, конкретное бытие такой абстрактной системы представители этого направления понимали по-разному. Для младограмматиков это была система психофизиологических навыков в голове каждого отдельного индивида; для лингвистов «социологической» школы — «идеальная лингвистическая форма, тяготеющая над всеми индивидами данной социальной группы» [12, 224] и реализующаяся у каждого из этих индивидов в виде пассивных «отпечатков» — таких же индивидуальных систем речевых навыков [ср. 79].
Рядом с понимаемой так виртуальной системой языка представители «абстрактного объективизма» обычно ставят речь как простую реализацию этой системы. Тем самым речь фактически исключается из предмета лингвистической науки, ибо, по их мнению, в<314> речи нет — с точки зрения лингвиста — ничего такого, чего не было бы в языке. С другой стороны, речь по традиции считается предметом психологии речи, которая лишь постольку интересуется языком, поскольку его онтология как-то проявляется в процессах говорения. Так, известный советский психолог С. Л. Рубинштейн писал: «... психологический аспект имеется только у речи. Психологический подход к языку как таковому неприменим: это в корне ошибочный психологизм, т. е. неправомерная психологизация языковедческих явлений» [69, 165].
К настоящему времени между психологией и лингвистикой образовалось своего рода размежевание предмета исследования. Оно дошло до того, что одна и та же проблема именуется психологами «мышление и речь», а лингвистами — «язык и мышление». При этом лингвисты склонны считать — в соответствии с распространенной в лингвистической науке трактовкой речи только как реализации языка, — что только язык может и должен рассматриваться как носитель общественного, социального, а речь есть явление чисто индивидуальное. Например, А. С. Чикобава, предварительно оговорив, что он собирается противопоставлять общее и индивидуальное, на деле противопоставляет лишь «речевые процессы», в которых «проявляется язык», и собственно язык как социальное явление [84, 25]1.
При подобном понимании довольно значительный круг проблем остается вообще вне рассмотрения. Остановимся на одной, едва ли не важнейшей: это проблема структуры и функционирования языковой способности. Существуют психологические концепции, отрицающие вообще существование у человека специфического психофизиологического механизма, формирующегося у каждого носителя языка на основе определенных неврофизиологических предпосылок и под влиянием речевого общения. Согласно взгляду, отстаиваемому в современной науке, в частности, Б. Ф. Скиннером [139], специфика речевой деятельности (или, вернее, речевого поведения, verbal behavior) человека обусловливается исключительно организацией внешних проявлений речевого поведения, условно-рефлекторным объединением реакций организма на речевые стимулы. А это значит, что такой специфики нет, ибо различие речевого поведения человека и близких к нему видов поведения у животных чисто количественное, но ничуть не качественное.
Однако мы вполне допускаем, что подобный специфический психофизиологический механизм существует; тогда ясно, что он, с одной стороны, никак не сводим к простой «реализации» абстрактной системы языка и не является сугубо индивидуальным, ибо формирование его, не говоря уже о функционировании, предполагает влияние общества; с другой стороны, он отнюдь не тождест<315>вен этой абстрактной системе языка — нельзя представлять себе этот механизм (который мы в дальнейшем будем называть языковой способностью) как своего рода грамматику, перенесенную в мозг. Языковая способность безусловно имеет известную специфическую организацию, которая должна быть исследована, но которая при установившемся размежевании оказалась вне поля интересов как лингвистики, так (в основном) и психологии.
Такое положение вещей одно время вполне устраивало обе науки. Однако в последние десятилетия неизмеримо возросло число и значимость проблем, для решения которых столь решительное противопоставление языка и речи, лингвистики и психологии оказалось тормозом. Укажем только на некоторые из них. Это, например, проблемы, связанные с оптимизацией методики обучения родному языку и особенно — иностранному. Оказалось, что методика, опирающаяся на «абстрактно-объективистское» понимание языка (с ним соотносится «переводно-грамматический» метод), мало себя оправдывает; столь же мало действенна методика, игнорирующая структуру изучаемого предмета (языка) и ограничивающаяся ориентацией на общепсихологические закономерности усвоения («прямой» метод) [3]. Потребовалась разработка новой методики, опирающейся на знание закономерностей организации и функционирования языковой способности. Более того, была поставлена задача активного формирования языковой способности в нужном нам направлении. Достаточным для этого знанием мы, однако, еще не обладаем. Тем более не обладаем мы знанием, достаточным для моделирования языковой способности человека при помощи современной техники, в частности электронно-вычислительных машин; между тем существует целый ряд технических проблем (прежде всего касающихся ввода информации в машину), решение которых предполагает такое моделирование. Можно назвать и еще ряд новых задач, аналогичных указанным выше.
Все это вызвало появление новых научных направлений, стремящихся обеспечить комплексный подход к исследованию речевой деятельности (речевого поведения) и, прежде всего, вскрыть, опираясь как на лингвистические, так и на психофизиологические данные, пути формирования, особенности организации и закономерности функционирования языковой способности.
Комплексные исследования осуществляются под флагом различных наук — психологии, физиологии, лингвистики и т. д., вплоть до философии, с одной стороны, и медицины — с другой. В последние годы наметилась тенденция к консолидации работ в области психофизиологических механизмов речи и ее восприятия под маркой «психолингвистических». Нам уже приходилось отмечать неудачность этого термина, вызывающего, в частности, ненужные ассоциации с американской психолингвистикой, однако он оказался пока наиболее подходящим [51; 72]. Встречая этот термин применительно к исследованиям, ведущимся в СССР, читатель<316> должен иметь в виду частично отмеченную ниже специфику советской науки — прежде всего в плане различного понимания сущности и специфики психики человека.
Работы такого рода появились после второй мировой войны почти во всех крупнейших «научных державах» мира. В СССР это выразилось прежде всего в углубленном исследовании афазий, переросшем в так называемую «нейролингвистику»; систематическое исследование нормального речевого поведения началось у нас позже — в 60-х гг. В США это была так называемая «психолингвистика», в Японии — направление «языкового существования» (гэнго сэйкацу), в Англии — функциональная лингвистика школы Фёрса, частично восходящая к взглядам Б. Малиновского, и т. д. Мы не будем давать здесь детальной характеристики всех этих работ и направлений, ограничившись ссылкой на существующую литературу2. Остановимся лишь на наиболее существенном из них — на американской психолингвистике.
Считается, что психолингвистика возникла в 1954 году в результате специально собравшегося в г. Блумингтоне (США) междисциплинарного семинара, в котором приняли участие крупнейшие психологи и лингвисты Соединенных Штатов. Участники семинара выработали общую теоретическую платформу, сформулировали важнейшие определения и наметили направление основных исследований на ближайшее время. Все эти материалы были изданы в виде коллективной монографии под общим названием «Психолингвистика» [137]. Вдохновителем этой работы и ее основным автором был видный психолог Ч. Осгуд. Американская психолингвистика опирается на три основных научных направления — это: а) дескриптивная лингвистика; б) бихевиористская психология, т. е. такая психология, которая стремится свести теоретическую модель поведения человека к системе стимулов и вызванных ими реакций; в) математическая теория связи, или теория информации. Первый из этих источников психолингвистики за истекшее время претерпел значительные изменения: сейчас многие психолингвисты исходят не из дескриптивного, а из трансформационного понимания языка. Второй выступал и продолжает выступать в психолингвистике главным образом в виде «трехуровневой модели поведения», разработанной Осгудом. Эта модель стремится примирить традиционные бихевиористские идеи о речевом поведении как сочетании стимулов с реакциями и экспериментальные данные, требующие введения в такую модель промежуточного опосредствующего механизма — того, что мы назвали выше языковой способностью. Однако следует иметь в виду, что для Осгуда, как<317> и для большинства психолингвистов, этот механизм есть лишь аппарат, улучшающий пассивное приспособление организма к среде.
Важнейшими вехами развития американской психолингвистики после 1954 года были 1957 год — год выхода известной монографии Осгуда (в соавторстве с двумя его учениками) «Измерение значения» [134], 1961 год, когда один из участников первого психолингвистического семинара лингвист Сол Сапорта издал хрестоматию важнейших психолингвистических работ [136], и 1965, особенно богатый важными изданиями, касающимися психолингвистических вопросов [101; 146]. В настоящее время в США существует специальный журнал, почти наполовину занятый психолингвистическими публикациями, — «Journal of Verbal Learning and Verbal Behavior».
Что касается советской науки, то в ней еще в 20—30 гг. существовали тенденции к комплексному подходу в исследовании речи. Назовем, в частности, петербургскую школу русской лингвистики — учеников И. А. Бодуэна де Куртенэ, в частности — Л. В. Щербу, Е. Д. Поливанова, Л. П. Якубинского, С. И. Бернштейна и др. [34]. Но особенно существенное значение для дальнейшего формирования «психолингвистического» понимания речи имели, во-первых, психологические работы Л. С. Выготского, особенно его впервые опубликованная в 1934 г. монография «Мышление и речь» (см. [15, 38]), во-вторых, ведшиеся независимо от них физиологические исследования Н. А. Бернштейна [4], оказавшие огромное влияние на наши современные представления о механизмах деятельности вообще, а не только речевой.
Важнейшими особенностями концепции Выготского и его школы являются следующие: во-первых, это идея опосредствованного характера человеческой психики. Именно то, что человеческая психика, по Выготскому, опосредствована употреблением орудий и особенно знаков, является ее основным качественным отличием от психики животных. Частным случаем знаков являются языковые знаки: таким образом, язык выступает не как простая количественная «прибавка» к психике, а как ее конституирующий элемент. Поэтому можно говорить о сознании человека как о языковом сознании par exellence. Во-вторых, это идея деятельности. В отличие от большинства других направлений, школа Выготского исходит из представления об активном характере деятельности, которая протекает не в порядке пассивного приспособления организма к окружающей среде, а как процесс «опережающего отражения» (И. П. Павлов). Именно эта специфически человеческая способность, опираясь на общественный опыт, закрепленный в орудиях и знаках, заранее планировать своеповедение, активно регулируя окружающую действительность, и воздействовать на нее (в отличие от животного, которое, будучи в состоянии использовать лишь собственный опыт, всегда находится в отношениях пассивного приспособления к действительности и не способно пла<318>нировать свое поведение) и обусловливает ту важнейшую с философской точки зрения особенность человеческой деятельности, которую Маркс обозначил как «практическое созидание предметного мира» [49, 566] и неоднократно подчеркивал в своих трудах.
Та же идея «опережающего отражения» действительности лежит в основе физиологической концепции Н. А. Бернштейна, который видит специфику человеческой деятельности в способности человека руководиться в своем поведении «моделью будущего».
В настоящее время экспериментальные и теоретические исследования психофизиологических механизмов речи ведутся в СССР в различных направлениях. Наиболее разработан к настоящему времени вопрос о порождении и восприятии фонетической стороны речи. В этой области советская наука располагает такими фундаментальными работами, как книга Н. И. Жинкина «Механизмы речи» и коллективная монография под редакцией Л. А. Чистович и В. А. Кожевникова «Речь. Артикуляция и восприятие». Значительно меньше нам известно о механизмах грамматической и особенно семантической стороны речи. Соображения на этот счет, как правило, основываются не на экспериментальных данных, а на тех или иных априорных предпосылках.
В дальнейшем, давая характеристику современному состоянию наших знаний о психофизиологических механизмах речевой деятельности, мы будем опираться прежде всего на то направление в психологии и физиологии высшей нервной деятельности, которое восходит к идеям Л. С. Выготского и Н. А. Бернштейна. Не излагая всех экспериментальных работ, связанных с тем или иным вопросом, мы будем останавливаться лишь на наиболее значительных из них.
Прежде чем перейти к непосредственному изложению, необходимо выяснить еще один вопрос. Речь идет о том, насколько излагаемые далее модели (к сожалению, на современной стадии исследований мы не можем еще говорить об одной модели, охватывающей все компоненты речевого механизма) отражают реальное устройство и функционирование человеческого организма. Этот вопрос возникает в связи с тем, что: а) в настоящее время значительная часть моделей, как уже упоминалось, опирается на материал, полученный различными косвенными путями, в частности путем анализа готового текста; так, модель семантического синтеза, разрабатываемая в последние годы И. А. Мельчуком, безусловно отражает закономерности речевой деятельности носителя языка, но строится на собственно языковом материале и предназначается в основном для специфических целей, связанных с МП; б) даже и те модели, в основе которых лежит непосредственное экспериментальное исследование речевой деятельности, отражают далеко не все детали моделируемого механизма. Например, говоря далее об уровневом строении языковой способности, мы полностью<319> игнорируем физиологические закономерности, так сказать, низших рангов, обеспечивающие такое строение.
Излагаемые нами модели будут отбираться соответственно их значимости для лингвиста, а точнее — соответственно их «объяснительной силе» при интерпретации тех или иных собственно лингвистических явлений и закономерностей (или, что для нас в данном случае безразлично, явлений и закономерностей, наблюдаемых нами в процессах функционирования языка в обществе и в процессах усвоения родного или иностранного языка). Так, например, для нас не представляют в данной работе интереса все физиологические тонкости, связанные с процессом восприятия речи; однако те моменты в модели восприятия речи, которые связаны с введением в эту модель исконно лингвистических понятий (слово, слог, фонема), будут освещены более подробно, как и моменты, обусловливающие особенности восприятия, релевантные при обучении иностранному языку.
Следует, таким образом, всюду иметь в виду, что мы отнюдь не претендуем на сколько-нибудь полное описание устройства и функционирования речевых механизмов, но берем в них лишь то, что существенно с точки зрения лингвиста.
ФИЗИОЛОГИЧЕСКИЕ МЕХАНИЗМЫ РЕЧИ. ПАТОЛОГИЯ РЕЧИ
В современной физиологии еще довольно сильна тенденция представлять всякую речевую деятельность как реализацию одних и тех же физиологических механизмов. Между тем на самом деле речевая деятельность может обеспечиваться разными, принципиально различными механизмами; это зависит от конкретного содержания и целенаправленности того или иного речевого акта.
Порождение или восприятие речи может протекать по законам простейшей рефлекторной деятельности, а речевые стимулы могут быть первосигнальными раздражителями. Например, для бегуна на старте слово марш как раз является первосигнальным раздражителем: спортсмену не нужно понимать это слово, оно воздействует на него самим фактом своего появления. Сходна с описанной в физиологическом смысле ситуация, когда мы, услышав свое имя, кем-то громко названное, автоматически оборачиваемся, и т. д. Элементарные вербальные реакции (типа Привет! — Привет!), по-видимому, осуществляются также по сходному принципу.
Однако такого рода ситуации не типичны для речевой деятельности. Гораздо более часты случаи, когда при порождении и восприятии речи мы оперируем словами, как «сигналами сигналов» (И. П. Павлов), т. е. производим бессознательный (или сознательный) выбор и отождествление этих слов на основе их значения.<320>
Однако физиологическая основа речевой деятельности не исчерпывается и этим. Независимо от того, говорим ли мы о «первосигнальных» или «второсигнальных» раздражителях, в обоих случаях мы остаемся на уровне условнорефлекторных процессов. При таком понимании любая константная последовательность звуков или слов представляет собой с физиологической точки зрения «динамический стереотип», а речевая деятельность в целом — сложную систему таких стереотипов. С другой стороны, для каждого речевого раздражителя постулируется физиологический коррелят, локализующийся в определенной точке коры больших полушарий головного мозга человека: объединение таких раздражителей осуществляется путем установления более или менее постоянных связей между их мозговыми локализациями. Точно так же определенным психическим функциям, связанным с речевой деятельностью (таким, как понимание слов, понимание фраз, спонтанное называние предметов, речь фразами), приводится в соответствие определенный четко локализованный участок коры больших полушарий головного мозга.
Как показывают многочисленные исследования последних десятилетий, осуществленные как физиологами (П. К. Анохин, Н. А. Бернштейн), так и психологами (А. Р. Лурия, А. Н. Леонтьев, Д. Н. Узнадзе, в США — Дж. Миллер), такого понимания физиологической основы речевой деятельности недостаточно для ее интерпретации.
Более ста лет назад (1861) П. Брокб открыл, что при поражении определенного участка коры головного мозга (задняя треть нижней лобной извилины левого полушария) у больных появляются нарушения речевой артикуляции (произношения). Брока сделал из этого вывод, что этот участок есть «центр моторных образов слов», которые локализуются именно в этой области мозга. Несколько позже (1874) К. Вернике, описав случай нарушения понимания речи при поражении задней трети верхней височной извилины левого полушария, заключил, что в этом участке коры локализуются «сенсорные образы слов». Эти исследования породили целый ряд аналогичных работ, в результате которых все мыслимые психические функции, связанные с речью, были «распределены» между определенными участками коры, причем эта локализация понималась весьма упрощенно. Как писал в те годы один из физиологов (Т. Мейнерт), «каждое впечатление находит новую, еще не занятую клетку... Впечатления... находят своих носителей, в которых они навсегда сохраняются друг подле друга».
Такое упрощенное представление о физиологических механизмах речевой (и вообще психической) деятельности уже в те годы критиковалось X. Джексоном, выдвинувшим идею «вертикальной» организации психических функций. По Джексону (эти его взгляды сейчас являются общераспространенными), каждая функция, осуществляемая нервной системой, обеспечивается не<321> ограниченной группой клеток, а сложной иерархией уровней физиологической организации нервной системы. Иными словами, чтобы человек произнес слово, мало активизировать «ответственную» за это (по старым представлениям) группу клеток коры больших полушарий мозга: в порождении этого слова участвуют различные по природе, структуре и «глубинности» мозговые механизмы, причем эти механизмы будут различаться в зависимости от того, произносится ли слово, например, произвольно или автоматически.
Такая точка зрения получила развитие в работах советского физиолога П. К. Анохина, которому принадлежит разработка понятия «функциональная система». Согласно этому понятию, сложные формы психической деятельности обеспечиваются специфическим физиологическим механизмом, представляющим собой сложное взаимодействие звеньев, расположенных на различных уровнях нервной системы, причем при тождестве решаемой задачи номенклатура конкретных звеньев, входящих в функциональную систему, может меняться в довольно широких пределах (чем объясняется возможность частичного, а иногда и полного восстановления нарушенных психических функций у больных с поражениями определенных участков коры головного мозга)3.
Особенно много занимался подобными системами (на материале регуляции движений) Н. А. Бернштейн. Он выдвинул концепцию функциональной физиологической системы как системы саморегулирующейся, в которую в качестве одного из звеньев входит прогнозирование будущей ситуации. Эта концепция, находящая параллель в теории «акцептора действия» П. К. Анохина и во взглядах американского психолога Джорджа Миллера, восходит к идее И. П. Павлова о «предупредительной деятельности», или опережающем отражении действительности нервной системой человека.
Под углом зрения исследований Анохина, Бернштейна и др. физиологической основой речевой деятельности является специфическая функциональная система или, точнее, сложная совокупность нескольких функциональных систем, часть которых специализирована, а часть «обслуживает» и другие виды деятельности. Эта организация является многочленной и многоуровневой. В обеспечении речевых процессов принимают участие как элементарнейшие физиологические механизмы типа стимул — реакция (исследованные американским психологом Б. Скиннером, который, однако, придает им преувеличенное значение), так и механизмы специфические, имеющие иерархическое строение и характерные исключительно для высших форм речевой деятельности (например, механизм внутреннего программирования речевого высказывания).
Каковы основные компоненты такой организации? Во-первых, механизм мотивации и вероятностного прогнозирования речево<322>го действия, в принципе общий речевой деятельности и другим видам деятельности. Во-вторых, механизм программирования речевого высказывания. Как показывают исследования процессов, объединяемых под условным названием «внутренней речи», прежде, чем построить высказывание, мы при помощи особого кода (по Н. И. Жинкину «предметно-изобразительного», т. е. представлений, образов и схем) строим его «костяк», соединяя с единицами такого плана, или программы, основное содержание предложения, всегда известное нам заранее. В-третьих, группа механизмов, связанных с переходом от плана (программы) к грамматической (синтаксической) структуре предложения; сюда относятся механизм грамматического прогнозирования синтаксической конструкции, механизм, обеспечивающий запоминание, хранение и реализацию синтаксически релевантных грамматических характеристик слов, механизм перехода от одного типа конструкции к другому типу (трансформации), механизм развертывания элементов программы в грамматические конструкции (по принципу так называемого «дерева непосредственно составляющих») и т. д. В-четвертых, это механизмы, обеспечивающие поиск нужного слова по семантическим и звуковым признакам. В-пятых, механизм моторного программирования синтагмы, в последнее время детально исследованный в лаборатории Л. А. Чистович (Институт физиологии АН СССР в Ленинграде). В-шестых, механизмы выбора звуков речи и перехода от моторной программы к ее «заполнению» звуками. Наконец, в-седьмых, механизмы, обеспечивающие реальное осуществление звучания речи.
Как можно видеть, физиологическая основа речевых процессов крайне сложна. Во многом она неясна до сих пор, и в конце настоящей главы мы остановимся более подробно лишь на некоторых из перечисленных здесь механизмов.
Изложенное выше представление о характере физиологической обусловленности речевой деятельности нашло свое отражение в современных исследованиях локальных поражений мозга, прежде всего так называемых афазий (под этим термином объединяются различные речевые расстройства, возникающие при ранениях, опухолях и других органических нарушениях отдельных участков коры больших полушарий мозга). Ведущими в этой области являются работы советского психолога А. Р. Лурия и его школы, на которые мы в дальнейшем и опираемся при характеристике основных видов афазий.
Динамическая афазия связана с нарушением способности говорить фразами, хотя у больного нет трудности ни в повторении, ни в назывании, ни в понимании речи. Можно выделить две формы динамической афазии; при одной из них нарушено программирование высказывания, при другой — механизмы его грамматико-синтаксической организации.<323>
Эфферентная моторная афазия тоже характеризуется распадом грамматической структуры высказывания при сохранности отдельных слов, но, кроме того, и распадом его моторной схемы: сохраняя умение произносить отдельные звуки, больные не могут соединить их в последовательность. Таким образом, здесь нарушен вообще принцип сукцессивности (последовательности) в речеобразовании.
Перечисленные выше виды афазии возникают при поражении передних отделов коры головного мозга, а все остальные — задних, «отвечающих» за процессы «симультанного синтеза», объединения возбуждений в одновременные группы.
Афферентная моторная афазия — это нарушение членораздельности речевых произношений. Больной не может «найти» нужный ему определенный звук и все время «соскальзывает» на близкие артикуляции. Здесь нарушено звено выбора звуков.
Семантическая афазия проявляется в трудностях нахождения слов и в нарушении понимания семантических (логико-грамматических) отношений между словами. Например, больной понимает слова отец и брат, но не может понять, что значит брат отца. По А. Р. Лурия, в этом случае мы имеем дело с нарушением семантической системности слова, т. е. выбора слова по значению.
Акустико-мнестическая афазия сходна по своим проявлениям с семантической, однако в этом случае нарушение касается выбора слов на основе звуковых признаков.
Сенсорная афазия прежде всего сказывается в восприятии речи, выражаясь в первую очередь в распаде фонетического слуха, т. е. нарушении взаимосвязи между звуковым составом и значением слова. По-видимому, при этой форме афазии нарушен звуковой анализ слова.
Разного рода нарушения речевой деятельности, существенные для нашего понимания ее механизмов, возникают и при различных психических заболеваниях, например, тяжелых формах шизофрении. В этой области существенны работы советского психиатра Б. В. Зейгарник.
РЕЧЕВАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ И ЕЕ ОСОБЕННОСТИ
Каждое речевое высказывание, каждый акт порождения или восприятия речи многосторонне обусловлен. С одной стороны, имеется целый ряд факторов, влияющих на то, какое содержание будет выражено в высказывании (говоря о содержании, мы имеем в виду не только семантику, но и такие особенности высказывания, как его модальность и т. д.). Это факторы прежде всего пси<324>хологические. С другой стороны, есть множество факторов, обусловливающих то, как определенное содержание будет реализовано в речи (сюда относятся, кроме психологических, факторы собственно лингвистические, стилистические, социологические и др.). Характер всех этих факторов и способ, которым они обусловливают порождение конкретного речевого высказывания, можно описать при помощи различных теорий или моделей. Далее мы будем опираться в данной главе на то понимание этой обусловленности, которое свойственно советской психологической школе Л. С. Выготского (см. также [35]).
Под речевой деятельностью следует понимать деятельность (поведение) человека, в той или иной мере опосредованную знаками языка. Более узко под речевой деятельностью следует понимать такую деятельность, в которой языковый знак выступает в качестве «стимула-средства» (Л. С. Выготский), т. е. такую деятельность, в ходе которой мы формируем речевое высказывание и используем его для достижения некоторой заранее поставленной цели.
Чтобы сказанное здесь было до конца ясно, нам придется остановиться на понятии деятельности вообще, как оно выступает в работах школы Л. С. Выготского. Деятельность определяется здесь как «сложная совокупность процессов, объединенных общей направленностью на достижение определенного результата, который является вместе с тем объективным побудителем данной деятельности, т. е. тем, в чем конкретизуется та или иная потребность субъекта» [46, 415]. Из этого определения ясен целенаправленный характер деятельности: она предполагает некую заранее поставленную цель (она же при успешности акта деятельности является ее результатом) и мотив, обусловливающий постановку и достижение данной цели. На отношениях мотива и цели нам еще придется остановиться в дальнейшем, когда речь пойдет о понятии смысла.
Вторая отличительная черта деятельности — это ее структурность, определенная ее внутренняя организация. Она сказывается прежде всего в том факте, что акт деятельности складывается из отдельных действий («относительно самостоятельные процессы, подчиненные сознательной цели» [46, 415]). Одни и те же действия могут входить в различные деятельности и наоборот— один и тот же результат может быть достигнут путем разных действий. В этом сказывается, между прочим, «метрический» характер человеческой деятельности (Н. А. Бернштейн), позволяющий использовать при фиксированной цели различные способы ее достижения и по ходу выполнения намеченного плана изменять эти способы соответственно изменившейся обстановке. Действия могут быть как внешними (например, практическими), так и внутренними (умственными). Умственные действия генетически восходят к внешним, как это показано, в частности, психологами француз<325>ской социологической школы, в особенности Ж. Пиаже и А. Валлоном [11]. Согласно теории, развитой проф. П. Я. Гальпериным [17], существует некоторый алгоритм оптимального перехода от внешних действий к внутренним, умственным: это позволяет сформулировать новые принципы методики обучения, соответствующие такому алгоритму. Наконец, понятию действия подчинено понятие операций. «Операции — это те способы, какими осуществляется действие. Их особенность состоит в том, что они отвечают не мотиву и не цели действия, а тем условиям, в которых дана эта цель» [45, 21].
Пример комплексного акта деятельности: человек проснулся ночью и почувствовал голод (потребность, в дальнейшем мотив). Это чувство вызвало у него мысль направиться на кухню, сделать себе бутерброд и съесть, чем он надеется удовлетворить свой голод (цель). Чтобы достичь этой цели, он должен совершить несколько самостоятельных действий: встать, направиться в кухню, открыть холодильник, взять оттуда кусок колбасы, отрезать себе ломтик, положить колбасу обратно, взять хлеб из кухонного стола и т. д. Кроме этих внешних действий, акт деятельности включает и умственные действия: во-первых, прежде чем сделать все это, человек мысленно планирует свое поведение; во-вторых, не найдя, скажем, хлеба на обычном месте, он может вспоминать, куда он засунул его, придя вечером с работы, и т. д. Наконец, конкретные операции, из которых складываются действия, зависят от высоты кровати, расстояния до кухни, взаимного расположения холодильника и кухонного стола, места колбасы в холодильнике, от того, острым или тупым ножом человек режет колбасу и т. д. Съев бутерброд, человек может почувствовать, что он еще не сыт: это означает, что результат не совпал с целью, и деятельность будет продолжена.
Вернемся к понятию речевой деятельности. Она является одним из наиболее сложных видов деятельности по всем своим параметрам. Во-первых, по своей организации. Начнем с того, что речевая деятельность крайне редко выступает в качестве самостоятельного, законченного акта деятельности: обычно она включается как составная часть в деятельность более высокого порядка. Например, типичное речевое высказывание — это высказывание, так или иначе регулирующее поведение другого человека. Но это означает, что деятельность можно считать законченной лишь в том случае, когда такое регулирование окажется успешным. Например, я прошу у соседа по столу передать мне кусок хлеба. Акт деятельности, если брать ее как целое, не завершен: цель будет достигнута лишь в том случае, если сосед действительно передаст мне хлеб. Таким образом, говоря далее о речевой деятельности, мы не совсем точны: для нас будет представлять интерес и нами будет в дальнейшем рассматриваться не весь акт речевой деятельности, а лишь совокупность речевых действий, имеющих собственную промежу<326>точную цель, подчиненную цели деятельности как таковой. Кроме того, и составные элементы речевой деятельности весьма различны. Это и типично умственные действия (например, планирование речевого высказывания), и действия внешние (например, активность органов речи), причем их взаимная связь и взаимообусловленность весьма трудно поддаются точному определению. Во-вторых, речевая деятельность принадлежит к типу наиболее сложных и по характеру представленных в ней мотивов и целей. Действительно, не так-то просто четко сформулировать даже такую, казалось бы, элементарную вещь, как цель речевого высказывания, т. е. то, что в практике научного исследования обычно называется «функцией речи».
Речевая деятельность изучается различными науками. С точки зрения общего языкознания нас интересует лишь подход к речевой деятельности со стороны лингвистики и прежде всего — соотношение понятия речевой деятельности с понятием языка. Мы примыкаем в этом отношении к тем советским философам, логикам и лингвистам, которые разделяют реально существующий вне и помимо науки ее объект и формируемый этой наукой внутри объекта специфический предмет исследования [33, 71]; см. также работы Г. П. Щедровицкого. Речевая деятельность есть объект, изучаемый лингвистикой и другими науками: язык есть специфический предмет лингвистики, реально существующий как составная часть объекта (речевой деятельности) и моделируемый лингвистами в виде особой системы для тех или иных теоретических или практических целей.
Сказанное совершенно не означает, что мы отрицаем реальное бытие языка как объективной системы. Мы хотим лишь отметить, что реальность языка не тождественна его «отдельности»: язык не существует как что-то отдельное вне речевой деятельности; чтобы его исследовать, его надо вычленить из речевой деятельности (либо пойти по другому пути, приравнивая к языку наше знание о структуре своей языковой способности). С другой стороны, хотелось бы со всей выразительностью подчеркнуть, что язык как объективная система ни в коей мере не носит исключительно материального характера: он является материально-идеальным (если брать его актуальный аспект) или идеальным явлением (если брать его виртуальный аспект). А признание идеального характера того или иного явления совершенно не обязательно влечет за собой в системе философии марксизма-ленинизма отрицание объективности его существования.
Так или иначе, психолингвистику (или любую другую науку, подходящую к исследованию речевой деятельности или речевого поведения со сходных позиций), поскольку она не занимается формированием языковой способности, а только ее функционированием, не занимают проблемы, связанные с языком как объективной системой: ее интересует как раз его «субъ<327>ективный» аспект, его роль в формировании конкретного речевого высказывания и только. Это позволяет нам в дальнейшем не останавливаться здесь на анализе языка как объективной системы.
Возникает вопрос, в какой конкретной форме существует язык внутри речевой деятельности. Не останавливаясь на этом подробнее, укажем лишь, что язык есть одна из форм объективной обусловленности речевой деятельности, определенным образом отграничиваемая совокупностью факторов, необходимых для ее осуществления, поддержания и развития, или, если обратиться к принадлежащему И. М. Гельфанду и др. математическому представлению деятельности, — язык есть один из существенных параметров модели речевой деятельности [18, 67].
Выше мы отмечали, что потребности современной науки и практики приводят к необходимости отказаться от исторически сложившегося размежевания предметов исследования лингвистики и психологии и поставить вопрос как-то по-иному, по-видимому, — выделить такую систему категорий, которая удовлетворяла бы потребностям всех или почти всех наук, занимающихся исследованием речевой деятельности. Подробный анализ такой системы категорий дается в другом месте [41, 57—60; 42, гл. 1]. Здесь же приведем лишь результаты такого анализа. Очевидно, наиболее важными как с точки зрения лингвиста, так и с точки зрения психолога и удовлетворяющими также потребностям логики и философии являются два противопоставления, две пары категорий: язык как речевой механизм — язык как процесс (как употребление) и язык как абстрактная система — язык как речевой механизм. Ниже мы, как уже сказано, будем употреблять для языка как речевого механизма термин «языковая способность», для языка как абстрактной системы — «языковой стандарт», а для языка как процесса — «языковой процесс». Такая система трех основных категорий в изучении речевой деятельности соответствует в основном схеме, предложенной Л. В. Щербой в его статье «О трояком аспекте языковых явлений и об эксперименте в языкознании» [91], а еще ранее — Ф. де Соссюром в материалах к его курсам по общему языкознанию [79, 142—159].
УРОВНИ ЯЗЫКОВОЙ СПОСОБНОСТИ И
ПСИХОЛИНГВИСТИЧЕСКИЕ ЕДИНИЦЫ
В первом параграфе мы констатировали, что языковая способность не является ни формой организации внешних проявлений речевого поведения, ни «грамматикой», перенесенной в мозг. Иными словами, языковая способность, или психофизиологический механизм речи, характеризуется некоторой структурой и может быть представлена в виде своего рода порождающей модели, при<328>чем эта модель отлична от любой возможной модели языкового стандарта. Прежде чем говорить об устройстве такой модели, мы хотели бы подчеркнуть два момента: во-первых, эта модель не имеет аксиоматического характера, а является генетической [73]; во-вторых, мы отнюдь не претендуем в этом и следующих параграфах на сколько-нибудь исчерпывающее описание этой модели (такого описания и не существует), а остановимся лишь на тех ее особенностях, которые не вызывают сомнения при современном состоянии вопроса. В заключение настоящей главы мы попытаемся дать гипотетическое описание структуры порождающего психофизиологического механизма речи.
Упомянем прежде всего тот общеизвестный факт, что членение речевого потока на единицы языка, единицы собственно лингвистические, и на единицы, являющиеся таковыми с точки зрения внутренней организации языковой способности, различно. Иначе говоря, даже если оставаться в пределах текста и ставить вопрос о делении его на отдельные сегменты, эти сегменты окажутся различными при различных подходах. Так, с точки зрения лингвистической вреку — два «слова», два отдельных сегмента; с точки зрения порождения речи это, безусловно, один сегмент, одно «слово», что доказывается невозможностью применения к его составным частям критерия потенциальной изолируемости (ни в, ни реку не могут функционировать с тем же значением как самостоятельные высказывания).
На самом деле все обстоит много сложнее. Один и тот же сегмент потока речи даже при чисто лингвистическом подходе может быть интерпретирован по-разному в зависимости от того, какой уровень системы языка мы на него «проецируем», т. е. из конкретных вариантов каких именно лингвистических единиц мы считаем его состоящим4. Один и тот же сегмент может быть представлен как вариант лексемы (лекса), как сочетание двух-трех или более вариантов морфем (морф) и соответственно большего количества вариантов фонем и звукотипов (фон и сон). Тот же сегмент при подходе с точки зрения порождающего механизма тоже может быть интерпретирован различно в зависимости от того, какой «блок» порождающего меха<329>низма мы рассматриваем. Каждый такой «блок» обеспечивает появление в потоке речи определенного класса единиц или, вернее, класса сегментов. «Выключив» тот или иной блок, мы или нарушим речевую способность вообще (если это «нижележащий» блок, например, механизм слогообразования), или будем порождать неполноценную речь с более элементарной, чем в обычном случае, синтагматической организацией (например, как это нередко бывает при афазии, человек сможет «порождать» отдельные слова, но окажется не в состоянии построить высказывание).
Основная проблема заключается в том, каковы те классы сегментов и соответственно те «блоки» порождающего механизма» которые реально выступают в речевой деятельности.
Впервые эта проблема была поставлена авторами монографии «Психолингвистика» (соответствующий параграф написан Ч. Осгудом). Согласно Осгуду, следует различать четыре уровня языковой способности и соответственно различные виды «психолингвистических единиц». Единицей мотивационного уровня служит предложение «в широком, неграмматическом значении слова» [131, 72] как для говорящего, так и для слушающего. Этот уровень «ведает» общей регулировкой сообщения. Второй, семантический уровень имеет дело с выбором возможных значений. Для говорящего единицей этого уровня, по Осгуду, является «функциональный класс» (нечто, примерно соответствующее «синтагме» Л. В. Щербы). Для слушающего, по мнению Осгуда, единица должна быть меньшей, и таковой является «нуклеус» (термин Дж. Гринберга [41,457; 105, 67—70]). Уровень последовательностей ведает вероятностными характеристиками «речевых событий»: единицей этого уровня для обоих собеседников служит такой сегмент, который представляет одно целое с точки зрения статистических взаимосвязей его компонентов, а именно — слово. Наконец, интеграционный уровень имеет дело с мельчайшими нечленимыми «кирпичиками» речи: для говорящего это, по Осгуду, слог, для слушающего — фонема.
Необходимо сразу же добавить, что авторы монографии «Психолингвистика», кроме лингвистических и психолингвистических единиц, выделяют еще единицы психологические. Если психолингвистические единицы — функционально оперативные, то психологические — те, которые поддаются осознанию самим говорящим (слог, слово, предложение) [138, 60—61].
Остановимся на этой схеме. Уже независимо от экспериментальных данных и их интерпретации в глаза бросается зависимость модели Осгуда — Гринберга — Сапорты от «трехуровневой модели поведения», предложенной Осгудом.
Эта особенность модели языковой способности обусловлена свойственным Осгуду представлением о неврологическом механизме поведения вообще. Вот схема его принципиальной модели поведения:<330>

Уровень репрезентации rm Sm
­ ?
Уровень интеграции s? — s? — s? ––––––––––> r? — r? — r?
­ ?
Уровень проекции S R

На уровне проекции речевые стимулы кодируются в нервные стимулы. На уровне интеграции эта отрывочная речевая информация интегрируется, т. е., исходя из прошлого опыта, мы строим на основании этих стимулов наиболее вероятную модель. Затем эта модель поступает на уровень репрезентации, где вызывает ту реакцию «опосредствованной репрезентации», которая ассоциируется с данной моделью5. В акте речевого восприятия, согласно бихевиористской схеме «стимул — реакция», значение выступает как своего рода промежуточная реакция; если же мы имеем дело с порождением речи, с говорением, то оно, напротив, выступает как промежуточный стимул (в этом случае бихевиористы говорят о «самостимуляции»). Порождая речь, мы имеем сначала этот стимул на уровне репрезентации. Спускаясь на уровень интеграции и комбинируясь с опытом, накопленным в процессе восприятия на этом уровне (горизонтально направленная стрелка на схеме), этот стимул по ассоциации вызывает реакцию в виде «моторных образов», артикуляционных единств. Наконец, на уровне проекции все это обретает реальное звучание.
Все эти уровни раз и навсегда заданы в неврологической структуре организма. При усвоении языка они лишь «включаются», как начинает течь электрический ток по проводу при повороте выключателя. На уровень проекции опыт вообще не влияет. На уровне интеграции он выступает как чисто статистический фактор: мы получаем такую модель, которая в нашем опыте ниболее часто была связана с данным набором речевых стимулов. На уровне репрезентации опыт обусловливает ассоциацию модели именно с данным, а не иным значением.
Уровень репрезентации соответствует в изложенной выше системе психолингвистических единиц «семантическому» уровню. Уровень интеграции есть в обеих моделях. Уровень проекции лежит вне системы психолингвистических единиц — это уровень чисто исполнительный. Мотивационный уровень психолингвистической модели ведает общими характеристиками сообщения и не находит четкой параллели в «трехуровневой модели поведения». Точно так же обстоит дело и с уровнем последовательностей. Этот последний, вообще говоря, лежит вне данной модели: во всяком случае, в одной из последующих глав монографии (а именно — в пятой), в час<331>ти, принадлежащей перу Флойда Дж. Лаунсбери, вводится четкое разграничение «статистической структуры» и «лингвистической структуры» сообщения, причем указывается, что статистический анализ игнорирует то, что является основным для лингвистики — различение уровней структуры [121, 94]. Аналогичное разграничение двух параллельных механизмов, один из которых ведает возможностью появления данного элемента, а другой вероятностью его появления, проводится в некоторых более новых работах, например [107; 133].
После 1954 года, когда появились новые психолингвистические модели, опирающиеся на трансформационную грамматику, это лишь частично затронуло трактовку психолингвистических уровней и единиц. Правда, идея априорной заданности говорящему системы уровней языковой способности сменилась идеей врожденности лишь основных физиологических предпосылок, на базе которых языковая система складывается уже «самостоятельно» в процессе общения ребенка со взрослым, но тем не менее формирование языковой способности сохранило в трактовке психолингвистов «трансформационного» направления свой механический характер. Имеющиеся у ребенка физиологические предпосылки являются для них не фундаментом, на котором можно построить дом разной архитектуры, а рельсами, по которым «катится» языковая способность в совершенно определенном направлении после того, как ее «подтолкнет» среда. Ср. утверждение Н. Хомского, что элементы речевого механизма «могут развиваться в основном независимо от подкрепления, благодаря генетически детерминированному созреванию» [96, 44].
Подобное понимание возникло в результате полемического противопоставления этой точки зрения точке зрения бихевиористской психологии речи (представленной, в частности, книгой Скиннера), сводящей, наоборот, все формирование речевой способности к системе подкреплений. Особенно ясно различие этих двух точек зрения в трактовке детской речи, где оно вылилось в продолжительную и интересную дискуссию между М. Брэйном и группой гарвардских психолингвистов — учеников Дж. Миллера. М. Брэйн отстаивал в этой дискуссии идею «контекстуальной генерализации»: «Если субъект встречал ранее предложения, в которых какой-либо сегмент (морфема, слово или синтагма) встречается в определенной позиции и определенном контексте, а затем он стремился поставить этот сегмент в других контекстах в ту же позицию, можно считать, что контекст сегмента генерализован... Контекстуальная генерализация относится к общему классу генерализованных стимулов и реакций» (см. [92], там же опубликованы и остальные материалы дискуссии). Его оппоненты — Т. Бивер, Дж. Фодор и У. Уэксел — считают, что это верно лишь относительно некоторых, особенно несвободных сочетаний слов, но что этот механизм — по существу своему ассоциативный, т. е. сводящийся к взаимоотношению сти<332>мула и реакции, — не может объяснить грамматическое единство предложения, для чего мы нуждаемся в иной (трансформационной) модели.
В советской науке понятие уровня языковой способности связано с предложенной Н. А. Бернштейном теорией неврологических уровней построения психофизиологических процессов. Эта теория является частью его общей концепции и ближе всего подходит к современному пониманию физиологических механизмов деятельности.
Согласно взглядам Н. А. Бернштейна, управление всяким движением (в широком смысле) осуществляет «сложная многоуровневая постройка, возглавляемая ведущим уровнем, адекватным смысловой структуре двигательного акта (в терминах теории деятельности — цели деятельности. — А. Л.), и реализующим только самые основные, решающие в смысловом отношении коррекции. Под его дирижированием в выполнении движения участвует... ряд фоновых уровней, которые обслуживают фоновые или технические компоненты движения... Процесс переключения технических компонентов движения в низовые, фоновые уровни есть то, что называется обычно автоматизацией движения. Во всяком движении, какова бы ни была его абсолютная уровневая высота, осознается один только его ведущий уровень... И степень осознаваемости, и степень произвольности растет с переходом по уровням снизу вверх» [4, 36—37].
В речевой деятельности участвует не весь «комплект» уровней, но лишь некоторые из них. Наиболее высоким в иерархическом отношении является уровень смысловой связной речи, на котором функционально оперативной единицей является предложение или высказывание в целом. Следующий уровень — уровень предметного действия, или (применительно к речевой деятельности) уровень называния, единицей которого является слово. Оно имеет актуальную психофизиологическую самостоятельность лишь в том случае, когда действие происходит на предметном уровне, т. е. когда слово берется как целое со своей семантической стороны. Дальнейшие уровни самим Н. А. Бернштейном не выделены. По-видимому, руководствуясь его идеями, можно выделить по крайней мере еще один — слоговой уровень.
Проблема осознания психолингвистических единиц (т. е. проблема «психологических единиц») решается в модели Н. А. Бернштейна следующим образом. Как мы только что видели, в речевом механизме, как во всяком физиологическом механизме, обеспечивающем процесс деятельности, в любой момент времени должен быть ведущий уровень. Другие уровни являются в это время фоновыми. Иерархии ведущего и фоновых уровней соответствуют различные ступени осознания. А. Н. Леонтьев [45] в одной из своих статей выделяет три таких ступени: а) актуальное осознание, б) сознательный контроль, в) неосознанность. По-видимому, есть<333> основания для выделения между б) и в) еще одной ступени — бессознательного контроля [41, 123 и след.].
В обычной (спонтанной) речи, где ведущим уровнем служит уровень связной речи, этому уровню соответствует ступень актуального сознавания (сознается содержание высказывания). В этих условиях словесно-предметному уровню соответствует ступень сознательного контроля (но слово может оказаться «сознательно контролируемым только в том случае, если оно станет прежде предметом специального действия и будет сознано актуально» [45, 21]), уровню операторов — ступень бессознательного контроля, слоговому уровню — ступень неосознанности. Если же актуальное сознавание «спускается» на словесно-предметный уровень, происходит своего рода «скольжение» ступеней осознания по иерархии уровней.
С собственно осознанием психолингвистических единиц не следует смешивать их вычленение [41, 128—129]. Это не регулируемая произвольным актом внимания, кажущаяся спонтанной операция выделения опорных точек в речевой деятельности. Вычленение не связано с автоматизацией речевых действий; по-видимому, вычленимы в принципе те элементы речевой деятельности, которые соответствуют замкнутой системе команд в органы артикуляции — например, слог, слово, предложение.
Если номенклатура осознаваемых элементов при вычленении задается структурой самого речевого механизма, то при второй, высшей форме осознания мы можем задавать ее в известных пределах произвольно. Иными словами, от того, как мы организуем процесс свертывания и автоматизации речевых действий, зависит характер единиц, осознаваемых данным носителем языка. Например, любой взрослый носитель языка, как правило, осознает морфемную структуру слова; но осознание этой структуры, вернее, ее эквивалента в языковом сознании, может быть различным в зависимости от того, какая грамматическая модель была задана данному носителю языка для усвоения, т. е. от структуры «школьной грамматики».
Различие вычленения и собственно осознания соответствует выдвигавшемуся ранее в литературе различию первичного и вторичного речевого анализа. «Для первого... характерно восприятие слова в результате однократного сосредоточения активного внимания при неравномерном его распределении... При вторичном анализе внимание распределяется равномерно, причем опознавание происходит в результате постепенного переключения с одного элемента на другой, т. е. в результате произвольно избирательной его концентрации... Слово начинает осознаваться не как целостное, а как расчлененное» [59, 51]6.<334>
Следует иметь в виду, что положения, изложенные выше, не только не являются общепринятыми, но и не получили пока сколько-нибудь детальной разработки. Между тем такая разработка была бы чрезвычайно желательной, ибо данная проблематика имеет чрезвычайно большое значение в связи с задачами обучения родному и иностранному языку.
ВНУТРЕННЯЯ РЕЧЬ
Язык может входить в интеллектуальный акт, акт деятельности, на разных его этапах, в разных фазах. Во-первых, речевым может быть планирование действий, причем сами планируемые действия могут быть и речевыми и неречевыми. В этих двух случаях характер планирования совершенно различен. В первом случае это программирование речевого высказывания без предварительного формулирования плана средствами языка; во втором — это именно формулирование плана действий в речевой форме. Эти две функции речи в планировании деятельности нельзя смешивать, как это иногда делается7: по-видимому, в таком смешении играет значительную роль то, что и то, и другое планирование нередко называется одинаково «внутренней речью».
Во-вторых, речевыми могут быть сами действия. При этом соотношение речевых и неречевых действий в интеллектуальном акте может быть очень различным. Это различие может быть опять-таки двояким: во-первых, указанное соотношение может меняться за счет изменения длины речевого высказывания при тождестве остальных компонентов акта деятельности; во-вторых, за счет удельного веса речевых действий в акте деятельности в целом, т. е. в результате изменения структуры этого акта.
В-третьих, речевым может быть сопоставление полученного результата с намеченной целью. Это происходит в тех случаях, когда акт деятельности достаточно сложен, обычно — когда интеллектуальный акт носит целиком или почти целиком теоретический характер (как это нередко бывает в деятельности, например, ученого).
Наиболее типичной функцией речи в деятельности является первая функция — использование речи в планировании действий, в особенности неречевых. Существуют специальные методики, позволяющие изучать эту функцию речи даже в тех (наиболее частых) случаях, когда речь является внутренней. Наиболее<335> известна методика электрофизиологического исследования скрытой артикуляции, разработанная и применяемая московским психологом А. Н. Соколовым (см. в особенности [74; 75; 77]). Ему удалось показать, что наиболее сильная электрофизиологическая активность органов артикуляции связана «с вербальным фиксированием заданий, логическими операциями с ними, удержанием промежуточных результатов этих операций и формулировкой ответа «в уме». Все эти факты особенно отчетливо выступают при выполнении трудных, т. е. нестереотипных и многокомпонентных заданий, как, например, при решении арифметических примеров и задач в несколько действий, чтении и переводе иностранных текстов лицами, слабо владеющими данным языком, при перефразировке текстов (изложении их «своими словами»), запоминании и припоминании словесного материала, письменном изложении мыслей и т. п. — то-есть в тех случаях, когда выполняемая умственная деятельность связана с необходимостью развернутого речевого анализа и синтеза...» [74, 178]. Напротив, редукция мускульных напряжений речевого аппарата возникает «в результате: 1) обобщения умственных действий и образования на этой основе речевых и мыслительных стереотипов, характерных для «свернутых умозаключений», 2) замещения речедвигательных компонентов другими компонентами речи (слуховыми — при слушании речи и зрительными — при чтении), 3) появления наглядных компонентов мышления...» [74, 178].
Существуют и другие исследования, показывающие, как часто во внутренней речи собственно речевые компоненты подменяются слуховыми, зрительными и т. д. Н. И. Жинкин осуществил, пользуясь весьма простой методикой (испытуемые в процессе решения задачи должны были постукивать рукой по столу в заданном ритме), очень интересный эксперимент. Оказалось, что в большинстве случаев (примерно тогда же, когда происходит редукция мускульных напряжений) постукивание не мешает внутренней речи, т. е. внутренняя речь переходит на другой код, по своей природе субъективный — код образов и схем [20; 22]. Специально природе этих вторичных образов (образов-мыслей), возникающих как следствие уже произведенного в речевой форме анализа и синтеза признаков предмета или явления, посвящена работа М. С. Шехтера [89].
В упомянутых здесь работах Н. И. Жинкина по внутренней речи анализируется случай, пограничный между собственно внутренней речью и планированием речевого действия (внутренним программированием высказывания). Испытуемому даются готовые слова, и он должен из них составить осмысленное высказывание. Здесь общим с внутренней речью является то, что перед испытуемым стоит задача оперировать с уже готовыми речевыми элементами, а не «порождать» их самостоятельно. Однако есть и момент, общий с планированием речевого действия, а именно —<336> необходимость на определенном этапе решения задачи «догадаться о грамматической конструкции фразы» [90, 121], т. е. построить «в уме» модель фразы. В целом, однако, этот случай ближе к внутренней речи. Исследований же, посвященных планированию речевых действий в чистом виде, практически не существует ввиду крайней методической сложности и отсутствия сколько-нибудь общепринятой модели такого планирования, которая могла бы быть взята за основу. Единственными работами, где эта проблема ставится, являются классическая книга Выготского «Мышление и речь» и недавно переведенная на русский язык книга Дж. Миллера, Ю. Галантера и К. Прибрама [16; 53]. Авторы последней считают, что нормально существуют два «Плана» высказывания: «моторный План предложения» и иерархически более высокий «грамматический План», т. е. «иерархия грамматических правил образования и перестановки слов». Однако и у них нет четко разработанной модели этих «Планов». Тем не менее самая идея предварительного программирования речевого высказывания в настоящее время признана большинством исследователей.
Еще более неясным является вопрос о том, как осуществляется планирование внутренней речи. В том, что такое планирование имеет место, нет оснований сомневаться; ведь внутренняя речь не что иное, как речевое высказывание, хотя и сильно редуцированное и имеющее специфическую структуру. Но, насколько нам известно, в научной литературе отсутствуют какие-либо указания на этот счет; по всей -видимости, внутренняя речь развертывается стохастически, то-есть порождение ее не требует предварительного планирования, но каждое предыдущее звено вызывает появление последующего.
В этой связи возникает интересная проблема первичности «лексемного синтаксиса»[41, 198 и след.]. Дело в том, что в спонтанной мимической речи глухонемых, а также в автономной речи детей, в речи нормальных детей в определенный период и т. д. существует единая модель построения высказывания, отмеченная еще Вундтом, S — (At) — О — (At) — V — (Part). Эта модель в известной мере отражается также и в построении обычной (звучащей) речи, обычно в тех языках, где морфемика играет относительно незначительную роль. Не исключено, что эта модель и есть модель построения высказывания во внутренней речи, а переход от внутренней речи к внешней осуществляется за счет своеобразного морфосинтаксического алгоритма, формирующегося у ребенка вместе с усвоением им грамматической системы языка. Впрочем, экспериментально изложенное здесь предположение не проверено.
Но надо сказать, что изложенная здесь гипотеза о внутренней речи как линейной структуре восходит к идеям Л. С. Выгот<337>ского, трактовавшего внутреннюю речь как сочетание смыслов8. А эти идеи встречают среди многих современных советских психологов бурный, хотя и не всегда обоснованный протест. Так, например, киевский психолог А. Н. Раевский решительно заявляет, что «внутренняя речь — это речь, отличная от внешней речи не по своей природе, а лишь по некоторым внешним структурным признакам. Нужно совершенно отбросить попытки видеть в ней речь со своими особыми синтаксическими правилами, отличными от обычной речи, и в особенности видеть в ней процесс, в котором слово, как форма выражения мысли и форма ее осуществления, умирает и сохраняется только семантическая сторона слова (Выготский). Дело в том, что слово в речи не может существовать вне его речевой формы, вне его говорения» [67, 45—46]. Едва ли последняя из цитированных фраз способна опровергнуть концепцию Выготского, как не могут ее опровергнуть и демагогические ссылки на И. М. Сеченова и И. П. Павлова. Во всяком случае, ни А. Н. Раевский, ни другие авторы, писавшие после Выготского о структуре внутренней речи (см. [66]), не смогли противопоставить его концепции никакой иной.
В одной из своих недавних статей Н. И. Жинкин выдвинул мысль о специфическом «языке внутренней речи», каковым является, по его мнению, предметно-изобразительный код, причем «язык внутренней речи свободен от избыточности, свойственной всем натуральным языкам. Формы натурального языка определены строгими правилами, вследствие чего соотносящиеся элементы конкретны, т. е. наличие одних элементов предполагает появление других, — в этом и заключена избыточность. Во внутренней же речи связи предметны, т. е. содержательны, а не формальны, и конвенциональное правило составляется ad hoc лишь на время, необходимое для данной мыслительной операции» [23, 36]. Таким образом, Н. И. Жинкин возвращается к основной идее Выготского.
СЕМАНТИЧЕСКИЙ АСПЕКТ ПОРОЖДЕНИЯ РЕЧИ
Проблема психологического «устройства» речевых действий распадается на две. Первая из этих «подпроблем» — природа, развитие и методы исследования семантической стороны слова. Вторая — природа, развитие и методы исследования формальной стороны слова — прежде всего грамматики, а поскольку грамматическое оформление происходит в рамках высказывания, то эту подпроблему можно охарактеризовать и как вопросе грамматической структуре высказывания. Соответственно и будет построено наше дальнейшее изложение: настоящий раздел будет посвящен механизмам, «обслуживающим» семантику, следующие — механизмам, «обслуживающим» грамматику.
Не только для психолога или психолингвиста, но и для лингвиста сейчас является аксиомой различие предметной отнесеннести слова и его значения. Однако характер этого различия отнюдь не очевиден.
Что такое предметная отнесенность слова? Это потенциальная возможность отнесения слова к определенному предмету или явлению, констатация того факта, что данный предмет входит в класс предметов, обозначаемых данным словом. Так, можно «отнести» слово стол к тому столу, за которым пишется эта страница. Однако «отнесение» соответствует лишь одному из трех компонентов связи значения [90, 65—66], а именно — функции метки (знак — обозначение предмета как целого со всеми его выявленными и невыявленными свойствами). Остаются еще два: функция абстракции (предметы А, В, С тождественны водном определенном отношении: знак обозначает это общее свойство) и функция обобщения (знак как обозначение класса предметов).
Однако это отличие предметной отнесенности от значения носит, так сказать, логический или металингвистический характер. Психологическую же. специфику значения в свое время прекрасно охарактеризовал Л. С. Выготский, указавший, что оно — «единство обобщения и общения, коммуникации и мышления» [15, 51—52]. Иначе говоря, мы обозначаем словом то и настолько, что и насколько представляет интерес с точки зрения потребностей общения. А с точки зрения потребностей общения представляет интерес, конечно, в первую очередь то, что соответствует коллективному опыту человечества в целом или опыту отдельного человеческого общества (народа, языкового коллектива), т. е. человек обозначает словами в окружающем его мире те элементы, которые так или иначе включены в практическую деятельность общества.
Другой вопрос — что обозначать их он может по-разному, в зависимости от условий общения. В этой связи можно обратиться к понятиям «символического поля» и «указательного поля» у К. Бюлера [41, 182—183; 95, 149], показавшего, что для психологической характеристики значений некоторых слов любого языка достаточно непосредственной коммуникативной ситуации (например, местоимения), в то время как другие можно интерпретировать, только привлекая дополнительный контекст.
Употребляя в речи слово, мы можем иметь две совершенно различные с психологической стороны ситуации. Одна из них<339> есть ситуация потенциального употребления слова, когда мы не имеем налицо реального предмета, обозначаемого этим словом. Другая — ситуация актуального употребления того же слова относительно определенного предмета. Ср. Человек — это звучит гордо или всякий человек на это способен, с одной стороны, и вошел высокий человек в сером костюме — с другой. Это различие было отмечено А. А. Брудным, предложившим ввести понятие «семантического потенциала» и противопоставлять друг другу два «семантических состояния» слова — внеситуативное, или системное, и ситуативное [10]9. Соответственно различную роль играют в этих случаях вербальный контекст и реальная ситуация. Психологическая реальность различия «семантических состояний» хорошо иллюстрируется данными об афазии: афатики часто бывают не в состоянии понять слово во внеситуационном его употреблении, хотя ситуативно они его понимают.
Не вдаваясь в изложение существующих в научной литературе соображений о природе и механизме действия факторов контекста и ситуации, ограничимся указанием на две существующих концепции. Одна из них принадлежит Б. Малиновскому, утверждавшему, что в некоторых «первобытных» языках, в частности в языках Океании, интерпретация речевого высказывания в гораздо большей мере определяется прагматическим фактором, «контекстом ситуации», чем в европейских языках [123, 306 и след.]. Речь для океанийца — это, по Малиновскому, speech-inaction, речь в действии.
По-видимому, Малиновский не прав в своей характеристике океанийских языков. Но в принципе в его концепции есть рациональное зерно. Оно заключается в том, что на ранних этапах развития словесного мышления и речи участие прагматического компонента, без сомнения, было бульшим, чем на современном этапе. Некоторые полагают, что можно говорить применительно к определенной эпохе даже о «суждениях восприятия», основанных на личном опыте говорящего [65, 50].
Этот термин неудачен, ибо едва ли первобытный человек находился по отношению к окружающей действительности в положении пассивного субъекта восприятия: он активно действовал в этой действительности. Однако сам факт правдоподобен: в пользу допущения о «суждениях восприятия» или, как их лучше называть, «чувственно-практических суждениях» [35, 119— 120], говорят некоторые данные о пережиточных особенностях мышления, собранные этнографами и психологами у «первобытных» народов. Так, например, в некоторых племенах нашей Средней Азии в конце 20-х гг. советский психолог А. Р. Лурия столкнулся со стариками, которые избегали делать умозаключения о<340> предметах или явлениях, с которыми они непосредственно не сталкивались. Исходя из подобных данных, многие современные психологи склонны говорить о симпрактическом этапе речевого мышления.
Вторая точка зрения на соотношение ситуации и контекста представлена различными теориями значения в рамках бихевиористской психологии. Все эти теории характеризуются тем, что понимают значение исключительно прагматически — как «ответ», реакцию (Уотсон), потенциальную реакцию (Джекобсон), «опосредствующий ответ» (Осгуд), «предрасположенность поведения» (Стивенс, Браун) и др. По существу сюда же тяготеют и различные неопозитивистские трактовки значения как системы действий по определению понятия (Бриджмен), последствий использования знака (Пирс) и т. д. Ошибочность такого подхода к значению хорошо вскрыл И. С. Нарский, писавший, что «в действительности... действие субъекта, вызываемое знаком, вторично по отношению к значению: значение образует как бы разрешенный круг случаев, внутри которого операции субъекта при всех индивидуальных их различиях соответствуют данному значению» [54, 15—16]10.
К прагматической стороне проблемы значения имеет самое прямое отношение проблема значения и смысла слова. Ниже, говоря о смысле, мы будем опираться на понимание его школой Л. С. Выготского, и в частности — А. Н. Леонтьева.
А. Н. Леонтьев определяет смысл как «отношение мотива и цели» [45, 28]. При одной и той же цели действия смысл действия изменяется с изменением мотива деятельности. Иными словами, слово с одним и тем же объективно-языковым значением для каждого носителя языка (и более того — в каждом акте деятельности) приобретает свое субъективное осмысление. Смысл можно охарактеризовать как способ вхождения значения в психику. Если «значение представляет собой отражение действительности независимо от индивидуального, личностного отношения к ней человека», то смысл определяет, «чем оно (значение. — А. Л.) становится для меня, для моей личности» [44, 28].
В настоящей работе мы не имеем возможности дать развернутую интерпретацию смысла применительно к лингвистической проблематике и указать на все следствия, которые следуют из введения понятия смысла в круг нашего исследования, см. [41, 168; 44]. Поэтому укажем лишь на то, что является с нашей точки зрения главным: понятие смысла, коррелятивное понятию значения, есть эквивалент этого последнего в конкретном акте деятельности. Иначе говоря, при анализе факторов, направляющих такой акт, смысл выступает как заместитель значения; хотя субъективно<341> мы относимся к смыслу как к значению, но реально руководствуемся в своих действиях смыслом, а не значением. Это особенно ясно видно, если мы обратимся к смыслу и значению не слов, а реальных предметов, «участвующих» в деятельности человека. Так, луддиты, разрушавшие станки, свято верили, что они руководствуются в своих действиях не личным (или групповым) интересом, а тем, что станок — «адская машина», порождение дьявола.
Смысл не связан исключительно с личностными факторами, и в этом важное преимущество учения о смысле по сравнению с другими психологическими концепциями значения. Помимо индивидуального опыта и конкретной ситуации, смысл в значительной мере связан с профессиональной, социальной и вообще групповой принадлежностью данного человека. Мотив, порождающий смысл, — это чаще всего мотив, общий нескольким людям. Поэтому внутри языкового коллектива распределение смыслов соответствует внутренней структуре этого коллектива. То, что в годы господства в советской науке вульгарного социологизма относилось за счет «классовой природы языка», — это в значительной своей части относится к области системы смыслов.
Собственно говоря, и то, что обычно называется проблемой «словесных ассоциаций», есть проблема регистрации как раз смыслов. Это хорошо показала Т. Слама-Казаку [140], испытуемые которой в год неурожая дали совершенно иные (и очень схожие у разных лиц) ассоциации, чем в благополучный с этой точки зрения год. Впрочем, и на других работах это видно достаточно хорошо. Словесные ассоциации вообще исследованы чрезвычайно детально. Начало этому исследованию было положено в 80-х гг. прошлого века Гальтоном, Вундтом и Эббингаузом; классическим трудом в этой области является монография Тумба и Марбе «Экспериментальные исследования психологических основ аналогического образования в языке» [144]. Количество работ, где используется методика словесных ассоциаций, бесконечно; существует множество вариантов этой методики. В частности, следует упомянуть о различии так называемых «свободных ассоциаций» и «опосредствованных ассоциаций». Пример свободной ассоциации: небо — голубое; из 50 испытуемых Дж. Диза 40 реагировали на слово небо (sky) именно так. Пример исследования по методу опосредствованной ассоциации: мы связываем ассоциацией в уме испытуемого слова А и В (например, крыша и биллиард), затем В и С (биллиард и шхуна) и исследуем, отразилось ли это на ассоциативной связи крыши и шхуны, т. е. А и С. Всего существует три типа «парадигм опосредствования»: 1) А — В; В — С; А — С?; 2) А — В; С — В; А — С?; 3) В — А; А — С? [115]. Другое важное различение — это различение «синтагматических» и «парадигматических» ассоциаций. Приведенный выше пример с небом — классическая «синтагматическая» ас<342>социация. Не менее классический пример «парадигматической» ассоциации — известный эксперимент-фокус: мы заставляем испытуемого считать вслух и одновременно требуем у него «свободных ассоциаций» на слова дерево, птица и поэт. Подавляющее большинство русских испытуемых отвечает на эти стимулы словами яблоня, курица и Пушкин. Интересно, что типичной ассоциацией со словом tree в экспериментах американских психологов тоже оказалось apple11.
Помимо смысла, ассоциативный эксперимент фиксирует еще два компонента психологического «переживания» значения: аффективно-эмоциональную окраску и собственно индивидуальное дополнительное содержание, вкладываемое нами в слово. Разграничить все эти три компонента чрезвычайно сложно хотя бы ввиду того, что до сих пор отсутствует не только психологическая, но даже и лингвистическая теория эмоциональной стороны речи.
Несколько забегая вперед, скажем, что исследование ассоциаций представляет интерес и с точки зрения грамматики. Общеизвестно, например, что есть «предпочтительные» в грамматическом отношении типы ассоциаций: на существительное испытуемый чаще всего реагирует существительным и при этом чаще всего (в 77 % случаев) — парадигматически. Напротив, непереходные глаголы в 58% вызывают синтагматическую ассоциацию. Дж. Дженкинс поставил специальные эксперименты для доказательства того, что результаты ассоциативного эксперимента в принципе могут быть использованы для изучения процесса грамматического порождения в предложении; оказалось, в частности, что в эксперименте по методу Тэйлора (так называемая «Cloze procedure»), где требуется поставить слово на место вычеркнутого слова в предложении, пробел заполняется по тем же самым закономерностям, которые известны из исследования свободных ассоциаций [99, гл. 5—7; 114].
Подавляющее большинство ассоциативных экспериментов связано с совершенно определенной (прагматической) интерпретацией значения, и здесь уместно упомянуть о двух важнейших видах такой интерпретации. Для Ч. Осгуда значение — это «процесс или состояние поведения организма, использующего знак, которое рассматривается как необходимое следствие восприятия знаковых стимулов и необходимый предшественник производимых знаковых реакций» [134, 9]. При этом значение рассматривается им как потенциальная реакция, как своего рода «предрасположение» к определенной реакции. Для К. Нобла, напротив, значение (или «осмысленность», meaningfulness) определяется через «ассоциативную силу» стимула: можно «измерять» эту «ассоциативную силу», подсчитывая среднее количество ассоциаций,<343> вызываемых данным словом в минуту («величина т»). Осмысленность Нобл определил как «класс операций, позволяющих дать количественную характеристику способности вербальных стимулов вызывать множественные ответы» [130, 84].
Наиболее известна, однако, не нобловская, а осгудовская методика измерения значений. Следует сразу же оговориться, что никаких «значений» Осгуд не измеряет: он измеряет прежде всего аффективную окраску слова и в какой-то мере его смысл. Основная идея Осгуда заключается в том, что если предложить испытуемому последовательно помещать данное слово в любую точку шкалы между различными антонимичными парами прилагательных оценочного характера (типа сильный — слабый, большой — маленький и т. д.), то, количественно обрабатывая результаты, можно получить для каждого слова известные константы. Такие константы действительно имеются, причем получается даже положительная корреляция с данными Нобла (см. [134, 38]).
Существуют и другие методики психолингвистического или психологического характера, позволяющие экспериментально исследовать «субъективные» значения. Из них упомянем здесь условнорефлекторную методику, использованную проф. А. Р. Лурия и его сотрудниками. Был выработан условный рефлекс на какое-то слово, допустим, кошка. Оказывается, у нормального взрослого русского при этих условиях слова стекло, карандаш, облако и др. не вызывают реакции (в качестве реакции бралось сужение и расширение сосудов, хорошо регистрируемое на плетисмографе). Не вызывают реакции и слова окошко, крошка, близкие слову-стимулу по звучанию. Но на слова: котенок, мышь, животное, собака испытуемые реагируют [122]. Такого рода методики дают нам более объективные данные, чем методики типа осгудовской. И, пожалуй, один из наиболее интересных результатов, полученных Лурия, заключается в том, что структура «субъективной» семантической системы не соответствует абстрактно-логической классификации. Например, слово арфа никогда не причислялось к струнным инструментам. Видимо, то, что устанавливается в экспериментах Лурия и аналогичных им, — это даже вообще не статическая структура, а, так сказать, направление ориентации в семантическом поле, критерии, по которым происходит выбор слов из лексикона, имеющегося в нашем распоряжении, при порождении речи. Что такие критерии существуют, что мы производим ориентированный поиск в семантическом поле, нет никаких сомнений. В современных семантических теориях (например [119, 1]) можно найти идею иерархии семантических признаков слова (семантических маркеров), но этим признакам приписывается как раз абстрактно-логический характер. Из сказанного видно, что это, по-видимому, не так, но ничего определенного по этому вопросу сказать нельзя.<344> Во всяком случае, идея «своего рода топологии в семантическом пространстве» [143, 81] носится в воздухе.
Многое в наших сведениях о психологических механизмах семантической стороны речи может быть почерпнуто из исследования различных форм афазии. Практически при всех ее формах смысловое содержание слова как-то страдает, но происходит это по-разному. У больных с так называемой сенсорной афазией (поражение левой височной области) сохраняется способность к восприятию абстрактных семантических отношений; «ближайшее значение (или предметная отнесенность) слова страдает в таких случаях в гораздо большей степени, чем его обобщающая функция... Для больных с сенсорной афазией остается доступным целый ряд операций абстрактного мышления (классификация предметов, операции отношениями типа «род — вид» и т. д.)» [47, 103]. Часты явления так называемой вербальной парафазии, когда слово заменяется другим, близким ему по значению (делать работу с пожаром вместо с огоньком). Границы значения размыты, больной не может дать слову точного определения (тайга — 'что-то лесное... лесное'; футбол — 'что-то физкультурное, а что ?'). У страдающих так называемой динамической афазией (поражение передних отделов коры левого полушария) нарушения совсем иные: сохраняется непосредственная предметная отнесенность слова, но разрушается система значений, в особенности страдают различного рода контекстно связанные и переносные значения: Что движется на улице? — Люди, автобус, троллейбус. Про них можно сказать, что они идут? — Нет [70]. Это показывает, между прочим, что механизмы языкового мышления, управляющие различными операциями над семантикой слова, различны и локализованы в разных частях коры.
Усваивая от взрослых родной язык, ребенок получает от них информацию о том, что то или иное слово относится к тому или иному явлению действительности. Но как оно относится, может быть различным и фактически оказывается различным у ребенка и взрослого. Более того, структура изменяется по совершенно определенным закономерностям, детально исследованным советскими учеными, в частности Л. С. Выготским и Н. X. Швачкиным [16; 88], и проходит несколько последовательных этапов.
Первый из этих этапов — неоформленное синкретическое сцепление отдельных предметов. С лингвистической точки зрения это — известный феномен полисемантизма детской речи, когда одним словом обозначаются предметы или явления, объективно не связанные или связанные очень слабо. «Словом «ябоко» называется красное яйцо и яблоко, через несколько дней это же название переносится на красный и желтый карандаш, любой круглый предмет, щеки» [52]. Этот полисемантизм вызван тем, что «первые «слова» ребенка выражают переживания в связи с воспри<345>ятием предмета, они не имеют еще константного значения» [87, 102].
Второй этап соответствует так называемому комплексному мышлению. «В известном смысле мы могли бы сказать, что ребенок, находящийся на этой ступени развития, мыслит как бы фамильными именами, или, иначе говоря, мир единичных предметов объединяется и организуется для него, группируясь по отдельным, связанным между собой фамилиям... Значения слов на этой ступени развития ближе всего могут быть определены как фамильные имена объединенных в комплексы или группы предметов» [16, 168]. Если в понятии отражается существенная связь и отношение предметов, то в комплексе — конкретные, случайные (хотя уже объективные) связи. Это вынуждает ребенка в поисках более существенных оснований для формирования комплексов опираться в весьма большой мере на данные языки, относя к одному классу предметы, обозначенные одним способом. И вот «ребенок усваивает от взрослых готовое значение слов. Ему не приходится самому подбирать конкретные предметы в комплексы... Но ребенок не может усвоить сразу способ мышления взрослых» [16, 179]. Это происходит уже на третьем этапе — этапе собственно понятийного мышления.
Существенно отметить, что этап комплексного мышления в виде реликтовых явлений сохраняется и в языковом мышлении взрослых. Эта проблема, затронутая в своё время Л. С. Выготским, — к сожалению, весьма поверхностно — ждет своего разрешения [16, 194; 41, 189]. В этой связи следует упомянуть цикл работ по экспериментальному исследованию процесса наименования, осуществленный грузинскими психологами (см. [2; 80] и др.).
В данном разделе мы, естественно, не смогли затронуть весьма многих проблем, связанных с психологической стороной семантики слова, в частности, проблему осознания значений, являющуюся одной из существеннейших психологических проблем, связанных с обучением грамматике родного языка и второму языку.
Вообще проблемы «психологической семантики» весьма важны. Но разрабатываются они весьма односторонне и недостаточно как в теоретическом, так и в практическом плане.
ПСИХОЛОГИЧЕСКАЯ СТОРОНА ПРОБЛЕМЫ АКТУАЛЬНОГО
ЧЛЕНЕНИЯ ПРЕДЛОЖЕНИЯ
Проблема, о которой пойдет речь в настоящем разделе, весьма редко ставится как проблема психологическая или психолингвистическая. Чаще всего она относится к сфере логики, где именуется проблемой «суждения и предложения», а иногда переносится<346> целиком в границы лингвистики, что также неоправданно [13; 61].
Ход мысли исследователя в типовом случае таков. Есть мышление, есть язык (или речь). Они «неразрывно связаны». Если в языке (речи) мы выделяем такую единицу, как предложение, то аналогичная единица должна быть в мышлении. При внимательном рассмотрении оказывается, что суждение аристотелевской логики для роли такой единицы не подходит, ибо оно слишком узко и не охватывает всех типов высказываний. Отсюда и возникает проблема «суждения и предложения», решаемая большинством авторов простым путем — созданием более широкого понятия, в которое понятие «суждение» входило бы как частный случай («пропозиция»; «логическая фраза» или «логема» П. В. Чеснокова — см. [83]). Границы этого более широкого понятия устанавливаются таким образом, чтобы оно как раз «покрыло» разные типы предложений. Для рассуждающих так лингвистов «между языком и логическими операциями нет места ни для какой «психической реальности» [26, 62]. Такой подход, однако, никак не может нас удовлетворить по двум причинам. Во-первых, он абсолютно абстрагируется от психологии — от реальных закономерностей языкового мышления; А. А. Потебня совершенно правильно писал восемьдесят лет назад, что «в суждении логика не рассматривает процесса оказывания, а со своей односторонней точки зрения оценивает результаты совершившегося процесса» [64, 70]12. Во-вторых, он исходит из априорного признания структурного параллелизма языка и мышления, что едва ли справедливо. Это понимал уже А. А. Шахматов, а ранее — тот же А. А. Потебня, резонно утверждавший, что «грамматическое предложение вовсе не тождественно и не параллельно с логическим суждением... Для логики в суждении существенна только сочетаемость или несочетаемость двух понятий» [64, 68].
Поэтому в настоящем разделе мы остановимся только на таких понятиях и категориях, которые были разработаны на психологической основе или во всяком случае получили конкретно-психологическое обоснование. Такими понятиями и категориями в интересующей нас области будут, во-первых, понятие коммуникации, во-вторых, система взглядов, связанных с идеей актуального членения речи.
Идея коммуникации, получившая в лингвистике особенное развитие в синтаксических трудах А. А. Шахматова, восходит к книге известного шведского лингвиста Сведелиуса [142]. Это — психологическая основа предложения, рассматриваемая Шахматовым как акт мышления [86, 19], акт сочетания представлений. В отличие от многих других авторов, Шах<347>матов считает, что если «начало коммуникация получает за пределами внутренней речи», то «завершается она в процессе внутренней речи» [86, 20]. Таким образом, коммуникация есть категория не внеречевая, не абстрактно-психологическая, а категория речевого мышления; она входит, как мы бы теперь сказали, в модель порождения речи как один из ее уровней.
Коммуникация состоит из двух членов: «предложению: испуганная нами ворона взлетела на высокую липу соответствует коммуникация, субъектом которой является испуганная нами ворона, а предикатом — взлетела на высокую липу» [86, 28]. Сведелиус указывает на две основные формы коммуникации: «коммуникацию отношений» и «коммуникацию событий». Первая есть отражение какого-то обобщенного отношения, вторая — констатация реально происходящего процесса, соответствующая актуальному семантическому состоянию. Пример первой — Сократ — человек, пример второй — собака лает.
Концепция Сведелиуса — Шахматова психологически довольно правдоподобна. Есть много фактов, подтверждающих ее. Так, в опытах ленинградского психолога В. В. Оппеля первоклассники, которых просили расчленить высказывание на «слова» (что такое слово, они не знали), делили его прежде всего на субъект и предикат коммуникации: яблоки — стоятвмиске; наплите — стоитчайник; пес — ощетинилсяизарычал. Впрочем, в тех случаях, когда образ, вызываемый субъектом, в результате предикации не претерпевает изменения, субъект и предикат рассматривались как одно слово: идетдождик, солнцесветит [58, 59— 60]. Аналогичные данные можно почерпнуть из анализа ранней детской речи, из исследования афазий и т. д. Интересно, что «коммуникации событий» и «коммуникации отношений» нарушаются у афатиков в разной степени: часто они не в состоянии понять смысл абстрактной констатации, но легко понимают смысл утверждения, касающегося конкретной ситуации.
В сущности, теория актуального членения предложения представляет собой развитие той же концепции. Согласно этой теории, можно подходить к анализу предложения по меньшей мере с двух сторон: со стороны его формальной структуры и с точки зрения того, как данное предложение (сообщение) передает новую информацию, т. е. какие его части передают уже известные нам факты, какие — новые факты и сведения [30; 32; 50; 68]. На этот счет существует много суждений, однако лишь недавно проблема актуального членения получила психолингвистическое осмысление в работе К. Палы «О некоторых проблемах актуального членения» [60]. К. Пала произвел ряд экспериментов, на основе которых выдвинул некоторые соображения о процессе возникновения языкового сообщения: «Сначала говорящий располагает структурой представлений, т. е. семантической структурой данного сообщения, которая в этот момент никак не долж<348>на быть связана с конкретной синтаксической реализацией данного сообщения. Но в случае, когда говорящий начинает порождать данное сообщение, он начинает пользоваться синтаксическими реализациями семантической структуры сообщения, и при этом он может для одного семантического содержания данного сообщения отбирать разные синтаксические реализации» [60, 87]. Эти соображения К. Палы, как можно видеть, очень близко подходят к идеям Л. С. Выготского относительно структуры внутренней речи.
Большой психолингвистический интерес представляют данные об историческом развитии структуры высказывания, к сожалению, весьма недостаточно систематизированные. Этой проблемой в свое время много занимались А. А. Потебня и его ученик Д. Н. Овсянико-Куликовский. Последний выдвинул, в частности, предположение (опираясь на взгляды Потебни), что «некогда на древнейших ступенях развития языка любое слово могло быть предикативным», что «тогда в практике речи-мысли, действительно, отдельных слов не было» и «единицей речи было не слово, а предложение» [56, XXV].
ГРАММАТИЧЕСКИЙ АСПЕКТ ПОРОЖДЕНИЯ РЕЧИ
Современное состояние этой проблемы никак нельзя назвать утешительным. По словам Дж. Миллера и Д. Макнила, «самое большее, что мы можем сказать о модели грамматической переработки высказывания, это то, что она должна включать компонент, отражающий грамматическое знание носителя языка; что она должна порождать речь отдельными шагами во времени слева направо; что она ограничена возможностями кратковременной памяти; что она должна быть приемлемой и для порождения, и для восприятия речи; и что она может быть генерализована на неграмматический материал. Внутри этих широких границ может быть построено большое количество различных моделей: и одна из задач экспериментальной психолингвистики — собрать данные, которые позволят сузить эти границы настолько, чтобы они ограничили одну, приемлемую модель» [128] (в печати).
Такого рода моделей сейчас существует по крайней мере три (вернее было бы говорить не о трех моделях, а о трех классах моделей, так как каждая из них имеет множество вариантов). Это: а) стохастические модели; б) модели непосредственно составляющих; в) трансформационные модели. Рассматривая их ниже, мы не затрагиваем проблематики собственно теории порождающих грамматик, рассматривая их постольку, поскольку они используются для моделирования психофизиологического порождения речи.<349>
Стохастические модели предполагают, «что множество элементов сообщения может быть репрезентировано при помощи дистрибуции вероятностей и что различные коммуникативные процессы (кодирование, передача и декодирование) заключаются в оперировании этой априорной дистрибуцией и трансформировании ее в соответствии с известными условными вероятностями — в апостериорную дистрибуцию» [126, 422]. Иными словами, согласно стохастическому представлению, говорящий использует при порождении речи (или ее восприятии) исключительно вероятностные характеристики речевых элементов: сам факт и вероятность появления очередного элемента обусловлены предшествующими элементами.
Факт использования вероятностных характеристик в восприятии был доказан блестящим экспериментом А. Трейсман, поставленным следующим образом: известно, что если мы даем на левое и правое, ухо различные сообщения, выбирается только одно из них. Но если теперь ввести в «отвергнутое» сообщение слова, обладающие высокой вероятностью в данном контексте, то происходит переключение на соответствующий канал восприятия [137]. О том, как именно используется при этом речевой контекст, также имеется целый ряд исследований, обобщенных в работе Я. Прухи [135].
Однако эксперименты показывают, что выбор грамматической формы в гораздо меньшей степени зависит от влияния контекста, нежели выбор отдельного слова (см. [93]). Возникает проблема того, применимы ли вообще стохастические модели к моделированию именно грамматической структуры. Ограничимся лишь одним аргументом на этот счет, принадлежащим Дж. Миллеру. «Для того, чтобы ребенок обучался всем правилам... последовательности, построенной по принципу «слева направо», которые необходимы для создания совершенно приемлемых предложений из двадцати слов или меньше, он... должен выслушать... приблизительно 1030 предложений. Чтобы оценить по достоинству, насколько это условие нелепо, вспомним тот факт, что в столетии только 3,15 x 109 секунд» (см. [53, 158—159, ср. 40]).
Так называемая грамматика непосредственно составляющих (НС) является, как говорят, более сильной моделью порождения речи. Напомним, что ее основная идея заключается в применении правил деривации типа «вместо Х подставить У». Так, порождение предложения Талантливый художник пишет интересную картину будет осуществляться по правилам грамматики НС следующим порядком: предложение > именная группа + группа сказуемого; именная группа > определение + определяемое и т. д., пока мы не дойдем до конечной («терминальной») цепочки слов. В отличие от марковских моделей, в модели НС порождение идет в двух направлениях: за счет последовательного появления компонентов и за счет их так называемого «расшире<350>ния». То, что первым шагом порождения Должно быть вычленение именной группы, т. е. сочетание талантливый художник, определяется нашим знанием структуры предложения в целом и никак не выводимо стохастическим путем.
Наиболее известная модель психофизиологического порождения речи на основе грамматики НС принадлежит Ч. Осгуду [132]. Осгуд рассматривает процесс порождения речи (как ее восприятие) как своего рода «супермарковский»: стохастические закономерности, по его мнению, действуют на каждом из последовательных уровней деривации, причем выбор единиц на более «высоких» уровнях частично обусловливает выбор единиц на дальнейших уровнях, или ступенях деривации. На эту модель опирался в своих экспериментах Н. Джонсон, исследовавший вероятность ошибок при запоминании предложений с разными синтаксическими структурами; оказалось, что эта вероятность резко повышается на границах сегментов, выделяемых в ходе анализа по НС (типа именной группы); внутри же таких сегментов вероятность ошибки уменьшается по обычным закономерностям марковского процесса [117]. Позже Джонсон поставил еще ряд очень удачных экспериментов в подтверждение модели Осгуда.
Несмотря на успешные эксперименты Джонсона и других психолингвистов, опиравшихся на грамматику НС, она оказалась малопригодной для моделирования некоторых типов предложений и уступила место трансформационной порождающей модели. Главная идея этой модели заключается в том, что для получения некоторых типов предложений необходимо произвести определенную операцию над деревом НС в целом (или, вернее, над его терминальной цепочкой). Например, «породив» приведенное выше предложение Талантливый художник пишет интересную картину по правилам НС, мы можем, согласно трансформационной грамматике, оперируя над терминальной цепочкой порождения, получить из данного активного, утвердительного, повествовательного предложения его пассивный, отрицательный, вопросительный варианты в различных сочетаниях. Иначе говоря, предполагается, что порождая предложение типа Не пишется ли интересная картина талантливым художником?, мы сначала строим приведенное выше исходное предложение, а затем преобразовываем его в трех «измерениях».
Дж. Миллер со своими учениками и последователями осуществил целый ряд экспериментов, направленных на доказательство применимости ТГ в психолингвистическом моделировании13. Результатом этих экспериментов была констатация того, что «операции с активными утвердительными предложениями всегда требуют меньше дополнительного времени, чем операции, не<351> включающие таких предложений... Это, в сущности, и есть то, что утверждает трансформационная теория: пассивные, отрицательные я пассивно-отрицательные предложения содержат все те же синтаксические правила, что активные утвердительные, плюс одно или два, что усложняет их и требует несколько большего времени для интерпретации (или порождения)...» [127, 307].
Даже отвлекаясь от результатов подобной экспериментальной проверки, можно указать на ряд существенных недостатков трансформационной модели, как, например, неучет фактора мотивации и предметно-логического содержания высказывания, принципиальная необязательность психологического порождения лингвистически одинаковых высказываний одним и тем же способом и зависимость этого способа от характера экспериментальной ситуации и т. д. Особенно существенно, что ТГ, выдвинутая как модель описания «грамматического знания», языковой способности, сплошь да рядом проецируется на моделирование речевой деятельности; однако для этой цели она заведомо непригодна.
Эти и другие недостатки трансформационной модели вызвали реакцию двоякого рода. Во-первых, появился ряд экспериментальных исследований, в той или иной форме стремящихся опровергнуть данные миллеровских и аналогичных им экспериментов. Во-вторых, внутри самого лагеря сторонников трансформационной модели появились работы, отходящие от традиционной интерпретации этой модели.
Ряд работ первого типа (Мартин и Робертc, Танненбаум, Ивенс и Уильямc, Лущихина и др.) привел к выводу, что Миллер прав лишь отчасти: хотя усложнение предложения и увеличение времени; необходимого для оперирования этим предложением, связаны, но никаких убедительных количественных данных на этот счет получить невозможно. Те эксперименты, авторы которых с цифрами в руках доказывали пригодность ТГ для психолингвистического моделирования, при внимательном рассмотрении оказываются не вполне корректными; более строгие эксперименты не подтверждают модели сколько-нибудь основательным образом и обычно позволяют противопоставить друг другу лишь ядерные и неядерные предложения. Есть и работы, результаты которых ставят под сомнение вообще адекватность трансформационной модели [97].
Из работ второго типа укажем как на наиболее интересное на исследование Д. Слобина. Он был вынужден предположить, что испытуемые по-разному оперируют с предложениями в зависимости от того, являются ли эти предложения «обратимыми» (автомобиль догоняет поезд, но поезд тоже может догонять автомобиль) или «необратимыми» (человек ест дыню; дыня не может есть человека) [141]. Это значит, что в порождении предложения имеется<352> некий «дограмматический» этап, на котором говорящий (или воспринимающий речь) ориентируется на общее содержание предложения, как бы высказывает суждение о характере описываемой ситуации, существенное для дальнейшего оперирования с предложением. В конечном счете такая идея равнозначна идее внутреннего программирования речевого высказывания в субъективном коде, частично затронутом выше в связи с проблемой внутренней речи.
Допущение подобного звена в порождении речи позволяет наилучшим образом интерпретировать некоторые полученные ранее экспериментальные факты. Так, можно предположить, что именно звено программирования является психофизиологическим субстратом феномена актуального членения высказывания.
В целом следует прийти к выводу, что трансформационная модель хотя и очень удобна для психолингвистического моделирования речи (и трансформационный принцип, без сомнения, в какой-то форме реально используется в порождении), но она отнюдь не является единственно возможной и единственно допустимой, а вероятнее всего входит в общую схему процессов психофизиологического порождения речи на правах факультативного звена.
ФОНЕТИЧЕСКИЙ АСПЕКТ ПОРОЖДЕНИЯ РЕЧИ
Мы не будем останавливаться в настоящем разделе на традиционном представлении о механизмах фонации. Такого рода сведения можно найти в любом учебнике. Поэтому мы ограничимся изложением некоторых новых исследований, приведших к частичному или полному пересмотру наших представлений в этой области.
Одно из этих исследований, касающееся преимущественно процессов иннервации голосовых связок, принадлежит французскому физиологу Раулю Хюссону [108]. Ему удалось доказать, что в процессе фонации голосовые связки не являются пассивным звеном, иначе говоря, что колебательный ритм не навязывается им экспирацией, но обеспечивается специфической иннервацией со стороны головного мозга. Данные Хюссона представляют особый интерес в свете проблемы восприятия речи.
Другое важное исследование принадлежит советскому психологу Н. И. Жинкину [21 и др.]. Основные его результаты сводятся к тому, что в фонации принимают участие две основных физиологических системы, образующие «статический» и «динамический» компоненты речевого механизма. «Динамический» компонент — это механизм слогообразующий, а в конечном счете — форми<353>рующий синтагматическую звуковую структуру слова; образование слова Н. И. Жинкин относит за счет модуляций глоточной трубки. «Статический» компонент обеспечивает семантическое тождество и различение звуковых структур слов. Это, прежде всего, фонемный, артикуляционный механизм. «Без статических элементов речь потеряла бы смыслоразличительную функцию, а без слоговой динамики она просто не может осуществиться в звуковом произнесении» [21, 348].
Фонация организована, по Жинкину, следующим образом. «От моторной зоны коры речедвигательного анализатора при произнесении слова идет поток импульсов по пирамидному пути к языку. Системность этого потока подготовлена предшествующим речевым опытом и определена условнорефлекторными связями, организованными в совместной деятельности слухового анализатора и премоторной зоны речедвигательного анализатора. Одновременно от премоторной зоны речедвигательного анализатора такой же поток импульсов поступает по экстрапирамидным путям... к глотке. Так как глотка вместе с полостью рта составляет одну надставную, резонаторную трубку, в которой образуется качество речевого тембра, то объем потребного для фонации данного речевого звука воздуха определяется именно здесь, в глоточном резонаторе. Для перешифровки объемов глоточного резонатора и учета их возникает необходимость всесторонней афферентации. Движения глотки афферентируются: а) в премоторную зону, где сосредоточивается анализ и синтез выучки (т. е. динамических «индексов», закрепляемых за определенными звуками в словесном стереотипе. — А. Л.); б) в слуховой анализатор, который осуществляет контроль за акустическим результатом произнесения; в) в таламическую и гипоталамическую области, возбуждение которых вызывает бронхиальную перистальтику... Изменяющийся просвет бронхов, в свою очередь, афферентирует дыхательный центр, который, соответственно требуемым объемам глоточного резонатора, вводит в действие дыхательные мышцы...» [22, 262]. Имеется, следовательно, два уровня регулирования фонационного процесса: подкорковый, автоматический, и корковый, неавтоматический, т. е. сознательная регуляция.
В работах Н. И. Жинкина впервые в нашей физиологии речи широко применялась методика рентгенокиносъемки. Такого рода исследования несколько позже производились и за рубежом (см. [148; 129]).
Остановимся на некоторых других методах исследования фонации. Здесь следует назвать (кроме традиционных) метод рентгенографии; метод стробоскопической съемки, в последнее время использованный Фудзимурой, но впервые примененный еще в 1913 г. [103]; близкий к нему метод съемки «ультра-рапидом», впервые использованный В. Эрриотт в 1938 г.; различного рода электромиографические исследования, осуществлявшиеся как<354> у нас в стране, так и за рубежом [29]; метод регистрации микродвижений органов речи [76] и т. д. Однако все без исключения эти методы имеют лишь весьма ограниченную ценность, ибо ни один из них не позволяет достаточно полно зарегистрировать все релевантные особенности действия фонационного аппарата и представить в единой, доступной анализу картине одновременную активность различных его частей.
Поэтому, поставив перед собой задачу исследования на современном уровне знаний процесса фонации и процесса восприятия речи, ленинградский физиолог Л. А. Чистович вынуждена была разработать и принципиально новую методику экспериментального исследования. Важнейшим компонентом такой методики явился метод «динамической палатографии», позволяющей регистрировать при помощи системы электродов, размещенных на искусственном небе, динамику движений языка. Кроме того, на той же осциллограмме, на которой регистрировались потенциалы, снятые с этих датчиков, регистрировались также: скорость потока воздуха, выходящего изо рта и из носа; внутриротовое давление, дыхательное движение (методом пневмографии); артикуляторные движения губ (методом измерения электрического сопротивления при помощи датчика с контактом); деятельность голосовых связок (при помощи ларингофона). Наконец, параллельно велась и обычная микрофонная регистрация с дальнейшим спектральным анализом.
Опираясь на такую комплексную методику, позволявшую одновременно и непрерывно получать 11 показателей, характеризующих поток речи, Л. А. Чистович добилась существенных успехов. Вот важнейшие из полученных ею результатов.
1) «... Если мы... рассматриваем синтагму как последовательность слогов, то ее ритмический рисунок оказывается инвариантным... Отсюда естественно сделать вывод, что в программе синтагмы ритмически организованными являются слоговые команды, т. е. команды, вызывающие осуществление всего слогового комплекса движений. Развертывание слога в последовательности звуков речи происходит уже по каким-то собственным законам» [85, 96].
2) «Для синтеза (записи) артикуляторной программы слова используются два раздельных блока (системы). В одном из блоков записываются указания только о том, когда нужно совершать движения. Во втором блоке содержатся перечисления необходимых движений и указание их последовательности. Работа блока, обеспечивающего временной рисунок, состоит в выработке ритмической последовательности импульсов, которые не имеют конкретных адресов» [85, 119].
3) «Простейшим и основным артикуляторным комплексом является слог СГ. Более сложный слог типа ССГ представляет собой систему из этих простейших комплексов, построенную та<355>ким образом, что второй из этих комплексов может осуществляться частично параллельно с осуществлением первого» [85, 157].
Остановимся на проблеме дифференциальных признаков. Как известно, сама идея дифференциального фонетического признака восходит к работам И. А. Бодуэна де Куртенэ и, в частности, к выдвинутым им понятиям акусмы, кинемы и кинакемы. Акусма — это «представление акустического впечатления, вызываемого далее не разложимым произносительно-слуховым элементом, например, губной артикуляцией...»; кинема — «представление простейшего, далее психически не разложимого произносительного элемента, например, губной артикуляции...»; кинакема — «двусторонний простейший психический произносительно-слуховой элемент...Имеет место в тех случаях, когда акустический результат совпадает с вызывающим его движением органов речи» [8, 310].
В этих определениях, данных Бодуэном, намечены оба направления дальнейшей разработки идеи дифференциальных признаков в мировой науке — акустическое и артикуляционное. Первое из них представлено циклом работ, открытым монографией Р. Якобсона, Г. Фанта и М. Халле «Введение в анализ речи» [112; 113]. Идея Якобсона и его соавторов заключается в том, что для различения значимых единиц языка (морфем) слушающий использует набор элементарных акустических признаков. В основу выделения таких признаков положен дихотомический принцип. Фонема рассматривается как пучок таких признаков, ей приписывается своего рода матрица признаков, где клетки заполнены плюсами, минусами или нулями. Когда в конце 50-х гг. получила широкое распространение трансформационная модель языка, дихотомическая теория дифференциальных признаков вошла в нее как составная часть, описывающая «фонологический компонент» этой модели.
С самого начала концепция Якобсона вызвала ряд возражений. Указывалось, что дифференциальные признаки, если и поддаются отождествлению на спектрограмме, то остаются не определенными артикуляционно. Ставилась под сомнение и правомерность дихотомического принципа в теории дифференциальных признаков и т. д. В настоящее время вопрос как будто решился в сторону непризнания дифференциальных признаков реальными компонентами фонации и восприятия речи. Доказано, что между акустическими и артикуляционными характеристиками потока речи нет однозначного соответствия [120], нет такого соответствия и между дихотомической (якобсоновской) системой дифференциальных признаков и артикуляционными признаками звуков речи [9], так что наиболее правильным будет представлять дифференциальные признаки «в виде абстрактной системы, которая лишь опосредствованным образом соотносится с физическими данными» [26,171].<356>
«Артикуляционное» направление в теории дифференциальных признаков представлено группой американских работ, вышедших из Хаскинских лабораторий, и работами лаборатории Л. А. Чистович. Основное расхождение между американскими и советскими работами заключается в том, какой сегмент потока речи рассматривается как различаемая (или, напротив, синтезируемая) единица. Американские исследователи под руководством А. Л. Либермана считают такой единицей слог; Л. А. Чистович и ее сотрудники полагают, что в этой роли выступает слово.
Благодаря новой методике, разработанной в лаборатории Чистович, удалось составить список артикуляционно-акустических дифференциальных признаков, реально используемых в процессе анализа (синтеза) русской речи.
Отмеченное выше наличие двух направлений в исследовании дифференциальных признаков соотнесено с двумя направлениями в теории восприятия речи, существование которых было впервые отмечено Э. Фишер-Иоргенсен — акустическим и моторным [102].
Традиционная «акустическая» трактовка восприятия речи исходила из того, что поток речи воспринимается пофонемно, причем за каждой фонемой закреплены некоторые инвариантные признаки. Именно на такую трактовку опирался Якобсон в своей теории дифференциальных признаков. Однако основные предпосылки модели Якобсона не оправдались. Во-первых, обнаружилось, что информация о каждой данной фонеме не сосредоточена в одном звуке речи, а разбросана по нескольким. Во-вторых, оказалось, что переходы от звука к звуку несут не меньшую, а в ряде случаев более важную для распознавания информацию, чем так называемые «стационарные участки».
Противопоставленная акустической «моторная» теория восприятия предполагает, что в процессе восприятия происходит текущая артикуляционная имитация воспринимаемых звуков. Сама идея такой имитации (в типичном случае ограничивающейся соответствующей иннервацией) в науке не нова; в частности, она высказывалась О. Есперсеном [116, 20], а у нас в стране — А. А. Потебней, А. Л. Погодиным и П. П. Блонским. В последние годы она все чаще встречается на страницах научных книг и статей. Особенно ярыми пропагандистами «моторной» теории восприятия являются психологи из группы А. Либермана, один из которых, П. Делатр, прямо заявлял, что «звуковая волна воспринимается не прямо, а опосредствованно, путем соотнесения ее с артикуляторным движением» [100, 248]. Сторонником «моторной» теории в нашей науке является Л. А. Чистович.
Однако «моторная» теория отнюдь не общепринята в современной науке. Даже те, кто, как М. Халле, считают возможным говорить об «анализе через синтез» при восприятии речи, не обязательно распространяют эту концепцию на восприятие звуковой стороны речи. Что же касается таких активных сторонников<357> «акустической» теории, как Р. Якобсон, то они вообще считают наличие артикуляторного компонента в восприятии факультативным [111].
Рассмотрим эту проблему в двух планах; во-первых, с точки зрения того, какая из двух концепций более соответствует общепсихологическим данным; во-вторых, поставим вопрос, насколько обе концепции непримиримы и нельзя ли найти какой-то компромиссный путь.
Нет сомнения, что в целом «моторная» теория гораздо больше соответствует нашим современным знаниям о процессе восприятия вообще, нежели теория «акустическая». Существует (и в особенности — в советской психологии) целый ряд работ, убедительно показывающих роль моторного компонента в осязании и зрении [24; 43]. Общая теория восприятия, разработанная советским психологом В. П. Зинченко, включает в себя представление о встречной активности организма относительно воспринимаемого объекта; недаром его доклад на XVIII Международном психологическом конгрессе в Москве летом 1966 г. назывался «Восприятие как действие». Особенно существенны с точки зрения восприятия речи данные о звуковысотном слухе человека, так как обе способности — слух речевой и слух звуковысотный — являются специфически человеческими и генетически тесно связаны. Экспериментальное изучение высотного слуха «показало, что решающая роль в восприятии собственно высоты звука принадлежит моторному компоненту данного процесса» [57, 18].
Однако такой решительный вывод не влечет за собой обязательного участия моторного компонента во всех мыслимых случаях восприятия речи. Дело в том, во-первых, что сторонники двух соперничающих теорий в своей полемике недостаточно учитывают принципиальное различие физиологических функций речи, о котором шла речь выше; между тем оперирование с речью как первосигнальным раздражителем встречается в практике речевого общения и, в частности, восприятия речи гораздо чаще, чем это на первый взгляд кажется. Во-вторых, недостаточно учитывается факт отсутствия обязательной связи между системой восприятия речи и артикуляционной системой, т. е. возможность опоры на неадекватный моторный компонент, показанная в опытах А. И. Иошпе, выполненных под руководством О. В. Овчинниковой. В этих опытах моторный компонент звуковысотного восприятия был модифицирован: вместо того, чтобы формировать звуковысотный слух с опорой на деятельность голосовых связок, как это происходит обычно, для этой цели использовалась установка, где разным высотам приводилась в соответствие различная сила нажатия на клавишу. Оказалось, что выработка звуковысотного слуха от этого не страдает.
В-третьих (и это едва ли не самое главное), восприятие речи — это в большинстве случаев не первичное ознакомление с ее свой<358>ствами. Когда же такое ознакомление произведено, то «возможно осуществление опознавательного (и репродуктивного) действия. Однако в этом случае опознавательное действие опирается на иную систему ориентиров и признаков... По мере ознакомления с объектом наблюдатель выделяет в нем новые признаки, группирует их, часть из первоначально выделенных признаков отсеивает...» [24, 252—253]. Далее он объединяет отдельные признаки в своего рода структуры, целостные образы, которые и становятся оперативными единицами восприятия. Если так или примерно так происходит дело и с восприятием речи (а у нас нет оснований в этом сомневаться), то, по-видимому, окажется, что обе существующие теории слишком упрощают этот процесс.
Наконец, следует иметь в виду и тот факт, что один и тот же процесс может быть обеспечен как «структурным», так и статистическим механизмом [24, 254—256]. Это касается и более сложных процессов, связанных с восприятием речи, в частности — восприятия и понимания целых предложений. К вопросу о таком восприятии (и понимании как его части) мы сейчас и переходим.
Оно исследовано значительно хуже, чем восприятие фонетической стороны речи. Существует две основных концепции восприятия на уровне предложения: одна из них представлена концепцией «грамматики для слушающего», разработанной, в частности Ч. Хоккетом, другая развивается в русле идей «порождающей грамматики». По Хоккету, «слушание не включает операций, которые не входили бы в говорение; но говорение включает все операции, входящие в слушание, плюс логические операции обозрения будущего и выбора» [81, 165]. При этом операции, входящие в слушание, представлены, по Хоккету, в виде стохастического (марковского) процесса: «грамматику для слушающего можно было бы рассматривать как марковский процесс с бесконечным числом состояний» [81, 163]. Что касается «порождающей теории», представленной прежде всего известной работой М. Халле и К. Стивенса [106], то она в известном смысле противоположна, так как предполагает, что восприятие речи включает в себя правила порождения речи плюс правила соотнесения результатов этого порождения с сигналами на входе. В строгом смысле, как пишет об этой концепции Дж. Миллер, это «теория для носителя языка, а не для одного только говорящего или одного только слушающего» [125, 296].
Теория «анализа через синтез», хотя и пользуется большей популярностью, чем другие теории восприятия, не способна объяснить многое в процессе восприятия речи. Непонятно, прежде всего, какую роль в такой модели играет контекст, а значение кон текста для восприятия речи, как показывают многочисленные экс перименты (см. [94]), огромно. Необъяснимы многие ранее полученные данные о вероятностной структуре восприятия. По-видимому, истина лежит где-то посредине, и ни структурный компо<359>нент («анализ через синтез»), ни вероятностный не могут быть исключены из будущей модели восприятия речи.
В заключение настоящего раздела остановимся на одной частной проблеме, имеющей, однако, большое практическое значение. Речь идет о восприятии малознакомого или вовсе незнакомого языка и возникающих при этом явлениях. Безусловно установлено, что восприятие чужого языка происходит, так сказать, через призму родного: иными словами, мы «категоризуем» воспринимаемую нами речь, приписываем ей определенную структурность постольку, поскольку такая категоризация свойственна нашему родному языку. Так, звуковые различия, которых нет в фонологической системе, скажем, русского языка, не будут восприняты русским в иноязычной речи без специальной тренировки [63].
По-видимому, эти данные объективно подтверждают «моторную» точку зрения; однако они еще не получили вполне адекватной психологической интерпретации.
ОБЩИЕ СВЕДЕНИЯ О ПСИХОФИЗИОЛОГИЧЕСКОЙ ОРГАНИЗАЦИИ РЕЧИ
Выше мы кратко остановились на отдельных компонентах порождения и на отдельных его ступенях. В заключение главы рассмотрим акт порождения речи, акт речевой деятельности как целое.
Независимо от той конкретной модели, которая предлагается в каждом отдельном случае, все концепции порождения речи имеют нечто общее. Первое, что во всех этих концепциях обязательно присутствует, — это этап порождения, соответствующий «семантической интенции» как наиболее общему замыслу высказывания. Второй этап — этап формирования грамматической структуры высказывания. Третий — этап превращения «голой структуры» в цепь звучащих слов.
Существуют, однако, по крайней мере две концепции порождения, где присутствует, так сказать, «нулевой» этап порождения, соответствующий мотивационной стороне высказывания. Это концепция Б. Скиннера [139] и концепция школы Л. С. Выготского. Выше мы уже говорили подробно о понятии деятельности и месте в ней мотива; остается добавить, что идеи Скиннера диаметрально противоположны, он сводит всю речевую активность к сумме внешних механических навыков и речевую способность человека отождествляет с организацией этих навыков [145].
Несмотря на свою явную неприемлемость в целом, интерпретация Скиннером речевого поведения содержит классификацию мотивов, представляющую общий интерес и используемую в советской психологии [48]. По Скиннеру, возможны две группы мотивов речевого высказывания, называемые им demand и contact.<360> Первая группа — это просьба, требование, желание, реализуемые в речевом высказывании; оно формулирует не какую-то сложную информацию познавательного характера, а известное эмоциональное состояние. Вторая группа мотивов имеет в своей основе намерение передать известное содержание, установить контакт с собеседником. Кроме того, Скиннер указывает на возможность «эхо-ответа» (echoic response), т. е. простого повторения стимула.
Следующий («первый») этап порождения — это то, что можно назвать семантической интенцией, или замыслом высказывания. На этот счет есть разные точки зрения. Так, для большинства авторов, следующих за Н. Хомским, этот этап соответствует «стволу» дерева структуры предложения, т. е. тому его узлу, который обычно обозначается как S. Л. Долежал [19, 22] отождествляет его с «выбором подмножества элементарных языковых изображений (слов — основ) для заданных внеязыковых «событий» из множества слов данного языка» (а «прагматический» уровень кодирования он помещает после грамматического). К. Пала, в цитированной выше статье более точно говорит о «структуре представлений». Л. С. Выготский говорит о «внутренней речи» в определенном смысле (см. выше). А. Р. Лурия считает первым этапом «линейную схему предложения» и т. д. Разнообразие мнений по этому вопросу весьма велико, потому что экспериментальные свидетельства о первом этапе порождения практически отсутствуют.
Немалую долю ответственности за такой разнобой несут лингвисты. Дело в том, что психолингвистика развивалась в последние годы преимущественно как серия попыток использовать в психологическом исследовании модели, разработанные лингвистикой для своих целей и, естественно, требующие — при подобном использовании — серьезного пересмотра. Но такого пересмотра не было14. А лингвистическая по происхождению модель не может не концентрироваться прежде всего вокруг правил грамматического порождения, оставляя в стороне проблемы, связанные с «дограмматическими» этапами этого порождения.
Лингвистическая традиция в психолингвистике обусловила еще два ее недостатка, которые она до сих пор не устранила. Это, во-первых, полное нежелание считаться с тем, что существуют различные виды речи, в которых механизм порождения высказывания может соответственно модифицироваться; различные функции речи; различные коммуникативные типы предложений. Это, во-вторых, уже отмеченная ранее применительно к трансформационной модели полная убежденность в том, что лингвистическое тождество есть в то же время тождество психолингвисти<361>ческое, т. е. в том, что одна и та же лингвистическая структура может быть порождена одним и только одним способом (за исключением случаев двусмысленности). Между тем, это совершенно не обязательное условие, на чем мы далее остановимся. Пока же вернемся к различным типам речевых высказываний.
Вслед за А. Р. Лурия можно выделить по крайней мере четыре психологически различных типа речи. Это, во-первых, аффективная речь. «Под аффективной речью имеются в виду восклицания, междометия или привычные речения: да — да — да; ну, конечно; черт возьми! Эти формы речи, собственно говоря, вообще не исходят ни из какого замысла, они не формируют никакой мысли, они скорее проявляют известные внутренние аффективные состояния и выражают отношение к какой-нибудь ситуации. Эти элементарнейшие формы высказывания часто используют интонацию...» [48, 33]. Аффективная речь может сохраняться у афатиков при нарушении других форм речи.
Вторая форма — устная диалогическая речь. В ней «исходным начальным этапом или стимулом к речи является вопрос одного собеседника; из него (а не из внутреннего замысла) исходит ответ второго собеседника» [48, 34]. Это обеспечивает, между прочим, возможность взаимоналожения реплик — один собеседник еще не кончил говорить, а другой уже начал, перебивая первого [109]. К этому типу речи близок в некоторых своих особенностях так называемый синхронный перевод [82].
Сам принцип организации диалогической речи несколько иной, чем принцип организации развернутых, монологических форм речи. В ней с самого начала участвует фактор, вызывающий нарушение нормального грамматического порождения — фактор контекста (ситуации), о котором мы уже говорили ранее. Анализируя отличия в грамматической структуре диалогической речи, можно видеть, что этот фактор в известном смысле первичен по отношению к механизму грамматического порождения, по-видимому, именно на этапе «замысла» и происходит учет этого фактора, что соответствует некоторым данным, полученным современными американскими психолингвистами15.
Следующий вид речи — это устная монологическая речь, наиболее типичная, о которой в 99% и говорят психолингвисты (ив 90% случаев — лингвисты), забывая о существовании других видов устной речи. И, наконец, четвертый вид— это письменная монологическая речь. Она также имеет свою психологическую специфику, ибо, во-первых, максимально адиалогична (собеседник в этом случае обычно абсолютно не знаком с темой высказывания и отделен от пишущего сколь угодно в пространстве и времени), во-вторых, максимально<362> осознана и допускает определенную работу над высказыванием, постепенное нащупывание адекватной формы выражения.
Если обозначить аффективную речь, диалогическую речь и т. д. как типы речи, то вторая важнейшая классификация — это классификация видов речи по функциям, Так, по Ф. Кайнцу [118, 173], можно выделить следующие адиалогические (т. е. не обязательно реализующиеся в каждом акте речи) функции языка или речи: эстетическая, этическая (выражение определенного отношения к собеседнику), магическо-мифическая и логико-алетическая (выражение мировоззрения). Р. Якобсон [110] выделяет следующие функции соответственно шести компонентам акта речи (отправитель, адресат, контекст, код, контакт, сообщение): эмотивная (выражение чувств и воли говорящего), конативная (направленность на модальность речи), референтная (обозначение предметов внешнего мира), метаязыковая, фатическая (установление контакта) и поэтическая. Эти и другие классификации имеют, однако, прежде всего узко лингвистическую ценность, позволяя охарактеризовать с функциональной стороны виды речи, различные по своей формальной организации. Лишь отдельные элементы этих классификаций связаны с психологической характеристикой высказывания. В частности, психологической спецификой обладают речь поэтическая (о чем говорил еще в конце XIX в. Д. Н. Овсянико-Куликовский), магическая и особенно речь, соответствующая метаязыковой функции языка. Гораздо существеннее с психологической стороны произведенное К. Бюлером [95, 149] выделение симпрактической и симфизической речи (Male и Marken). Симпрактическая речь — это речь, вплетенная в неречевую ситуацию; симфизическая — речь, выступающая как признак вещи [42, гл. 1].
Далее необходимо очень кратко остановиться на различных коммуникативных типах предложений. Это понятие объективно связано с идеей «коммуникации» (см. выше) и соответствует различным типам коммуникаций. Одну из наиболее четких классификаций в этом плане можно найти у В. А. Богородицкого [7, гл. XIII], выделявшего «предложения, изображающие факт», «предложения, определяющие подлежащее относительно его родового понятия», и «предложения, определяющие подлежащее относительно качества». В последнее время в этом направлении работает Г. А. Золотова [25].
Что касается необязательности порождения каждой лингвистической структуры только одним способом, то здесь нам приходится сказать то же, что несколько ранее мы говорили по поводу соперничающих теорий восприятия речи. По-видимому, в зависимости от внешних факторов (таких, как бульшая или меньшая ситуативная и контекстуальная обусловленность, возможность или невозможность последовательного перебора вариантов и т. д.<363> порождение может идти разными путями, что и обеспечивает возможность в равной степени убедительного экспериментального подтверждения различных моделей. Как известно, сейчас имеются данные, подтверждающие как модель НС, так и трансформационную модель.
Наши знания о втором этапе порождения гораздо более определенны, чем знания о первом, но отнюдь не окончательны. Обобщая все, что сейчас известно по этому поводу, можно представить себе то, что происходит на этом этапе, примерно в следующем виде.
Предположим, что мы уже имеем готовую программу высказывания, закодированную в субъективном коде. Далее происходит перекодирование первого элемента программы (это, по-видимому, эквивалент субъекта действия) в объективный языковый код и развертывание его по правилам НС вплоть до порождения первого слова (или, если это слово уже хранится в памяти, до приписывания ему синтаксической характеристики). Синтаксические и семантические характеристики этого слова «записываются» в кратковременную (непосредственную) память. Затем, опираясь на эти признаки, мы прогнозируем (предсказываем) появление очередных элементов сообщения на какой-то отрезок вперед; видимо, таким отрезком является синтагма. Конечно, всегда возможны несколько вариантов такого прогноза; чтобы выбрать из них один, мы сопоставляем последовательно появляющиеся варианты с имеющейся у нас программой и с другой наличной информацией о высказывании. В результате сопоставления мы получаем какой-то определенный вариант прогноза и начинаем его осуществлять, подбирая к найденной синтаксической модели соответствующие семантические и синтаксические признаки конкретных слов, т. е. давая этой модели конкретное семантическое и грамматическое наполнение.
Впрочем, в результате сопоставления прогнозов с программой может оказаться, что ни один из вариантов прогноза не годится. Тогда можно пойти по двум путям. Или произвести кардинальную перестройку прогнозируемого высказывания, осуществив, например, трансформацию. Или исправить явно неадекватную программу высказывания, не трогая прогнозируемых его вариантов. Оба пути можно проследить в различных психолингвистических экспериментах.
По мнению некоторых авторов (например, Л. Долежала, а из сторонников модели Хомского-Миллера — Дж. Каца, П. Циффа и др.), между этапом грамматического порождения и этапом воплощения речи в звуковой форме лежит еще один этап. Долежал помещает здесь «стилистический фильтр», а трансформационисты — семантический компонент порождения, вступающий в действие уже после того, как сработал компонент грамматический. С другой стороны, некоторые психологи и лингвисты (Клиф<364>тон, например) допускают, как это делаем мы, одновременность операций над синтаксической и семантической структурами, т. е. одновременную ориентацию на синтаксические и семантические «маркеры». С точки зрения экономности механизма порождения второй вариант представляется более заманчивым. В этом случае правила порядка слов включаются в общую систему грамматического порождения.
Наконец, последний этап — это реализация порождающего механизма в звучащей речи, исследованная лучше всего и частично затронутая нами выше.
Как видно из всего сказанного в этой главе, мы еще очень мало знаем о структуре и функционировании механизмов порождения речи. Большей частью мы оперируем здесь не с твердыми данными эксперимента, а с неподтвержденными или частично подтвержденными гипотезами, нередко не поддающимися складыванию в единую модель. Этим обусловливается сравнительно слабая значимость психолингвистических изысканий для собственно лингвистических исследований.
Однако потенциального значения их для лингвистики нельзя недооценивать. Ведь в сущности единственным для лингвиста путем к тому, чтобы из множества возможных описаний языка выбрать наиболее адекватный, является обращение к тем коррелятам, которые данное описание имеет (или не имеет) в реальном акте речи, в реальной речевой деятельности. Описание языка «в себе и для себя», не «увязанное» ни с психологией, ни с социологией речевой деятельности,на современной ступени развития науки едва ли возможно. Именно поэтому в общем языкознании последних лет так часто и так интенсивно обсуждаются проблемы, казалось бы, нелингвистические или, по крайней мере, не только лингвистические — проблема знаковости, проблема универсалий и т. д.
Лингвистика — замечает ли это она сама или нет — перерастает свои традиционные границы.
БИБЛИОГРАФИЯ
О. С. Ахманова. О психолингвистике. М., 1957.
А. Г. Баиндурашвили. Некоторые экспериментальные данные о психологической природе наименования. «Труды Тбилисского Гос. ун-та», 1966, т. 124.
Б. В. Беляев. Очерки по психологии обучения иностранным языкам. Изд. 2. М., 1965.
Н. А. Бернштейн. О построении движений. М., 1947.
Н. А. Бернштейн. Очерки по физиологии движений и физиологии активности. М., 1966.
Л. Блумфилд. Язык. М., 1968.
В. А. Богородицкий. Общий курс русской грамматики. Изд. 5. М. — Л., 1935.<365>
И. А. Бодуэи де Куртенэ. Избранные труды по общему языкознанию, т. 2, М., 1963.
Л. В. Бондарко, Л. Р. Зиндер. Дифференциальные признаки фонем и их физические характеристики. «XVIII Международный психологический конгресс. Москва, 1966. Симпозиум 23. Модели восприятия речи». Л., 1966.
А. А. Брудный. К проблеме семантических состояний. — В сб.: «Сознание и действительность». Фрунзе, 1964.
А. Валлон. От действия к мысли. М., 1956.
Ж. Вандриес. Язык. Лингвистическое введение в историю. М., 1937.
И. Ф. Вардуль. Об актуальном синтаксисе. В сб.: «Тезисы докладов и сообщений на научной дискуссии по проблеме «Язык и мышление»». М., 1965.
В. Н. Волошинов. Марксизм и философия языка. Л., 1929.
Л. С. Выготский. Избранные психологические исследования. М., 1956.
Л. С. Выготский. Мышление и речь. — В кн.: Л. С. Выготский. Избранные психологические исследования. М., 1956.
П. Я. Гальперин. Развитие исследований по формированию умственных действий. — В кн.: «Психологическая наука в СССР», т. 1. М., 1959.
И. М. Гельфанд, B. C. Гурфинкель, М. Л. Цетлин. О тактиках управления сложными системами в связи с физиологией. — В сб.: «Биологические аспекты кибернетики». М., 1962.
Л. Долежал. Вероятностный подход к теории художественного стиля. — ВЯ, 1964, №2.
Н. И. Жинкин. Исследование внутренней речи по методике центральных речевых помех. «Изв. АПН РСФСР», 1960, вып. 113.
Н. И. Жинкин. Механизмы речи. М., 1958.
Н. И. Жинкин. Новые данные о работе двигательного речевого анализатора в его взаимодействии со слуховым. «Изв. АПН РСФСР», 1956, вып. 81.
Н. И. Жинкин. О кодовых переходах во внутренней речи. — ВЯ, 1964, №6.
В. П. Зинченко. Теоретические проблемы психологии восприятия. В сб.: «Инженерная психология». М., 1964.
Г. А. Золотева. О коммуникативных типах речи. М., 1965 (Рукопись).
Вяч. Вс. Иванов. Теория фонологических различительных признаков. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 2. М., 1962.
Э. В. Ильенков. К истории вопроса о предмете логики как науки [статья вторая]. «Вопросы философии», 1966, №1.
Н. И. Конрад. О языковом существовании. «Японский лингвистический сборник». М., 1959.
Ю. Г. Кратин. К методике записи колебаний электрических потенциалов речевой мускулатуры. «Журнал высшей нервной деятельности», 1955, №5.
К. Г. Крушельницкая. К вопросу о смысловом членении предложения. — ВЯ, 1956, №5.
Е. С. Кубрякова. Из истории английского структурализма (Лондонская лингвистическая школа). — В кн.: «Основные направления структурализма». М., 1964.
О. А. Лаптева. Чехословацкие работы последних лет по вопросам актуального членения предложения. — ВЯ, 1963, №3.
В. А. Лекторский. Принципы воспроизведения объекта в знании. «Вопросы философии», 1967, №4.
А. А. Леонтьев. И. А. Бодуэн де Куртенэ и петербургская школа русской лингвистики. — ВЯ, 1961, №4.<366>
А. А. Леонтьев. Внеязыковая обусловленность речевого акта и некоторые вопросы обучения иностранным языкам. «Иностранные языки в школе», 1968, №2.
А. А. Леонтьев. Внутренняя речь и процессы грамматического порождения высказывания. — В сб.: «Вопросы порождения речи и обучения языку». М., 1967.
А. А. Леонтьев. Возникновение и первоначальное развитие языка. М., 1963.
А. А. Леонтьев. Психолингвистика. Л., 1967.
А. А. Леонтьев. Психолингвистическая значимость трансформационной порождающей модели. — В кн.: «Психология грамматики». М., 1968.
А. А. Леонтьев. Психолингвистические единицы и порождение речевого высказывания. М., 1969.
А. А. Леонтьев. Слово в речевой деятельности. М., 1965.
А. А. Леонтьев. Язык, речь, речевая деятельность. М., 1969.
А. Н. Леонтьев. О механизме чувственного отражения. «Вопросы психологии», 1959, №2.
А. Н. Леонтьев. Проблемы развития психики. Изд. 2. М., 1965.
А. Н. Леонтьев. Психологические вопросы сознательности учения. «Изв. АПН РСФСР», 1946, вып. 7.
А. Н. Леонтьев, Д. Ю. Панов. Психология человека и технический прогресс. В сб.: «Философские вопросы высшей нервной деятельности и психологии». М., 1963.
А. Р. Лурия. Высшие корковые функции человека. М., 1962.
А. Р. Лурия. Курс общей психологии. М., 1965 (Отпеч. множит, апп.)
К. Маркс и Ф. Энгельс. Из ранних произведений. М., 1956.
В. Матезиус. О так называемом актуальном членении предложения. — В кн.: «Пражский лингвистический кружок». М., 1967.
«Материалы Второго симпозиума по психолингвистике». М., 1968.
Н. А. Менчинская. Вопросы развития мышления ребенка в дневниках русских авторов. «Уч. зап. Научно-исслед. ин-та психологии», 1941, т. II.
Дж. Миллер, К. Прибрам, Е. Галантер. Планы и структура поведения. М., 1965.
И. С. Нарский. Критика неопозитивистских концепций значения.— В сб.: «Проблема значения в лингвистике и логике». М., 1963.
С. В. Неверов. Иноязычные слова в общественно-языковой практике современной Японии. (Канд. дисс.). М., 1966.
Д. Н. Овсянико-Куликовский. Синтаксис русского языка. Изд. 2. СПб., 1912.
О. В. Овчинникова. Опыт формирования звуковысотного слуха. (Автореф. канд. дисс.). М., 1960.
В. Оппель. Некоторые особенности овладения ребенком начатками грамоты. — В сб.: «Психология речи»., Л., 1946.
В. К. Орфинская. О воспитании фонологических представлений в младшем школьном возрасте. Там же.
К. Пала. О некоторых проблемах актуального членения. «Prague Studies in Mathematical Linguistics», I. Praha, 1966.
В. З. Панфилов. Грамматика и логика. М. — Л., 1963.
Ж. Пиаже. Психология, междисциплинарные связи и система науки. М., 1966.
Е. Д. Поливанов. Субъективный характер восприятия звуков речи. — В кн.: Е. Д. Поливанов. Избранные работы по общему языкознанию. М., 1968.
А. А. Потебня. Из записок по русской грамматике, т. I—II. М., 1958.
А. П. Поцелуевский. К вопросу о древнейшем типе звуковой речи. Ашхабад, 1944.<367>
Психология речи. («Уч. зап. ЛГПИ им. Герцена», 1946, т. III).
А. Н. Раевский. Психология речи в советской психологической науке за 40 лет. Киев, 1958.
И. П. Раслонов. Актуальное членение и коммуникативно-синтаксические типы повествовательных предложений в русском языке (Авто-реф. докт. дисс.). М., 1964.
С. Л. Рубинштейн. Бытие и сознание. М., 1958.
Т. В. Рябова. Виды нарушения многозначности слова при афазии. В сб.: «Теория речевой деятельности». М., 1968.
В. Н. Садовский. Методологические проблемы исследования объектов, представляющих собой системы. — В сб.: «Социология в СССР» т. I. М., 1966.
«Семинар по психолингвистике». Тезисы докладов и сообщений. М., 1966.
В. А. Смирнов. Генетический метод построения научной теории. — В сб.: «Философские проблемы современной формальной логики». М., 1962.
А. Н. Соколов. Динамика и функции внутренней речи (скрытой артикуляции) в процессе мышления. «Изв. АПН РСФСР», 1960, вып. 113.
А. Н. Соколов. Исследования по проблеме речевых механизмов мышления. — В сб.: «Психологическая наука в СССР», т. I. М., 1959.
А. Н. Соколов. О речевых механизмах умственной деятельности. «Изв. АПН РСФСР», 1956, вып. 81.
А. Н. Соколов. Электромиографический анализ внутренней речи и проблема нейродинамики мышления. — В сб.: «Мышление и речь». М., 1963.
И. М. Соловьева. Языкознание и психология. «Иностранные языки в школе», 1955, №2.
Ф. де Соссюр. Курс общей лингвистики. М., 1933.
Д. Н. Узнадзе. Психологические основы наименования. — В кн.: «Психологические исследования». М., 1966.
Ч. Xоккет. Грамматика для слушающего. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 4. М., 1965.
М. Цвиллинг. Синхронный перевод как объект экспериментального исследования. «Тетради переводчика». М., 1966.
П. В. Чесноков. Основные единицы языка и мышления. Ростовна-Дону, 1966.
А. С. Чикобава. Введение в языкознание. Изд. 2. М., 1958.
Л. А. Чистович и В. А. Кожевников (ред). Речь, артикуляция и восприятие. М. — Л.,1965.
А. А. Шахматов. Синтаксис русского языка. Л., 1941.
Н. X. Швачкин. Развитие фонематического восприятия речи в раннем возрасте. «Изв. АПН РСФСР», 1948, вып. 13.
Н. X. Швачкин. Экспериментальное изучение ранних обобщений ребенка. «Изв. АПН РСФСР», 1954, вып. 54.
М. С. Шехтер. Об образных компонентах речевого мышления. «Докл. АПН РСФСР», 1959, №2, 3.
Г. П. Щедровицкий. О строении атрибутивного знания. Сообщение 1. «Докл. АПН РСФСР», 1958, №1.
Л. В. Щерба. О трояком аспекте языковых явлений и об эксперименте в языкознании. «Изв. АН СССР», 7-я серия, 1931, №1.
М. D. S. Arainе. On learning the grammatical order of words. В сб.: «Readings in the Psychology of Language». Englewood Cliffs (New Jersey), 1967.
F. Aresson. Langage et communication. — В сб.: «Traite de psychologie. VII. Langage, communication et decision». Paris, 1965.
D. Aruca. Effects of context upon the intellegibility of heard speech. — В сб.: «Information Theory». London, 1956.
К. Auhler. Sprachtheorie. Jena, 1934.<368>
N. Chomsky. [Рец. на:] В. F. Skinner. Verbal behaviour. «Language», 1959, v. 35, ?1.
Н. Н. Nlark. Some structural properties of simple active and passive sentences. «Journal of Verbal Learning and Verbal Behavior», 1965, v. 4, ?4.
Ch. Clifton. The implications of grammar for word associations. Paper prepared for the Verbal Behavior Conference. N. Y. 1965. [отпечат. множит. апп.]
J. Deesе. The structure of associations in language and thought. Baltimore, 1965.
P. Delattra. Les indices acoustiques de la parole. «Phonetica». 1958, v. 2, ?1—2.
Directions in psycholinguistics (Ed. by Sheldon Rosenberg), N. Y. — London, 1965.
A. Fischer-Jorgensen. What can the new techniques of acoustics contribute to linguistics? «Proceedings of the 8-th International Congress of linguists». Oslo, 1958.
O. Fujimura. Bilabial stop and nasal consonants: a motion picture study and its acoustical implications. «Journal of Speech and Hearing Research», 1961, v. 4, ?3.
R. Godel. Les sources manuscrites du «Cours de linguistique generale» de F. de Saussure. Geneve — Paris, 1957.
J. I. Graenberg. The word as a linguistic unit. — В сб.: «Psycholinguistics». 2-nd ed. Bloomington, 1965.
M. Halle and K. N. Stevens. Speech Recognition: A Model and a Program for Research. «IRE Transactions on Information Theory», IT-8, 1962.
D. Howes. Foundations of a physiological theory of human language. Paper to be presented at the Verbal Behaviour Conference. N. Y., 1965. [отпечат. множит. апп.].
R. Iusson. Physiologie de la phonation. Paris, 1962.
J. Jaffea, S. Feldstein, L. Gasotta. A stochastic model of speaker switching in natural dialogue. Paper prepared for the Verbal Behaviour Conference. N. Y., 1965. [отпеч. множит. апп.].
R. Jakobson. Linguistics and Poetics. —В сб.: «Style in language». N. Y., 1960.
R. Jakobson. The role of phonic elements in speech perception. [Доклад на XVIII Междунар. психологическом конгрессе, г. Москва, 1966. Отпечат. множит. апп.].
R. Jakobson, G. М. Fant, M. Halle. Preliminaries to speech analysis. Cambridge (Mass.), 1955.
R. Jakobson and M. Halle. Fundamentals of language. 's-Gravenhage, 1956.
J. Jenkins. A mediational account of grammatical phenomena. [В печати].
J. Jenkins. Mediated associations: paradigms and situations — В сб.: «Verbal behaviour and learning». N. Y., 1963.
O. Jespersen. Lehrbuch der Phonetik. 4. Aufl. Leipzig, 1926.
N. F. Johnson. Linguistic models and functional units of language behaviour. — В сб.: «Directions in Psycholinguistics», N. Y., 1965.
F. Kainz. Psychologie der Sprache. Bd. I. Stuttgart, 1941.
J. J. Katz and J. A. Fodor. The structure of a semantic theory. «Language», 1963, v. 39, ?2.
A. I. Liberman. Some results of research on speech perception. «Journal of the Acoustical Society of America», 1957, v. 29.
F. G. Lounsbury. Transitional probability, linguistic structure and systems of habit-family hierarchies. В сб.: «Psycholinguistics». 2-nd ed. Bloomington, 1965.<369>
A. R. Luria and O. S. Vinogradova. An objective investigation of the dynamics of semantic system. «British Journal of Psychology», 1959, ?2.
В. Malinowski. The problem of meaning in primitive languages. — В кн.: С. К. Ogden and J. A. Richards. The meaning of meaning. London, 1960.
G. Miller. Some preliminaries to psycholinguistics. «American Psychologist», 1966, v. 20, ?1.
G. Miller. The Psycholinguists. — В сб.: «Psycholinguistics». 2-nd. ed. Bloomington, 1965.
G. Miller, N. Chomsky. Finitary models of language users. — В сб.: «Handbook of mathematical psychology», v. II. N. Y., 1963.
G. Miller and K. Ojemann McKean. A chronometric study of some relations between sentences. «Quarterly Journal of experimental psychology», 1964, v. 16.
G. Miller and D. McNeill. Psycholinguistics. — В сб.: «Handbook of social psychology». 2-nd ed. Reading (Mass.). [В печати].
К. L. Moll. Cinefluorographic techniques in speech research. «Journal of Speech and Hearing research», 1960, v. 3.
С. E. Noble. Meaningfulness and familiarity. — В сб.: «Verbal behavior and learning». N. Y., 1963.
Ch. E. Osgood. Hierarchies of psycholinguistic units. — В сб.: «Psycholinguistics» 2-nd ed. Bloomington, 1965.
Ch. E. Osgood. On understanding and creating sentences. «American Psgchopologist», 1963, v. 18, ?92.
Ch. E. Osgood, S. Saporta, J. C. Nunnally. Evaluative Assertion Analysis. «Litera», 1956, v. 3.
Ch. E. Osgood, G. J. Suci and P. H. Tannenbaum. The measurement of meaning. Urbana, 1957.
J. Prщnha. Contextual constraints and the choice of semantic lexical units. — В сб.: «Prague studies in mathematical linguistics», I. Prague, 1966.
Psycholinguistics (ed. by S. Saporta). N. Y., 1961.
Psycholinguistics. Baltimore, 1954; 2-nd ed. Bloomington 1965.
S. Saporta. Relation between psychological and linguistic units. — В сб. «Psycholinguistics». 2-nd ed. Bloomington, 1965.
В. F. Skinner. Verbal Behavior. N. Y., 1957.
Т. Slama-Cazacu. Langage et contexte. 's-Gravenhage, 1961.
D. J. Slobin. Grammatical transformations and sentence comprehension in childhood and adulthood. «Journal of Verbal Learning and Verbal Behavior», 1966, v. 5, ?3.
Svedelius. L'analyse du langage appliquee a la langue francaise. Uppsala, 1897.
К. Taborу. Semantics, generative grammars and computers. «Linguistics», 1965, v. 16.
A. Thumb und K. Marbe. Experimentelle Untersuchungen uber die psychologischen Grundlagen der sprachlichen Analogiebildung. Leipzig, 1901.
О. К. Tikhomirov. [Рец.] В. F. Skinner. Verbal Behavior. «Word», 1959, v. 15, ?2.
R. Titone. La psicolinguistica oggi. Zurich, 1964.
A. M. Treisman. Verbal cues, language and meaning in selective attention. «American Journal of Psychology», 1964, v. 77.
H. M. Trubу. Acoustico-cineradiographic analysis considerations with special reference to certain consonantal complexes. Suppl. to «Acta Radiographica», 1959, ?182.
H. Weinrich. Phonemkollisionen und phonologisches Bewu?tsein «Phonetica». Suppl. ad v. 4. «Symposion Trubetzkoy» (1959).<370>
ГЛАВА ПЯТАЯ
ПРОБЛЕМЫ ВЗАИМОСВЯЗИ ЯЗЫКА И МЫШЛЕНИЯ
Проблема взаимосвязи языка и мышления относится к самым сложным и актуальным вопросам не только общего языкознания, но и логики, психологии, философии. Пожалуй, нет ни одного сколько-нибудь значительного труда в области этих наук на протяжении всего их развития, в котором в той или иной форме не обсуждался бы или по крайней мере не ставился бы этот вопрос. Сложность проблемы обусловлена прежде всего сложностью и противоречивостью природы и мышления и языка. Будучи необходимыми атрибутами человека, оба явления сочетают в себе социальное и биологическое (соответственно двойственной природе человека). С одной стороны, и язык и мышление представляют собой порождение мозга человека как homo sapiens, с другой стороны, язык и мышление являются социальными продуктами, поскольку сам человек есть социальное явление. По словам К. Маркса, «индивид есть общественное существо. Поэтому всякое проявление его жизни — даже если оно и не выступает в непосредственной форме коллективного, совершаемого совместно с другими, проявления жизни, — является проявлением и утверждением общественной жизни» [49, 590].
В единстве социального и индивидуально-биологического проявляется наиболее общая специфика и языка и мышления.
Именно этим, по-видимому, в первую очередь объясняется то трудно обозримое многообразие концепций, которые существовали и существуют в соответствующих науках относительно и языка, и мышления, а тем самым и соотношения между ними. При этом важно подчеркнуть обусловленность этих концепций теми или иными философскими системами, которые иногда даже неосознанно разделялись их авторами.
Решение проблемы отношения между языком и мышлением (отношения слова и мысли) «колебалось всегда и постоянно — от самых древних времен и до наших дней — между двумя крайними<371> полюсами — между отождествлением и полным слиянием мысли и слова и между их столь же метафизическим, столь же абсолютным, столь же полным разрывом и разъединением» [13, 5].
Отождествление языка и мышления (нужно отметить, что оно происходит далеко не всегда в явной форме) логически приводит к снятию проблемы вообще. Вопрос о связи языка и мышления объявляется псевдопроблемой и устраняется из поля зрения исследователя.
Полное же разъединение и противопоставление языка и мышления как независимых и лишь внешне связанных явлений, рассмотрение слова как внешнего выражения мысли, ее одеяния — «только разрубает узел, вместо того, чтобы развязать его», ибо в этом случае связь рассматривается как нечто в такой степени механическое, что возможно пренебречь ею при рассмотрении обоих соотносящихся явлений.
В настоящее время обе крайние тенденции продолжают существовать в различных вариантах. Так, различное отношение к мышлению и его связи с языком лежит в основе двух разных направлений: «менталистического», в котором отмечается стремление к отождествлению языка и мышления, приписыванию языку той роли в психике человека, которая принадлежит мышлению, и «механистического» (бихевиористского), которое отрывает язык от мысли, рассматривая мышление как нечто внеязыковое (экстралингвистическое) и исключая его из теории языка, вплоть до того, что мышление вообще объявляется фикцией [41; 103].
По-видимому, правильным подходом к данной проблеме будет тот, который исходит из очевидного факта — наличия сложной взаимосвязи между языком и мышлением. В общем виде она представляется следующим образом. Основу выражаемого в языке содержания образуют мысли. Именно через мышление, через отражательную деятельность человеческого мозга языковые единицы могут соотноситься с предметами и явлениями объективного мира, без чего невозможно было бы общение между людьми при помощи языка. С другой стороны, в звуковых комплексах того или иного языка, которые выступают как материальные сигналы элементов объективного мира, отражаемых в мышлении, закрепляются результаты познания, а эти результаты служат базой дальнейшего познания. Поэтому язык часто характеризуют как орудие, инструмент мышления, а взаимосвязь языка и мышления как их единство.
Признание тесной связи между языком и мышлением является одним из основных положений материалистического языкознания. Однако, один этот постулат еще не решает всей проблемы. Отношение между языком и мыслью (сознанием) входит в более широкую проблему, — проблему соотношения трех звеньев: языка — мышления — объективной действительности, или, как часто формулируют эту проблему, слова — мысли — вещи.<372>
В плане основного вопроса философии на первый план в этой триаде выступает отношение мышления (сознания) к объективной действительности, чем и обусловливается в свою очередь отношение языка к вещи. Материалистическая концепция языка решает этот вопрос таким образом: поскольку сознание вторично по отношению к бытию и отражает объективную действительность, то, следовательно, и в языке через мышление также отражается мир вещей и явлений, познанных человеком.
Именно на обоснование материалистического понимания мышления — и тем самым языка — в противоположность идеалистической концепции направлены высказывания К. Маркса в «Немецкой идеологии», на которых основывается тезис о единстве языка и мышления, принятый в советском языкознании. Как известно, в этой работе К. Маркс дает критический анализ философии младогегельянцев, их идеалистической концепции сознания как самостоятельного феномена, «чистого», свободного от материи духа, «продуцирующего» действительные отношения между людьми, всю их деятельность1. При этом обоснование материальной основы мышления идет в двух направлениях. Подчеркивается, что во-первых, мышление материализуется в языке, в звуках, через которые оно дано другими людям в ощущении, что непосредственной действительностью мысли является язык2. Во-вторых, особое внимание обращается на то, что «ни мысли, ни язык не образуют сами по себе особого царства, что они — только проявления действительной жизни» [50, 449].
Таким образом, общая философская основа различных концепций языка проявляется не только и не столько в том, как решается вопрос о соотношении языка и мышления, но и в том, как решается проблема отношения сознания и бытия.
Понимание связи языка и мышления как их единства, т. е. признание сложного взаимодействия между ними, еще недостаточно характеризует ту или иную концепцию в общефилософском плане, ибо при этом самое мышление может интерпретироваться<373> идеалистически как первичное явление, определяющее бытие. Примером может служить концепция В. Гумбольдта, который всячески подчеркивает единство процесса мышления и его звукового воплощения в речевой деятельности, оставаясь при этом на идеалистических философских позициях в вопросе о соотношении мысли и вещи.
С другой стороны, признание материалистической концепции отношения сознания и объективного мира как вторичного и первичного, идеального и материального, может сочетаться с такой интерпретацией формулы о единстве языка и мышления, которая приводит в конечном счете к их отождествлению или же к полному отрыву друг от друга, т. е. к одной из крайностей, о которых говорилось выше.
Это связано с тем, что недостаточно охарактеризовать данное отношение как единство его членов, нужно определить, во-первых те общие признаки, на основании которых то или иное отношение должно квалифицироваться как единство, и, во-вторых, доказать наличие этих признаков в данном конкретном случае.
Термин «единство», применяемый без достаточного уточнения и анализа данного понятия, приводит часто к тому, что связь языка и мышления, в явной или неявной форме, интерпретируется как единство формы и содержания. Язык рассматривается как форма мышления, мышление — как содержание языковых образований. Отсюда следует по сути отождествление обоих феноменов, поскольку форма и содержание в своем единстве являются неотъемлемыми сторонами одного и того же предмета.
Нужно отметить, что в явной форме рассмотрение отношения языка и мышления как формы и содержания встречается в последнее время все реже3. Все более осознается, что язык и мышление — это особые очень сложные явления, каждое из которых имеет свою специфическую форму и свое специфическое содержание. Задача заключается в том, чтобы исходя из общего тезиса о теснейшей взаимосвязи языка и мышления и их производности от действительности, противостоящего концепциям, отождествляющим язык и мышление или же рассматривающим их как независимые явления, выявить формы этой взаимосвязи и механизм взаимодействия между ними.
Совершенно очевидно, что это весьма трудная задача, требующая совместных усилий, исследований в области различных наук: психологии, логики, гносеологии, кибернетики, языкознания, физиологии высшей нервной деятельности. Пока наука еще далека от сколько-нибудь осязаемого решения ряда важнейших вопросов, связанных с данной проблемой, сложность которой стано<374>вится тем более очевидной, чем глубже проникает исследовательская мысль и в область мышления, и в область языка.
Будучи единством биологического и социального, и язык и мышление имеют две стороны своего функционирования (бытия). С одной стороны, они существуют как некие статические объекты, в которых реализованы, закреплены достижения общественного познания. Это, во-первых, система языка, в которой отложились в виде языковых значений наиболее общие знания о мире, во-вторых, это совокупность языковых текстов, памятников, в которых на основе этих общих знаний зарегистрированы более частные знания из различных областей действительного мира, зафиксированы результаты мышления многих поколений. Другая форма проявления (бытия) обоих явлений — это мыслительно-речевая деятельность человека со всеми ее сложностями и закономерностями.
В истории языкознания в той или иной форме всегда отмечалась эта двойственность онтологии языка и мышления, которая в зависимости от представляемого направления интерпретировалась по-разному (ср. логический и психологический аспекты в таких называемых «менталистских» теориях языка, виртуальную и актуальную сторону знака в разных вариантах у Э. Гуссерля, Ш. Балли и др., парадигматический и синтагматический аспекты языкового знака и, наконец, различные теории языка и речи).
Следует подчеркнуть, что при всех попытках разграничения разных форм существования языка, его двухаспектность всегда была камнем преткновения в исследовании природы языка и мышления, а также причиной односторонних концепций и различного рода крайних точек зрения на их взаимодействие. С. Л. Рубинштейн так характеризует эти трудности: «Трудность решения вопроса о соотношении мышления и языка, мышления и речи связана в значительной мере с тем, что при постановке ее в одних случаях имеется в виду мышление как процесс, как деятельность, в других — мысль как продукт этой деятельности; в одних случаях имеется в виду язык, в других — речь. Соотношение языка и речи берется то в функциональном, то в генетическом плане, причем в первом случае имеются в виду способы функционирования уже сформировавшегося мышления и роль, которую при этом играет язык и речь, во втором случае вопрос заключается в том, являются ли язык и речь необходимыми условиями возникновения мышления в ходе исторического развития мышления у человечества или в ходе индивидуального развития у ребенка. Понятно, что если принимается во внимание главным образом одна из сторон проблемы, а решение относится затем ко всей проблеме в целом без дифференциации различных ее аспектов, то решение уже в силу этого оказывается неоднозначным» [71, 102—103].<375>
АСПЕКТЫ ИЗУЧЕНИЯ ПРОБЛЕМЫ
Соответственно общей специфике языка и мышления связь между ними может рассматриваться в различных аспектах. Можно стремиться выяснить взаимодействие языка и мышления в системе уже сложившегося языка, в которой закреплены результаты познавательной деятельности человека в виде неких стабильных компонентов, системы языковых значений. Назовем условно такой подход гносеологическим. Можно ставить задачу выявления закономерностей взаимодействия языка и мышления в процессе речевой деятельности индивидов, уже владеющих данным языком. Это психологический подход.
Этим двум аспектам, общим для которых является то, что они исходят из ситуации уже сложившихся языков, как неких статических объектов, можно противопоставить рассмотрение взаимосвязи языка и мышления в процессе их становления. Основным здесь является аспект филогенеза.
Совершенно особым аспектом представляется изучение взаимосвязи языка и мышления в процессе их развития у ребенка. Ведь в этом случае речь идет об усвоении уже существующей статической системы языка и мышления через рече-мыслительную деятельность при помощи взрослых, уже владеющих данными системами, и путем подражания.
И наконец, особые закономерности взаимосвязи языка и мышления существуют, по-видимому, при изучении второго (иностранного) языка. Они связаны с перекодированием мыслительной схемы, усвоенной вместе с родным языком. В этом и заключается сложность проблемы билингвизма (и даже полилингвизма).
Очевидно, что намеченные аспекты не могут быть представлены в чистом виде, ибо все формы связи языка и мышления тесно переплетаются. Психологический аспект не может целиком исключить гносеологический, поскольку в речевой деятельности реализуется система языка: из первоначального мыслительного продукта, закрепленного в системе языковых значений, продуцируются все новые рече-мыслительные продукты индивидуального мышления [45]. С другой стороны, гносеологический аспект не может совсем изолироваться от психологического, поскольку употребление «данностей» языка всегда в какой-то мере воздействует на них, модифицируя их.
Далее, статический подход связан с генетическим, поскольку система языковых значений постоянно развивается и пополняется. Поэтому закономерности генетической связи языка и мышления могут быть вскрыты в становлении новых языковых явлений, новых понятий. Особую ценность для всех аспектов имеет изучение развития речи и мышления у ребенка, поскольку онтогенез в какой-то мере повторяет наиболее общие закономерности филогенеза. Аспект усвоения второго языка может также наряду со специфи<376>ческими явлениями билингвизма, выявить более общие закономерности, например, закономерности, связанные с семантическими различиями между языками.
И все же вычленение рассмотренных аспектов проблемы, хотя бы относительное и схематичное, в противовес суммарно-неопределенному обсуждению ее, представляется совершенно необходимым, как необходим расчлененный подход к любому объекту при его аналитическом рассмотрении. Осознание возможности различных подходов способствует преодолению категорически альтернативной постановки вопроса о том, что должна изучить лингвистика и в каком смысле следует исследовать связь языка и мышления.4
Особо важным нам представляется разграничение гносеологического и психологического аспектов. Изучая взаимосвязь языка и мышления с разных сторон, эти аспекты, очевидно, должны различаться и исходным материалом и методами выявления искомой связи. При психологическом подходе исходным является сама рече-мыслительная деятельность, которая может быть не только наблюдаема в ее естественных проявлениях, но и искусственно воспроизводима, что делает возможным и необходимым широкое использование эксперимента. О плодотворности эксперимента свидетельствуют успехи, достигнутые в изучении психики, в частности, мышления и его взаимодействия с языком (работы Л. С. Выготского, А. Н. Леонтьева, Н. А. Бернштейна и др.).
Гносеологический же аспект должен ограничиваться главным образом методом логического анализа5. При этом исходным материалом должны по необходимости служить языковые образования, в которых зафиксированы наиболее общие результаты мышления в виде значений. Самый же механизм взаимодействия в процессе первичного фиксирования в языке отражательного содержа<377>ния (возникновение языковых моделей) наблюдению не доступен и может быть реконструирован только мысленно. Именно поэтому здесь открывается широкое поле для различных вариантов интерпретации этого процесса, философских обобщений и домыслов, которые не могут быть проверены никакими строгими методами.
Конечно, и при психологическом подходе исходным являются речевые формы, из которых только и может быть выведено мыслительное содержание и установлена особенность его связи с речью. (Язык и в этом случае остается непосредственной действительностью мысли). Однако в этом плане все шире открываются новые возможности изучения мыслительного процесса с помощью использования физиологических и кибернетических методов исследования функций мозга, позволяющих — пусть пока еще и очень несовершенно — выявлять не только собственно мыслительные механизмы чувственного познания (например, механизмы восприятия; см. работы А. Н. Леонтьева), но и изучать некоторые высшие формы мышления более непосредственно, а не только через его проявление в формах речевой деятельности. Важность этих перспектив трудно переоценить, если принять во внимание, что существующие взгляды на отношение языка и мышления основываются, главным образом, на представлениях о мышлении, выведенных из языка.
Можно предположить, что именно эта односторонность информации о мышлении в значительной степени является причиной тенденций к отождествлению мышления и языка, механистического понимания связи межу ними и навязывания мышлению закономерностей языка.
Но пока возможности более непосредственного изучения мышления очень ограничены даже в психологическом плане. В гносеологическом же плане языковые образования остаются почти единственным источником для заключений о мышлении. «Если бы наука имела в своем распоряжении какую-нибудь другую систему знаков, кроме языка, стремящуюся обнаружить мысль, быть может, мы могли бы мечтать о достижении положительных результатов в анализе психологической природы коммуникации; но такой системы нет, так как язык жестов, употребляемый глухонемыми, так же как язык жестов некоторых первобытных по культуре племен, находится в сильнейшей зависимости от языка слов, является или прямо от него производным или в сильной степени от него зависимым. Кроме того, всякая выработанная система отразила бы на себе этапы исторического развития, а они отдалили бы ее от ее основания — человеческой психики. В виду этого нам приходится ограничиваться анализом явлений самого языка и уже по ним делать те или иные заключения о некоторых психологических основаниях этих явлений» [91, 28—29].<378>
МНОГОКОМПОНЕНТНОСТЬ МЫШЛЕНИЯ И
МНОГОФУНКЦИОНАЛЬНОСТЬ ЯЗЫКА
При обсуждении вопроса связи языка и мышления необходимо учитывать сложность, многосторонность обоих явлений. Это особенно важно в отношении мышления, которое включает в себя разные стороны и компоненты и требует расчлененного изучения средствами и методами разных наук. Мышление как функция, особый вид деятельности мозга исследуется в физиологии высшей нервной деятельности, познавательный аспект мышления как отражения внешнего мира в плане адекватности отражаемого и отражения, истинности и ложности является объектом изучения в теории познания и логике.
В психологии происходит поиск своего специфического подхода к изучению мышления. Он заключается в том, чтобы, не игнорируя физиологической и гносеологической сторон мышления, осваивать их в особом аспекте изучения его «как процесса взаимодействия познающего субъекта с познаваемым объектом, как ведущую форму ориентирования субъекта в действительности»6. Именно так формулируется психологическое определение мышления в «Философском словаре» (1968 г.) наряду с общефилософским определением мышления как высшего продукта особым образом организованной материи — мозга, активного процесса отражения объективного мира в понятиях, суждениях, теориях и т. д.
В последнее время интенсивно разрабатывается кибернетический аспект в изучении сознания и мышления. Соответственно этому предлагается также особое определение мышления, как процесса прогнозирования и перестройки структуры сознания с изменением динамической структуры внешнего мира [53, 235].
В зависимости от подхода к изучению содержание и объем понятия «мышление» интерпретируются различно. Иногда мышление понимают широко, включая в это понятие обе его формы: чувственное познание и рациональное, логическое мышление, другие ограничивают это понятие дискурсивным (логически расчлененным) мышлением. При этом проявляется тенденция разграничивать чувственное и логическое на основании предполагаемого участия или неучастия языка в познавательном процессе. Такой взгляд часто основывается на прямолинейном противо<379>поставлении первой и второй сигнальных систем отражения действительности. Общепризнано, что обе системы тесно взаимосвязаны, что основные законы, установленные в работе первой сигнальной системы, управляют также и второй. «Высшая форма мышления неразрывно связана с элементарной: она возникает на ее основе, функционирует в неразрывной связи с ней и реализуется в конечном счете через нее» [67, 113]. Однако иногда игнорируется другая сторона вопроса, а именно, что наличие второй сигнальной системы и общественная практика существенно модифицируют и чувственную форму познания у человека. «Главное состоит в том, что с переходом к человеку мозг начинает работать иначе, чем на предшествующих этапах биологической эволюции. У человека возникает новый тип поведения и соответственно формируются новые уровни организации физиологической деятельности мозга» [46, 50]. Одной из важнейших проблем и является выяснение механизма взаимодействия чувственной и логической форм познания и роли языка в них.
В настоящее время как будто можно считать доказанным, что «ощущение и восприятие как чувственные формы познания на уровне человека представляют собой копии действительности, выраженные в знаковых моделях, вербализованные, оречевленные формы отражения, познания, поскольку уже они имеют понятийную форму различной степени обобщенности» [67, 113—114]. (Наряду с этим существуют и такие элементарные ощущения и восприятия, которые остаются неосознанными, следовательно, не выраженными в знаковых моделях.)
Вопрос о том, всегда ли вербализуются ощущения, восприятия, представления (иначе говоря, образуются ли они при помощи языка) и как это происходит, изучается в психологии и физиологии мышления, поскольку все эти формы познания — наиболее непосредственные проявления психической деятельности человека.
Этот вопрос связан также с изучением таких умственных механизмов, как отвлечение, абстракция, обобщение, что подтверждается данными экспериментальных исследований механизмов восприятия и представления, проведенных как отечественными, так и зарубежными учеными (работы С. Л. Рубинштейна, А. Н. Леонтьева, А. Р. Лурия, Э. А. Асратяна и др.). Сошлемся также на статью М. М. Кольцовой [35], в которой подводятся итоги изучения явлений обобщения и абстракции в физиологическом аспекте и устанавливаются механизмы постепенного развития обобщения у ребенка от его низших элементарных форм до образования понятий, причем прослеживается изменение функции речевых характеристик.
Экспериментально установлено, что определенные формы обобщения имеются уже на уровне первой сигнальной системы и что основой его является тот же механизм, который действует и на высшем функциональном уровне, а именно — сведение комп<380>лекса раздражителей в один, т. е. процесс сокращения сигнала. «Сначала формируются сложные комплексы раздражений, каждый элемент которых несет определенную сигнальную функцию. Затем постепенно эта функция переносится на слово, таким образом обобщение представляет собой постепенный процесс, происходящий на всех уровнях деятельности больших полушарий» [35, 310]. Интересны в этом смысле также результаты исследования восприятий пространства и времени и их названий в различных языках, которые дают основание сделать вывод, «что в языке они упорядочиваются не по образцу логической системы понятий, а применительно к внутренним закономерностям чувственного познания человека, который находится не в созерцательном, но в активном отношении к миру» [93, 55].
В логико-гносеологическом аспекте вопрос об обобщении тесно связан с процессом образования понятий. Проблема понятия вряд ли может считаться окончательно разработанной и, может быть, наиболее слабой ее стороной все еще остается вопрос о связи понятия со словом. Собственно говоря, самое разграничение чувственной и логической форм мышления на основе участия языка упирается в вопрос о соотношении слова и понятия. Если считать, как это принято в традиционной формальной логике, что слово обязательно выражает понятие и только понятие, а в качестве понятия рассматривать всякое обобщенное отражение действительности, то нужно или отрицать наличие обобщения в чувственных формах, или признать, что не каждое обобщение есть уже отработанное понятие (подробно см. в гл. «Знаковая природа языка», раздел «Понятие языкового знака»).
Очень интересны в этом плане соображения И. М. Сеченова, который определял представление как элементарное, научно неотработанное понятие, как «умственную форму», являющуюся результатом и умственного и физического анализа предметов и их отношений друг к другу и к человеку [74].
Все эти проблемы возникают прежде всего в связи со спецификой чувственного и логического мышления в генетическом аспекте, когда обсуждается процесс развития обобщения и участие в нем слова в плане филогенеза (становления слов-понятий в языке) или онтогенеза.
Но этот вопрос является достаточно сложным и в психологическом аспекте. Действительно, какую роль играет язык в совместном функционировании чувственного и рационального компонентов мышления? Можно ли представить себе такое положение, что только отработанные понятия находят в этом случае выражение в слове, а, скажем, восприятие цвета, звука, тех или других признаков некоего предмета, который нужно узнать (опознать, идентифицировать) происходят без участия языка? Вряд ли возможно допустить такое дифференцированное использование языка в мышлении современного человека, уже владеющего языком.<381> Речь может идти, по-видимому, о разной степени и форме словесного оформления отдельных компонентов мысли, а не о полном исключении роли языка в чувственных восприятиях. С. Л. Рубинштейн пишет по этому поводу: «Наглядные элементы включаются в мыслительный процесс в виде более или менее генерализованного содержания восприятия, в виде обобщенных образных представлений и в виде схем, которые как бы антиципируют и предвосхищают словесно еще не развернутую систему мыслей. Чувственное содержание включается в мыслительный процесс и как обусловливающее его ход и как обусловленное им». «Образы, которыми оперирует человек, это «означенные», как бы речевые образы. Поэтому образы могут функционировать в мышлении наряду с речью, со словом и выполнять в нем функцию, аналогичную той, которую выполняют эти последние» [71, 61, 113].
Для исследования процесса мышления с точки зрения взаимодействия в нем чувственного и логического компонентов и механизмов вербализации особый интерес представляют работы Н. И. Жинкина, в которых ставится задача исследования стыка между языком и речью, выяснения, в какой форме зарождается у человека мысль и как она реализуется в речи [23; 24]. Н. И. Жинкин экспериментально доказывает сложность, двухзвенность механизмов человеческого мышления, наличие кодовых переходов во внутренней речи (предметно-изобразительный и речедвигательный код), наглядно показывает, что мысль может связываться непосредственно с образом предмета, а не с звуковым образом и только в экспрессивной речи переводится с языка изображений на язык звуков.
В этой связи отметим еще один момент. В последнее время большое внимание уделяется особой форме научного мышления (познания), в которой своеобразно сочетаются и взаимодействуют чувственные (наглядные) и абстрактные компоненты. Речь идет о так называемых образных (идеальных, «иконических») моделях. Под образной моделью понимают «специфическую форму мышления, синтезирующую в единую систему чувственный образ, созданный с заранее определенной исследовательской целью, и научную абстракцию». В этом синтезе чувственное выступает в своей, так сказать, высшей форме, ибо такие модели являются «способом наглядного отображения объектов, недоступных чувственному восприятию» [75, 53].
Можно предположить, что участие языковых средств в таких моделях имеет свои специфические закономерности, как и в эвристическом мышлении в целом.
Итак, мышление не может рассматриваться как нечто однородное, одноплановое. Оно включает различные компоненты, которые в разной степени и форме связаны с языком. Многокомпонентность мышления предполагает таким образом и расчлененный подход к проблеме его взаимосвязи с языком.<382>
Сложность взаимосвязи мышления и языка обусловлена также сложностью я спецификой самого языка. Одним из решающих моментов представляется многофункциональность языка. Для рассматриваемой проблемы особенно важно разграничивать две его главнейшие функции: познавательную, как орудия, инструмента мышления, и коммуникативную, как средства общения.
Необходимость выделения функций языка, как будто, признается большинством лингвистов7. Помимо познавательной и коммуникативной некоторые исследователи считают необходимым выделять также другие функции, в частности, экспрессивную (выражение личного субъективного отношения,чувств и эмоций), функцию убеждения. В последнее время эти две функции часто объединяют под названием «прагматической функции»8. Что же касается выделяемой некоторыми авторами номинативной (или сигнификативной) функции, то она с полным правом может быть отнесена к познавательной функции языка как один из ее частных случаев.
Разграничения познавательной и коммуникативной функций языка особенно важно при обсуждении вопроса о связи языка и мышления в различных аспектах, так как недифференцированный подход часто приводит к неправильной интерпретации этой связи.
Отметим также, что нередко наблюдается тенденция к переоценке одной функции за счет другой. Наиболее ярким примером может служить «новое учение о языке», в котором явно проявлялась переоценка познавательной функции языка и пренебрежение его коммуникативной функцией.
Но есть еще одна сторона .вопроса о функциях языка. Иногда в той или иной степени проявляется тенденция разграничивать познавательную и коммуникативную функции по линии язык — речь: язык связывают с мышлением, сводя таким образом познавательную функцию к системе закрепленных в языке знаний, речь связывают с коммуникацией, усматривая по сути только в речи проявление функции общения9.<383>
Нам представляется, что между функциями языка и различением языка и речи существует более сложное соотношение. Можно признать, что основной функцией речи является коммуникативная, а основной функцией языка познавательная, если считать основным то, что выступает на передний план и наиболее часто служит ведущим моментом. Однако из этого не следует, что в речи не реализуется познавательная функция, а в языке — коммуникативная, если рассматривать язык как систему неких стабильных элементов, в которых закреплено (зафиксировано) некое познавательное содержание, а речь как использование этих элементов индивидом в речемыслительном процессе сообразно с задачами, которые перед ним стоят, и условиями, в которых эти задачи возникают10.
Другими словами, в речи на первый план выступает в большинстве случаев коммуникативная функция языка, обусловленная коммуникативным намерением говорящего. Познавательная функция может служить при этом фоном (субстратом), если сообщаются некие «готовые» знания, или выступать в качестве равноправной, даже ведущей, например, в ситуации, когда познавательный и коммуникативный акты сливаются во времени. Это можно показать на самом простом примере: Вы несете что-либо в руке, уже зная, что это. На вопрос собеседника: Что это? вы отвечаете, скажем: Это жук. Если же, идя по дорожке сада, вы видите нечто ползущее и в результате опознания признаков этого «нечто» идентифицируете его Это жук, то, очевидно, на первый план здесь выступает познавательная функция языка, которая может сопровождаться определенным коммуникативным намерением при наличии собеседника, или же проявляться в виде внутренней речи (в том числе в свойственной ей чисто предикативной форме Жук!).<384>
В системе элементов, составляющих язык, закреплены (зафиксированы) как значения, связанные с отражением объективной действительности, так и значения, непосредственно связанные с потребностями коммуникации. При этом важно подчеркнуть, что соответствующие языковые образования существуют в языке в качестве полноправных структурных элементов и характеризуются всеми теми видами связей (отношений), которые характерны вообще для языковой (парадигматической) системы. Ограничимся здесь одним примером (подробное рассмотрение языковых значений в этом плане и основные примеры даются ниже).
В каждом языке существуют три вида предложений по цели высказывания (или «по коммуникативной установке»): сообщение (повествование), вопрос и побуждение. В парадигматическом плане между ними существует связь оппозиции: Петр сейчас дома противоположно Петр сейчас дома? и Пусть Петр будет дома. Основание этой оппозиции имеет коммуникативный характер, оно обусловлено намерением говорящего: в первом случае сообщить нечто, во втором — желанием получить некую информацию для подтверждения своего предположения или уточнения неполного знания; в третьем — желанием побудить к действию. Далее, помимо отношения оппозиции, которое, по-видимому, нужно признать основным отношением между языковыми единицами, между этими структурными единицами существуют также отношения омонимии и синонимии: форма вопроса может быть употреблена в значении сообщения (риторический вопрос), т. е. возможна нейтрализация, приводящая тем самым к возникновению синонимии выражения сообщения (ср. Возможно ли это? в значении 'Это невозможно').
Рассмотрев вопрос о многокомпонентности мышления и многофункциональности языка, можно прийти к следующему выводу. В плане взаимосвязи языка и мышления — а может быть, и не только в этом плане — необходимо разграничивать два вида мышления: 1) познавательное мышление, т. е. отражение, осознание, осмысление вещей и явлений; 2) коммуникативное мышление, которое можно рассматривать как переработку уже познанного, известного для себя в информацию для других, иначе говоря как коммуникативное преобразование определенных знаний. В обоих этих видах мышления язык участвует в известной степени различным способом и разными своими сторонами. В познавательном мышлении система уже сложившегося языка, которым владеет субъект, выступает в первую очередь как базис и как орудие, при помощи которого и на основе использования средств которого происходит осознание объекта познания путем анализа, абстрагирования, обобщения. Это формирование — осуществление мысли в слове. Здесь в психологическом аспекте основным процессом является, по-видимому, переход от чувственных элементов познания к понятию.<385>
В коммуникативном мышлении проявляется другая сторона языка и используются другие его средства — средства упорядочения, выражения и передачи мысли. Основным процессом в психологическом плане здесь является переход от знания для себя к оформлению его в качестве сообщения для других. Существеннейшим моментом в этом процессе является необходимость выбора определенного варианта из многих существующих в языковой системе, в зависимости от цели сообщения, отношения говорящего к высказываемому и собеседнику и функционального стиля. При этом не имеет принципиального значения, происходит ли выбор варианта импульсивно под непосредственным влиянием эмоций или вопроса собеседника или же соответствующая форма выбирается, так сказать, сознательно, путем определенного обдумывания11. Естественно, что чем сложнее содержание, подлежащее сообщению, тем богаче набор вариантов и труднее выбор.
Но варианты возможны даже в самых простых случаях. Продолжим пример с жуком, приведенный выше. В качестве сообщения о познанном факте, знании, что данный предмет — 'жук', возможны следующие варианты: Это же жук; Смотри, какой жук!; Не бойся, это жук (скажем, при обращении к ребенку, который не знает, что это жук).
Таким образом, нужно признать, что мысль и совершается и выражается в слове. Альтернативное утверждение Л. С. Выготского, что мысль не выражается в слове, а совершается в нем, было, по-видимому, реакцией на особенно распространенную в его время формулировку, что мысль выражается в слове (мышление выражается в языке), и общей направленностью его исследований на изучение внутренней речи в онтогенетическом плане, в которой, как это доказано самим Выготским и всей его школой, действительно мысль прежде всего совершается в слове12.
Итак, со стороны мышления целесообразно различать познавательное и коммуникативное мышление, а со стороны языка — познавательную и коммуникативную функцию. Естественно, что это разграничение в известной степени условно. Естественно также, что не существует каких-то точных границ, глухой стены ни между видами мышления, ни между функциями языка. Они тесно переплетаются и взаимодействуют в единой общей картине функционирования языка и мышления. В единстве познавательного и ком<386>муникативного проявляется единство биологического и социального компонентов и языка и мышления. Однако в речемыслительном процессе можно установить проявления специфически познавательной и специфически коммуникативной сторон, а в языковой системе, при рассмотрении ее с содержательной стороны, можно установить наличие разных элементов, связанных преимущественно либо с познавательной, либо с коммуникативной функцией языка.
И в процессе речи, и в системе языка эти функции языка переплетаются с экспрессивной функцией: на познавательно-коммуникативное содержание накладываются различные отношения субъекта, его эмоции, чувства, мотивы, что еще больше усложняет общую картину связи языка и мышления.
НЕКОТОРЫЕ ОСОБЫЕ ВОПРОСЫ СВЯЗИ ЯЗЫКА И МЫШЛЕНИЯ
Дифференцированный подход (разграничение познавательного и коммуникативного) представляется совершенно необходимым при рассмотрении некоторых вопросов, наиболее часто подвергающихся обсуждению в связи с проблемой взаимосвязи языка и мышления. В разных формулировках эти вопросы концентрируются вокруг главного: существует ли полный параллелизм между языком и мышлением? возможно ли мышление без языка? все ли в языке связано с мышлением?
На вопрос, возможно ли мышление без языка, обычно отвечают отрицательно, утверждая, что для мышления обязательно участие языка. Но при этом нередко смешиваются два момента: 1) роль языка как основы, на которой осуществляется мышление, и 2) непосредственное вербальное (словесное) выражение всех компонентов мысли в акте общения. Совершенно неправомерно из обязательности первого выводится необходимость эксплицитного словесного выражения всех компонентов мысли в каждом предложении13.
Такой подход обнаруживается, например, в воззрениях на односоставные предложения, в частности в спорах по поводу того, выражается ли в односоставных предложениях суждение, которое по природе своей двусоставно, и правомерно ли усматривать наличие субъекта в таких предложениях, как: Пожар! или Замечательный вид! и т. п., поскольку он не выражен словесно, не зна<387>чит ли это допускать возможность выражения мысли вне языка, без языковой формы. Иногда даже утверждают, что такие предложения не выражают суждения, так как невозможно сочетание в одном суждении представления (чувственного восприятия) и понятия — слова (единицы абстрактного мышления).
Разграничение видов мышления и функций языка позволяет уточнить вопрос об обязательности вербализации мыслительных образований. Познавательное мышление осуществляется на базе языковой системы через языковые (вербализованные) модели, в которых зафиксированы в виде языковых значений обобщенные результаты познавательной деятельности носителей данного языка. Участие языка здесь обязательно. Однако мысль, возникшая как акт познания, отражающая некоторый факт, связи между предметами, может остаться и невыраженной непосредственно в речевой — звуковой или графической — форме.
Это отнюдь не значит, что такая мысль совершается вне языка, не через слова-понятия и суждения-предложения. Это — мысль на уровне внутренней речи, не преобразованная коммуникативно.
Для коммуникативного мышления необходимо непосредственное звуковое или графическое выражение, ибо только через эти формы определенное содержание может стать достоянием слушающего. Однако и при непосредственном общении далеко не обязательно эксплицитное выражение абсолютно всех компонентов содержания высказывания. Часто не выражается, например, эксплицитно то, что предполагается известным слушающему или общеизвестным (ср. «фоновое» знание у Бар-Хиллела). Это обоюдно-известное из опыта и есть то, что, как говорят, становится ясным из контекста или из ситуации.
Итак, целесообразно различать познавательную и коммуникативную вербализацию. Такой подход снимает сомнения и в отношении односоставных предложений. Они используются для выражения мысли, отражающей определенный факт действительности. Эти мысли формируются на базе языка, в чем и проявляется его познавательная функция. Говорящий прибегает к односоставным предложениям для выражения мысли-суждения в том случае, если ситуация общения достаточно однозначна, т. е. для слушающего очевидно, к чему относится предикат (пожар, замечательный вид и т. д.). Односоставные конструкции существуют в системе языка и реализуются в речи при определенных условиях общения. В самом факте наличия односоставных предложений проявляется коммуникативная функция языка, а в значительной степени и экспрессивная (односоставные предложения используются особенно часто в эмоциональной речи).
Здесь мы сталкиваемся еще с одним сложным (в теоретическом плане, ибо в практическом он представляется всем говорящим чем-то само собой разумеющимся) и давно известным вопросом лингвистики — проблемой имплицитного (сокращенного, редуцирован<388>ного) выражения мысля в языке, с которой непосредственно связан вопрос о роли ситуации и контекста в речевой деятельности.
Суть проблемы четко и просто сформулирована еще Н. Г. Чернышевским: «Дело в том, что мысль не вполне выражается словом — надобно подразумевать то, что не досказывается. Иначе люди научались бы из книг, а не из жизни и опыта» [88, 695]. С другой стороны, можно представить себе, насколько громоздким было бы самое простое общение, если бы все элементы мысли выражались эксплицитно; в сложных случаях это вообще было бы невозможно.
Мы не можем здесь останавливаться на проблеме имплицитного выражения подробно. Укажем только, что, по-видимому, следует различать широкое понимание имплицитности (как оно представлено, например, у Ш. Балли) — его можно было бы назвать психологическим,— и более узкое — языковое. Различие заключается в том, с чйм сравнивать имплицитное выражение, что полагать в качестве его исходного эксплицитного варианта.
Ш. Балли считает высказывание имплицитным не по сравнению с полным выражением, присущим языковой норме, а по сравнению с психическим процессом образования мысли, суждения, которое он также понимает широко. Сам Балли подчеркивает, что собственно экспрессивные высказывания типа Я полагаю, что подсудимый невиновен в языке далеко не самые распространенные (по сути они, как правило, искусственны с точки зрения обычного общения). Наиболее употребительными являются различные имплицитные формы высказывания (подсудимый виновен), в которых большое значение имеют неартикулируемые знаки — музыкальные (интонация, паузы, ударение и т. д.) и ситуативные, т. е. «не только элементы, воспринимаемые чувствами в процессе речи, но и все известные собеседникам обстоятельства, которые могут послужить мотивом для их разговора» [6, 43—59]. Заметим, что Ш. Балли обсуждает явление имплицитности главным образом в связи с модальностью высказывания.
Нам представляется, что с лингвистической точки зрения целесообразно считать имплицитными такие выражения, которые противостоят «полным» выражениям в плане языковой нормы (по-видимому, сюда нужно включить и частотность как один из ее критериев), образуя с ним синонимические ряды. Такие имплицитные выражения могут быть в различной степени узуальными, поскольку возможность «неназывания» отдельных компонентов мысли или даже целой мысли заложена в самой системе языка в виде особых форм и конструкций, которые служат именно для имплицитного выражения тех или иных элементов мысли-сообщения в определенных коммуникативных ситуациях. Сюда относятся различные виды эллипсов — традиционных и продуктивных, в том числе и весьма разнообразные типы односоставных предложений.
Совершенно особым средством имплицитности, притом одним из самых универсальных, являются местоименные слова, которые<389> только «замещают» уже упомянутые предметы или даже целые факты в условиях однозначного контекста, а не называют их как полнозначные имена.
Таким образом, в языке во многих случаях существуют два (или больше) ряда вариантов для выражения одного и того же содержания: развернутые и эллиптические формы. Вслед за Р. Якобсоном, их можно было бы считать двумя взаимозаменимыми субкодами одного и того же кода (Р. Якобсон высказывает эту мысль в связи с обсуждением соотношения более архаичных, развернутых форм и современных, более эллиптических [102, 102]). Этот вид вариантности (синонимии) существует наряду с ее другими видами в языковой системе и актуализируется в речевой деятельности в зависимости от речевых стилей. Широкое использование имплицитные выражения находят в художественной литературе как особый стилистический прием (недосказанность как вовлечение читателя в установление связей).
При обсуждении вопроса о том, все ли в языке связано с мышлением, все ли его элементы выражают мыслительное содержание, намечаются две точки зрения. Согласно первой, мыслительное содержание выражается только в лексических единицах языка, поскольку только они выражают понятия; грамматические же элементы рассматриваются как формально-структурные (строевые), выполняющие синтаксическую функцию связывания слов в высказывании14.
Второй подход в противоположность первому исходит из положительного ответа на данный вопрос. Считается, что каждый элемент языка выражает некое особое мыслительное содержание.
Эта точка зрения лежит в основе концепций, согласно которым любые различия между языками рассматриваются как проявление особенностей мышления носителей этих языков, а из отсутствия в том или ином конкретном языке специальных средств для выражения того или иного содержания заключается, что данный компонент действительности (данное понятие) вообще не отражается в мышлении данного народа.
Так, например, А. Мартине, констатируя наличие различий между языками в плане первого членения языка, которое заключается в том, что «любой результат общественного опыта, сообщение о котором представляется желательным, любая необходимость, о которой хотят поставить в известность других, расчленяется на последовательные единицы, каждая из которых обладает звуковой формой и значением», подчеркивает, что фактически каждому языку соответствует своя особая организация данных опыта15.<390>
Ш. Балли считает, что «общие характерные черты языка должны придавать выражению мысли определенный аспект, определенным образом его ориентировать» [6, 376].
Сравнивая французский и немецкий языки, Ш. Балли выводит их общие характеристики из отдельных, главным образом, формально-структурных явлений. Так, например, на основе таких особенностей, как ограниченность безличных предложений во французском языке и обилие их в немецком, более глагольный характер немецкого инфинитива и наличие разных вспомогательных глаголов в пассиве (в немецком werden 'становиться', во французском кtre 'быть' и т. п.), Балли делает вывод о принципиальном различии между этими языками: французский язык — «статичен», немецкий — «динамичен», или «феноменистичен». В этом проявляются, по Балли, различные тенденции мышления: «Феноменистическая тенденция мыслит положение как результат движения, состояние как результат действия, в то время как статическое направление рассматривает движение как предварительное положение и угадывает состояние через посредство вызывающего его действия» [6, 383]. Таким образом, из отдельных черт сравниваемых языков выводятся такие их признаки, как «ясность и абстрактность» французского и «точность и конкретность» немецкого. Балли так интерпретирует эти свойства: «Поль Клодель говорил, что француз находит удовольствие в очевидности; но очевидность — это озарение, которое освещает предметы, не проникая внутрь их. Ясная мысль может не быть верной: она даже почти никогда не бывает абсолютно верной... В отличие от ясности точность — это стремление вникать в глубь вещей, проникать в них и там укрепляться, хотя и с риском заблудиться. Разве не верно, что именно такое впечатление производит на нас даже при поверхностном взгляде немецкий язык?» [6, 392].
Наиболее последовательно тенденция интерпретировать все особенности каждого конкретного языка как особенности мышления его носителей представлена, как известно, в концепции Л. Вейсгербера и в теории лингвистической относительности Сепира-Уорфа (эти теории подвергаются критическому анализу во многих работах, см., например, [9; 18; 28; 59]).
Теории полного параллелизма языка и мышления (назовем их так для краткости) в сущности можно рассматривать как обратную сторону абсолютизации роли языка в познании, нерасчлененного понимания взаимосвязи языка и мышления, о которых речь шла. выше. Обе тенденции — и отождествление обязательности языка в формировании мысли с обязательностью словесного выражения и стремление выводить из особенностей языкового строя особую систему мышления народа — имеют в своей основе понимание связи языка и мышления как формы и содержания, которое неизбежно приводит к их отождествлению, к постулированию их полного параллелизма.<391>
Однако очевидным фактом остается то, что конкретные языки различаются не только с формально-структурной стороны, но и с семантической. Попытки найти объяснение этого факта, установить, чем детерминированы различия между языками, вызывают вопросы, которые не обходит, пожалуй, ни одна концепция языка и мышления. Как объяснить, почему объективная картина мира запечатлена в языках неодинаковым образом, в то время как сознание, мышление имеет общечеловеческий характер, одинаковые общие закономерности у всех народов? Обусловлены ли различия в «языковой картине мира» особенностями мышления народа или же они сводятся к формально-структурной специфике языка? И что вообще следует понимать под различной языковой картиной мира?
При решении этих вопросов прежде всего не следует преувеличивать степень различий в семантических системах отдельных языков и переоценивать значимость этих различий как характеристик строя мышления, недооценивая тем самым сходные инвариантные черты, которые по сути образуют основу всех языков. Ведь если бы в содержании языков, как и в плане выражения, не преобладали одинаковые общие признаки, если бы каждый язык заключал в себе совершенно особую картину мира, то невозможно было бы говорить о языке вообще, сравнивать отдельные языки и изучать чужие языки.
О преувеличении значимости языковых различий свидетельствует прежде всего ограниченность примеров, которыми оперируют в рассматриваемых теориях. (Сюда относятся цвета спектра, явления типа нем. Hand — Arm, русск. рука, артикль, некоторые явления фразеологии и ряд особенностей грамматического строя.) При этом нужно принять во внимание, что многие авторы не разграничивают, например, в грамматике значимые явления, выражающие определенные грамматические значения и чисто формальные явления, возникшие в результате особых условий развития данного языка и утратившие значение, если даже таковое имелось первоначально16.
Примером может служить объяснение такой особенности немецкого порядка слов как «рамка» (замыкание). Эту чисто структурную черту немецкого языка, обусловленную историей его развития и не связанную с синтаксическими категориями предложения, Л. Вейсгербер рассматривает как проявление «особо синтезирующего способа мышления».
И. И. Мещанинов склонен усматривать в немецкой рамке выражение особого восприятия отношения между объектом и преди<392>катом, как особо тесной связи между ними, по сравнению, например, с французским языком, где эта связь якобы не воспринимается как в такой же степени тесная, поскольку в нем нет замыкания объекта в рамке сказуемого [55].
На это можно было бы сделать возражение, что ведь и в немецком языке объект не всегда замыкается в рамке сказуемого, во-первых, потому, что рамочная конструкция далеко не всегда возможна (она ограничена случаями, когда в предложении имеется сложное сказуемое, сложное время или сложный глагол); во-вторых, потому, что объект при наличии рамки может не входить в нее, а занимать первое место, при этом в рамку может включаться подлежащее17.
Может быть, самой главной причиной сомнительности выводов рассматриваемых концепций является односторонне статичный подход к фактам языка. Учитывается только система языка. Вне внимания остается то обстоятельство, что «относительность» системы, ее ограниченность или избыточность нейтрализуется при актуализации в речи за счет возможностей синтагматики, в том числе суперсегментных (просодических) средств18.
Приведенные критические соображения отнюдь не означают, что различия между языками не следует рассматривать как особенности в «языковой картине мира», в «категоризации действительности» (по терминологии Л. В. Щербы, который придавал этому факту большое значение, хотя, может быть, и преувеличивал<393> его). Мы хотим только подчеркнуть, что неправомерно делать из них непосредственные выводы в отношении мышления носителей того или иного языка, не установив при этом, в каком смысле понимается мышление и, что особенно важно, в чем и по сравнению с чем можно усматривать его специфические черты исходя из строя отдельных языков.
Весь рассмотренный комплекс вопросов можно сформулировать как проблему соотношения общих и особенных признаков в языке и в мышлении. В настоящее время возникла насущная потребность вычленения и осмысления общего в языках. Но общее в языках, особенно в их семантической системе, не может быть исследовано без выяснения общих закономерностей познания, мыслительной деятельности человека. Эти задачи относятся к проблеме лингвистических универсалий (инвариантов) [26; 70; 76; 107; 110], возродившейся в настоящее время на новой, более широкой основе, по сравнению с тем, как она ставилась в период первичного увлечения общей грамматикой. Эта новая основа — огромный фактический материал в области языков различных типов и прогресс в научной методологии, освоение новых методов — позволяет надеяться, что исследования языковых универсалий дадут положительные результаты в смысле более глубокого изучения и языка, и мышления, а тем самым выявления общих закономерностей их взаимосвязи.
При обсуждении вопроса о различной категоризации действительности в конкретных языках нужно, по-видимому, прежде всего установить наиболее общие линии, по которым отмечаются семантические различия в отражении мира. Эти различия — особенное в языках — могут быть правильно осмысленны только на основе общих закономерностей мышления.
Согласно марксистско-ленинской гносеологии, мышление рассматривается не как зеркально-мертвое отражение объекта, не как фотография его. «Познание есть отражение человеком природы. Но это не простое, не непосредственное, не цельное отражение, а процесс ряда абстракций, формирования, образования понятий, законов etc» [43, 156]. Сложность познания (мыслительной деятельности, отражения) заключается в том, что оно детерминируется двоякими факторами: объективными, т. е. закономерностями, спецификой самого мира вещей, и субъективными, т. е. особенностями человеческой природы — биологическими и социальными. Человек познает мир вещей не созерцательно, не пассивно, а активно воздействуя на него в процессе практики. Именно такое понимание сущности познания отличает диалектический материализм от созерцательного материализма фейербаховского типа, как подчеркивает К. Маркс в «Тезисах о Фейербахе»: «Главный недостаток всего предшествующего материализма — включая и фейербаховский — заключается в том, что предмет, действительность, чувственность берется только в форме объекта,<395> или в форме созерцания, а не как человеческая чувственная деятельность, практика, не субъективно» [50, 1].
Как все больше подтверждается конкретно-научными исследованиями, объект отражается человеческим мозгом особым способом, включающим момент преобразования, моделирования.
Как продукт (результат) этого преобразования возникает субъективный образ объекта, который не абсолютно тождествен с отражаемым предметом, но и не абсолютно отличен от него. Субъективное человеческое отношение входит как необходимый компонент в этот образ19.
Исследование способа моделирования объекта и является одной из важнейших научных проблем нашего времени.
Нужно отметить, что признак преобразования подчеркивается К. Марксом в его известном определении идеального (отражения) наряду с признаком вторичности: «... идеальное есть материальное, пересаженное в человеческую голову и преобразованное в ней». Однако именно эта сторона отражения (идеального) иногда недооценивается при обсуждении сущности познания с точки зрения материалистической философии, подчеркивается только — или главным образом — вторичность, производность сознания от бытия.
Как показывают исследования, элементы преобразования, моделирования выступают уже на чувственной ступени познания20. Они усложняются на ступени дискурсивного (логического) мышления, когда «вступает» в действие язык. Язык привносит в отражательное (мыслительное) содержание свою специфику — познанное содержание преобразуется в коммуникативном плане. В процессе общения человек как член социального целого не только обо<395>значает определенным способом познанное им объективное содержание, но и выражает свое отношение к нему, оценивая его с точки зрения целей и условий коммуникации.
Преобразование отражаемого в процессе познания, формирование абстрактных понятий может идти в известных границах разными путями, основываться в той или иной степени на разных признаках предметов и явлений. Выбор инвариантных признаков— «принцип избирательности» — может быть обусловлен разными причинами, обстоятельствами, мотивами, но в конечном счете избирательность на всех уровнях познания детерминируется практической социальной деятельностью познающих субъектов.
Принцип избирательности в первичном формировании понятий может проявляться по-разному в разных языках и в разных его сферах и приводить в конечном счете к большим или меньшим расхождениям между конкретными языками в представлении «картины мира» (подробнее см. гл. «К проблеме сущности языка»
Но не менее важную роль в возникновении различий в «категоризации действительности», в особенности в становлении значений в области грамматической системы, имеет также влияние уже сложившейся, наличествующей к моменту образования нового понятия (лексического или грамматического значения) структуры данного языка и те традиции способов языкового изображения, которые составляют особенность данного конкретного языка.
В синхронном аспекте одно из самых общих различий в отражении объективной действительности в конкретных языках заключается в том, что одни и те же предметы и явления представлены в них с разной степенью дифференциации. То, что в одном языке представлено нерасчлененно (унифицированно, типизированно), в другом может быть представлено в большей или меньшей степени расчлененно, дифференцированно. Ср., например, более или менее дифференцированное обозначение спектра, а также наиболее важных для того или иного народа предметов и явлений — животных, состояний погоды и пр. В области грамматики более или менее дифференцированное представление комплексов дизъюнктивных отношений (оппозиций) в грамматических категориях (больший или меньший их объем, в частности, в категориях времени, числа, падежа и пр.) [72]. Сюда же нужно отнести и различия в составе грамматических категорий. Наличие или отсутствие идентичной грамматической категории в том ли ином языке есть также проявление разной степени дифференциации в отражении и языковом преобразовании одних и тех же объектов (ср. наличие или отсутствие в отдельных языках категории вида, определенности/неопределенности и т. д.).
Разная степень дифференциации языкового выражения в основе своей одинакового отражательного содержания (иначе говоря — вербального обозначения одинаковых объектов) наиболее отчетливо выявляется при сравнении систем уже сложившихся языков.<396>
Однако, несмотря на стабильный характер, различия эти все же относительны и не могут служить основанием для выводов о различных системах мышления народов, ибо эти различия могут сниматься в акте речи, если дифференциация тех или иных значений оказывается актуальной для данной ситуации общения. Так, в русском языке наряду с общим обозначением рука существуют (например, в анатомии) плечо, предплечье и кисть руки; для дифференциации оттенков цвета в немецком языке употребляют сложные прилагательные (например, hellblau для 'голубой' и т. п.). Возможности дифференцированного обозначения в речи существуют, по-видимому, для всех случаев нерасчлененного обозначения, которые обычно рассматривают как особенности вербализации в конкретных языках. Дело только в том, что дифференцированное обозначение определенного содержания может быть в одних языках обязательным, а в других — факультативным.
«Ни одна грамматика не выражает всех возможных деталей взаимоотношений между предметами материального мира. Язык может выражать результаты познания человеком окружающего мира только всей совокупностью своих средств. Поэтому логическое мышление и общая совокупность средств языка являются всеобъемлющими, грамматика же всегда избирательна» [72, 73].
В заключение отметим, что констатация разной степени дифференциации языкового выражения как основы различий между языками, не снимает, конечно, вопроса о том, чем обусловлены эти различия. Здесь, очевидно, имеются и общие и частные причины, среди них принцип избирательности, особенности развития народов и самих языков. Сам же подход с точки зрения соотношения двух противоположных тенденций в языковом выражении — унификации (типизации) и дифференциации может быть весьма плодотворным, ибо он позволяет яснее установить, причину чего следует искать, тем более что взаимодействие этих тенденций играет большую роль не только в первоначальном становлении тех или иных значений, но и в дальнейшем развитии всей системы языка.
ВЗАИМОСВЯЗЬ ЯЗЫКА И МЫШЛЕНИЯ В СИСТЕМЕ ЯЗЫКОВЫХ ЗНАЧЕНИЙ
Наиболее наглядно связь языка и мышления прослеживается в содержательной стороне языка. Это, однако, не значит, что формально-структурная сторона языка не связана с мышлением. Очевидно, основные закономерности, принципы структуры языка также детерминированы определенными закономерностями мышления, познания. Однако эта связь более опосредствована, и изучение ее только начинается (см., например, [45]).
Рассмотрим взаимосвязь языка и мышления в системе языковых значений (главным образом, грамматических), т. е. в статически-гносеологическом аспекте.<397>
Гносеологический аспект, как и психологический, непосредственно связан с отражательной стороной мышления, с отношением язык — действительность, т. е. с проблемой денотата. Однако между этими аспектами значения существует принципиальное различие. Значение в системе языка имеет более обобщенный характер, чем значение в речевой деятельности, оно более непосредственно связано с понятием (лексическим или грамматическим), в то время как в речи в значении на первый план выступает соотнесенность с конкретным денотатом.
По этому же признаку языковые значения могут быть противопоставлены всему тому мыслительному содержанию, которое закреплено в языковых текстах как результат мыслительной деятельности людей и целых поколений, тому, что Л. В. Щерба называл «языковым материалом», противопоставляя его «языковой системе» и «речевой деятельности» [99].
С точки зрения взаимосвязи языка и мышления можно было бы уточнить предложенное Л. В. Щербой расчленение языка следующим образом. Речевой деятельности (процессу говорения и понимания), в которой особенно непосредственно и наглядно проявляется взаимодействие языка и мышления, противопоставляется результат этого взаимодействия, закрепленный в языковых образованиях. Но этот результат выступает в двух видах, которые необходимо дифференцировать. Во-первых, это результат познавательных процессов в виде знаний, отражающих наиболее общие явления, отношения, закономерности вещей. Они закреплены в системе языка в виде языковых значений, а следовательно, представляют собой такую же внутриязыковую область, как и план выражения в языке. Во-вторых, это результат познавательных процессов поколений, зафиксированных в языковом материале как совокупности текстов на том или ином языке в виде различного рода более конкретных знаний, связанных с различными областями человеческой деятельности (в том числе научным познанием). Это, так сказать, продукт второй степени, производный от системы языка, возникший на основе тех наиболее общих знаний о мире, которые в ней закреплены.
Так, например, знание о том, что все предметы существуют в определенных пространственных отношениях друг к другу, зафиксировано в системе языка в той или иной форме. В большинстве языков это система предлогов, выражающих эти отношения в антонимических значениях: под/над, за/перед, внутри/снаружи и т. д. Эти знания и привычка обязательно дифференцировать соответствующие реальные отношения усваиваются вместе с языком. На основе этих системных языковых значений в результате соответствующего речевого процесса фиксируются пространственные отношения между определенными конкретными предметами (или классами предметов) в той или иной ситуации: Чемодан стоит под кроватью; Руда залегает под землей и т. п.<398>
В сущности именно неразличение этих двух видов содержания, выражаемого в языке, лежит в основе теорий, согласно которым значение нельзя рассматривать как языковой компонент, а нужно относить к экстралингвистической области, поскольку в противном случае нужно было бы учитывать и изучать содержание всех конкретных наук. Известно, что к такой аргументации прибегают представители дескриптивной лингвистики, защищающие тезис о необходимости исключения содержания из теории языка. Так, Л. Блумфилд, определяя значение языковой формы с позиции бихевиоризма «как ситуацию, в которой говорящий ее произносит, и как реакцию, которую она вызывает у слушающего», пишет: «Ситуации, которые побуждают человека говорить, охватывают все предметы и события во Вселенной. Чтобы дать научно точное определение значения для каждой формы языка, мы должны были бы иметь точные научные сведения обо всем, что окружает говорящего» [8, 142]. Аналогичные взгляды высказывает Г. Глисон: «Содержание, вне его структуры, не поддается какому-либо обобщению. Субстанцию содержания составляет, несомненно, вся совокупность человеческого опыта. Тысячи ученых, каждый в своей области, работали, чтобы пролить свет на эту огромную массу материала. Однако единого подхода, который позволил бы охватить весь материал в целом и таким образом послужил бы отправным пунктом для сравнения различных языковых структур, еще нет» [15, 44].
Разграничивая системные языковые значения и содержания, которые зафиксированы и фиксируются в бесконечных актах речи, правомерно прийти к выводу, что совсем не обязательно для исследования языковых значений изучать содержание всех конкретных наук (это необходимо для исследования научных понятий), а можно тем или иным способом, на основе тех или иных принципов вывести эти значения из форм соответствующего языка.
Основу языковых значений образует мыслительное содержание. Но языковое значение не есть калька действительности, как познание, мышление не есть зеркально-мертвое отражение объекта. Языковое значение возникает как результат двойного преобразования — отражательного и коммуникативного. И в первом и во втором преобразовании добавочным компонентом является отношение познающего и сообщающего субъекта. Избирательность, мотив, пристрастность наряду с самим объектом детерминируют не только познавательное, но и коммуникативное мышление. Если в первом определяющим является познавательная установка, обусловленная практической деятельностью, то во втором — это коммуникативная установка, отношение к сообщаемому и к слушающему. В этом единстве объективного и субъективного и заключается специфика языкового значения, в котором наиболее явно проявляется взаимодействие языка и мышления. Именно это отличает значение и от понятия, и от денотата, с которыми<399> нередко в явной или неявной форме отождествляют языковое значение.
Схематически можно было бы представить языковое значение как единство следующих компонентов: 1) познавательного содержания как специфически человеческого отражения объекта, т. е. объекта и отношения к нему субъекта в аспекте практики; 2) коммуникативной оценки этого содержания, т. е. отношения к партнеру по той или иной деятельности.
Это обязательные компоненты языкового значения, в которых проявляются познавательная и коммуникативная функции языка. Возможен и третий компонент — экспрессивно-оценочный, в основе которого лежит личная заинтересованность, эмоциональное отношение к высказываемому. Этот третий компонент не обязательно присутствует в каждом языковом значении, если не считать особым оттенком нейтральность (отсутствие выраженного отношения данного вида), противостоящую его выраженности.
Многокомпонентность, сочетание познавательного и коммуникативного, объективного и субъективного характерны как для лексических, так и для грамматических значений, поскольку в основе и тех и других лежит отражение неких реальных объектов, элементов действительности21. В этом принципиальное сходство лексических и грамматических значений. Особенно важно подчеркнуть, что и грамматические значения не являются исключением из общего положения, о котором говорилось выше; в них также отражается — через мышление-познание — реальная действительность.
Однако между лексическими и грамматическими значениями существует важнейшее качественное различие, обусловленное характером отражаемого объекта и способом его отражения и выражения в языке. В лексических значениях отражаются как предметы и явления, существующие объективно, независимо от человека, так и субъективные представления и чувства самого человека. Эти значения выражаются в словах (точнее, в корневых морфемах). В грамматических значениях отражаются наиболее общие отношения между предметами и явлениями, познанные человеком. Но эти общие отношения только в том случае выступают как грамматические значения, если они образуют грамматическую категорию. В этом и заключается особый — грамматический — способ представления отражаемого мыслительного содержания.
Соответственно специфике лексических и грамматических значений в них по-разному проявляется двойное преобразование,<400> взаимодействие функций языка. В лексических значениях сочетание познавательного и коммуникативного наглядно проявляется в единстве двух сторон слова: слова как носителя определенного понятия и слова как обозначения (замещения) предмета в процессе общения. При этом в слове актуализируются также субъективно-оценочные компоненты значения, в которых выражается отношение к объекту со стороны субъекта, говорящего. В этом и заключается сущность слова как единства обобщения и общения, мышления и коммуникации. «Словесный знак по своей природе двойствен: с одной стороны, он связан с механизмом обобщения, отражая в той или иной форме ступени абстрагированного познания явлений и предметов реального мира, с другой, он связан с формированием мыслей и выражением различных интенций говорящего и слушающего в процессе общения» [86, 65].
Нужно подчеркнуть, что многокомпонентность значения слова — факт системы языка, характерный для слова как виртуального знака в парадигматическом аспекте. В самой лексической системе существуют обозначения для одного и того же объекта, в которых дифференцируется именно отношение к объекту говорящего (ср., например, изба и лачуга, говорить и болтать, лежать и валяться, бесполезный и никудышний и пр.) [45; 86].
В системе грамматических значений двойное преобразование, взаимодействие функций языка выступают в наиболее общем виде. Это обусловлено качественной спецификой грамматических значений: отражая наиболее общие отношения, которых неизмеримо меньше, чем предметов и явлений, между которыми они существуют, грамматические значения образуют семантическую систему, количественно более строго ограниченную и, следовательно, более легко обозримую, чем лексическая система. Тем самым эта система представляет лучшие возможности для выявления общих закономерностей.
Не будет преувеличением сказать, что в системе грамматических значений проявляются в наиболее общий форме и закономерности мышления и закономерности общения. Изучая эту систему, можно установить отношения, важные для процесса познания тех или иных явлений, и отношения, характерные специально для коммуникации.
Подчеркивая специфику грамматических значений как отражения отношений в форме грамматической категории, нужно отметить, что существуют и другие взгляды на этот вопрос. Некоторые лингвисты усматривают только количественные различия между лексическими и грамматическими значениями, а именно: различия в степени абстракции, обобщения объективного мира, пренебрегая тем, что разная степень абстракции есть следствие качественно различных объектов познания.
В различных вариантах распространена точка зрения, согласно которой особенность грамматических значений заключается в том,<401> что они выражают отношения между словами, абстрагируясь от слов, в то время как лексические значения представляют собой отражение реальных вещей22. Здесь явно имеет место пропуск важнейшей ступени: отношения между словами отражают отношения между предметами, следовательно, грамматические категории, выражая отношения между словами, тем самым выражают отношения между предметами23.
В конкретных языках имеются, конечно, и такие формально-структурные явления, которые сами по себе не отражают никаких реальных отношений. Их нужно отграничивать от значимых грамматических явлений. Так, например, отдельные типы склонений, спряжений, будучи дифференцированы формально, не выражают никаких дифференцированных значений, и искать семантические различия, скажем, между формой одного и того же падежа существительных различных типов склонения в современном немецком или русском языках было бы бессмысленно.
Выше подчеркивалось, что качественная специфика грамматического значения проявляется и в плане содержания — отражение отношения и в плане выражения — представление в форме грамматической категории. Наличие этого способа выражения и является решающим для идентификации той или иной грамматической категории в конкретных языках, поскольку одни и те же реальные отношения не обязательно преобразуются в грамматические категории в каждом языке. В системе грамматических категорий могут проявляться таким образом наиболее общие различия в категоризации действительности.
Рассмотрим более подробно понятие грамматической категории. Как и многие другие понятия, широко используемые в языкознании, грамматическая категория не имеет общепризнанного определения. В более широком понимании этот термин употребляется для обозначения определенных видов классификации. При таком подходе к грамматическим категориям относят самые различные явления, в том числе части речи, различные структурно-<402>семантические классы внутри частей речи и т. д. В более узком плане грамматическая категория трактуется как совокупность определенных грамматических значений, выражаемых специальными грамматическими средствами24. При этом к грамматическим категориям относят главным образом такие морфологические категории, как число, падеж, время, наклонение и т. д.
При рассмотрении грамматической категории с точки зрения языкового значения ее основными признаками можно считать следующие: 1) наличие по меньшей мере двух значений, отражающих однородные противоположные отношения (грамматическая оппозиция); 2) обязательное выражение этих значений специальными грамматическими средствами: некорневыми морфемами, чередованием фонем, служебными словами (аналитические формы), местоположением, просодическими средствами25. Важно подчеркнуть, что эти средства могут выступать не только изолированно (одно какое-либо из них для выражения одной категории), но и в различных совокупностях, что в значительной степени, как будет показано ниже, обусловлено видом грамматического значения. Здесь отметим лишь, что считаем необоснованным ограничивать грамматические категории случаями, когда те или иные грамматические значения выражаются только одним способом.
При таком понимании формальных средств выражения указанные признаки обнаруживаются и в морфологических и в синтаксических категориях.
Общая специфика грамматических значений, обусловленная характером отражаемого объекта и способом выражения, определяет также наиболее общие различия, на основании которых можно выделить виды грамматических значений. В зависимости от типа отражаемого в языке реального отношения можно выделить три вида грамматических значений.<403>
В основе значений первого вида лежат объективные отношения между предметами и явлениями: отношение предмета и признака, субъектно-объектные, пространственные, количественные, причинно-следственные и др. Значения (1) могут реализоваться уже на уровне слова (их часто рассматривают как «сопутствующие» грамматические значения слова), причем способы выражения их различны в зависимости от формальной структуры языка.
Выступая в словоформе и образуя единое целое с лексическим значением слова, эти значения соотносятся с независимым от акта общения денотатом. Таким образом, субъективный компонент здесь минимален, а коммуникативная направленность реализуется опосредствованно через предложение в целом. Все эти особенности можно наблюдать на любом из этих значений.
Так, например, категория числа существительных включает два соотносительных (однородных противоположных) значения — единственное и множественное число, отражающих наиболее общие количественные отношения, познанные человеком и обязательно выражающихся грамматическими средствами. «Немаркированность» единственного числа здесь чисто внешняя, ибо отсутствие форманта множественного числа однозначно выражает «единственность»26.
Ко второму виду (2) относятся значения, в основе которых лежит отношение объективного содержания высказывания к действительности, а именно: лица, времени, наклонения27.
В отношении значений (2) можно говорить об опосредствованной соотнесенности с действительностью, поскольку выражаемые ими отношения хотя и существуют объективно и независимо от участников общения, но обусловлены актом общения, который как бы является точкой отсчета для этих значений28. Формы лица дифференцируют носителя действия как говорящее, слушающее или<404> некое третье «лицо»; формы наклонения характеризуют каждое действие как реальное, возможное или желательное, что очень важно именно для коммуникации.
В категории времени глагола коммуникативный компонент значения выступает еще отчетливее: понятие времени, познанного человеком, преобразуется в языке в грамматические значения настоящего, прошедшего и будущего, точкой отсчета для которых является сам момент сообщения о данном действии (момент речи)29. Лексические же средства выражают абсолютное время действия, если считать абсолютным временем, скажем, даты, выраженные непосредственно или опосредствованно через наречия или существительные.
В основе значений третьего вида (3) лежит отношение говорящего к высказываемому. Эти значения имеют непосредственно коммуникативно-оценочный характер и представляют собой необходимый компонент окончательного преобразования знаний, которыми владеет говорящий, в информацию для слушающего.
Но в грамматическое значение преобразуется не всякое субъективное отношение говорящего к высказываемому им, а только те отношения, которые необходимы для коммуникации. Определяющим в этом преобразовании является ориентация на определенного рецепиента, учет его осведомленности.
Коммуникативно-оценочное отношение говорящего к высказываемому манифестируется в следующих основных категориях: а) в категории коммуникативной установки (цели высказывания), образующей оппозицию: сообщение/вопрос/побуждение (каждое предложение обязательно оформляется как повествовательное, вопросительное или побудительное); б) в категории коммуникативного задания, включающей значения данного — нового. Обе эти категории имеют общую основу: говорящий оценивает осведомленность слушающего. Различия между ими заключаются в том, что в значениях коммуникативной установки взаимодействуют два компонента: осведомленность слушающего и самого говорящего. Говорящий либо сообщает, что он знает, но чего, как он предполагает, не знает слушающий, либо спрашивает о том, чего не знает, но что, как он предполагает, знает слушающий.
В категории коммуникативного задания значения данного и нового дифференцируются целиком на основе предполагаемой осведомленности слушающего30: данное (известное для слушающего)<405> служит опорой, исходным пунктом для сообщения нового (неизвестного для слушающего). При этом коммуникативное задание накладывается на коммуникативную установку: и в сообщении, и в вопросе, и в побуждении данное и новое дифференцируется по одному и тому же принципу. Ср. Петр пришел и Петр пришел; Пришел Петр? и Петр пришел?; Приходи к нам завтра и Приходи к нам завтра.
К значениям (3) следует также отнести: а) определенность/ неопределенность (конечно, в том случае, если эти значения образуют грамматическую категорию), которые весьма сходны со значениями данного/нового по своей коммуникативной обусловленности, но в большинстве языков ограничены именем существительным и представляют собой, следовательно, морфологическую категорию; б) категоричность/предположительность; эти значения, как и значения коммуникативной установки, обусловлены осведомленностью говорящего: Он уехал в Ленинград — Очевидно (вероятно, может быть) он уехал в Ленинград.
В значениях (3), как видим, преобладает субъективный компонент, но субъективное отношение говорящего, выражаемое в этих значениях, обусловлено объективными обстоятельствами: осведомленностью его и слушающего и ситуацией общения.
В плане выражения семантические различия между выделяемыми видами грамматических значений проявляются в двух направлениях: в средствах формального выражения и в различной валентности, ограниченности лексическим материалом и синтаксическими структурами.
Значения (1) выражаются, как правило, морфологическими средствами — синтетическими и аналитическими. Они ограничены прежде всего частями речи, а также отдельными разрядами слов внутри частей речи. Это объясняется именно характером выражаемых ими отношений: не все отношения этого типа свойственны всем предметам, обозначаемым соответствующими словами (частями речи). Так, например, противопоставленные залоговые формы во многих языках имеют только переходные глаголы, основная масса которых имеет общий семантический признак, требующий точного выражения субъектно-объектного отношения, что и достигается залоговыми формами; степени сравнения возможны только у слов, выражающих признак, доступный количественному измерению.
Значения (2) также выражаются морфологическими средствами, но они ограничены (речь идет об индоевропейских языках) личными формами глагола, а тем самым актуализируются только на уровне предложения. Лицо, время и наклонение являются обязательными компонентами содержания предложения.
Значения (3) выражаются такими синтаксическими средствами, как порядок слов, особые синтаксические конструкции, а также некоторыми модальными словами и частицами. Но особая роль<406> среди средств выражения значений (3) принадлежит интонации. Интонационные структуры (интонемы) являются обязательным и, что особенно важно, однозначным средством актуализации коммуникативного задания. При выражении же коммуникативной установки роль интонационных структур может варьироваться от обязательного средства до ослабленных вариантов и даже полной нейтрализации (вопрос, побуждение) [57]31. Значения (3) в силу своего коммуникативно-оценочного характера не ограничены лексическим материалом. Но они, как и значения (2), ограничены синтаксически: и те и другие эксплицитное выражение находят только в предложении. Значения (2) и (3), превращая некоторую последовательность слов в законченную коммуникативную единицу, являются, таким образом, необходимым компонентом каждого предложения независимо от его лексического состава. Подчеркиваем, что значения (3) так же обязательны в каждом предложении, как и значения (2). Группа слов с личной формой глагола, т. е. с выраженными значениями лица, времени и наклонения (нужно учитывать также возможность нулевой формы связки в некоторых языках), еще не есть предложение, если она не оформлена как сообщение, вопрос, побуждение и если в ней не выражено коммуникативное задание, т. е. не показано, что является данным и что новым.
Таким образом, именно в предложении, и только в предложении, реализуются в единстве с лексическими все виды грамматических значений, отражающих отношения, актуальные для сообщения как в плане познавательно-объективного содержания, так и в плане коммуникативно-субъективной оценки. Внешне это единство проявляется в том, что словоформы, выражающие объективные отношения, преобразуются в члены предложения, которые располагаются относительно друг друга и объединяются интонационной структурой соответственно коммуникативной установке и коммуникативному заданию. Предложение как основная единица общения представляет собой, таким образом, в плане содержания «единство во множестве», конгломерат значений, в которых отражается объективная действительность и выражается отношение к ней говорящего субъекта [4; 12; 65].
ПРОБЛЕМА СООТНОШЕНИЯ ЯЗЫКА И ЛОГИКИ
В аспекте связи языка и мышления проблема соотношения языка и логики может иметь двоякий смысл в зависимости от понимания самого термина «логика», который употребляется неоднозначно.<407>
«Логика» («логический») употребляется в широком смысле как синоним мышления, мыслительного, а поскольку мышление отражает действительность, то обозначение «логический» распространяется в этом случае и на объективные закономерности. Такое понимание логики связано с понятием диалектической логики, отражающей объективную (естественную) диалектику вещей. «Логика есть учение о внешних формах мышления, о законах развития всех материальных, природных и духовных вещей, т. е. развития всего конкретного содержания мира и познания его, т. е. итог, сумма, вывод истории познания мира» [42, 84].
Широкое значение термина «логический» выступает в таких контекстах, как, например: «внутренняя логика развития», «логика предмета, характера», отражение в языке «логических закономерностей мышления» и т. п.
«Логика» («логический») употребляется в более узком смысле как обозначение формальной логики — науки о законах и формах правильного (непротиворечивого) мышления, которая противопоставляется содержательной диалектической логике. Но и в этом случае термин «логика» не совсем однозначен. К формальной логике, как известно, относится и традиционная аристотелевская логика и математическая (символическая) логика. Известно, что между ними существуют важные различия (они раскрываются, правда, в литературе неоднозначно). Формальная логика не приравнивается к теории познания. Обычно подчеркивается, что она не изучает мышление в целом, а только охватывает некоторые его стороны, в частности, что она должна служить орудием контроля за точным и однозначным оперированием понятиями внутри теоретической системы.
«Современная формальная логика с ее аксиоматическими построениями довольно далеко отошла от структуры естественного мышления и не сделала своим непосредственным предметом структуру теоретического мышления наших дней, а именно последнее является объектом интересов логики науки» [56, 139]. Характерно также следующее высказывание А. Эйнштейна: «Чисто логическое мышление само по себе не может дать никаких знаний о мире фактов; все познание реального мира исходит из опыта и завершается им. Полученные чисто логическим путем положения ничего не говорят о действительности» [100, 62].
В настоящее время проблемы логики приобрели особую актуальность в связи с развитием кибернетики и логики науки и широко дискутируются на различных симпозиумах и в печати. Особо обсуждается вопрос о необходимости синтезирования существующих видов логики, в частности ее широкого и узкого вариантов. Показательно в этом отношении, например, что в резолюции симпозиума по логике и методологии науки (июнь 1965, г. Киев) констатируется, «что в настоящее время разработка актуальных проблем теории мышления невозможна на основе средств тради<408>ционной формальной логики», «что противопоставление друг другу «содержательной» и «формальной» логики диалектической и математической логик несостоятельно».
Для плодотворного обсуждения вопроса о соотношении языка и логики, очевидно, прежде всего необходимо установить, какая логика имеется в виду. Однако в большинстве работ по этому вопросу виды логики не разграничиваются, не уточняется, какой аспект логического анализа предполагается в данном случае. Это приводит к подмене понятий и является причиной самых противоречивых точек зрения.
Для изучения взаимосвязи мышления и языка особенно важно дифференцировать широкое и узкое понимание логики32. Это необходимо прежде всего для решения традиционной проблемы соотношения логических и языковых категорий (часто ее формулируют как соотношение логических и грамматических категорий, хотя вопрос, как правило, не ограничивается грамматическими категориями, если не понимать грамматику широко, как равнозначную языку).
При широком понимании логики под логическими категориями в конечном счете понимают мыслительные категории, отражающие реальные объекты. Такое понимание лежит в основе теории понятийных категорий, представленной у О. Есперсена, а также у И. И. Мещанинова. Так, Есперсен пишет: «Следовательно, приходится признать, что наряду с синтаксическими категориями, или кроме них, или за этими категориями, зависящими от структуры каждого языка, в том виде, в каком он существует, имеются еще внеязыковые категории, не зависящие от более или менее случайных фактов существующих языков. Эти категории являются универсальными, поскольку они применимы ко всем языкам, хотя они редко выражаются в этих языках ясным и недвусмысленным образом. Некоторые из них относятся к таким фактам внешнего мира, как пол, другие к умственной деятельности или к логике. За отсутствием лучшего термина я буду называть эти категории понятийными категориями. Задача грамматистов состоит в том, чтобы в каждом конкретном случае разобраться в соотношении, существующем между понятийной и синтаксической категориями». [22, 57—58].
Из такого же широкого понимания логических категорий исходит также, например, М. Докулил, разграничивая синтаксические и гносеологико-логические категории и подчеркивая, что<409> последние отражаются в синтаксических категориях опосредствованным и сложным образом [21]. Из узкого понимания логики исходит, например, В. 3. Панфилов, который относит к логическим категориям только категории «логико-грамматического уровня», противопоставляя последние грамматическим категориям, не связанным, по его мнению, непосредственно с мышлением, хотя и обладающим определенным значением [63].
Если речь идет о связи языка и формальной логики (т. е. логики в узком понимании), то вопрос о соотношении логических и грамматических категорий должен быть ограничен соответственно категориями, формами мышления, которыми занимается формальная логика.
Наиболее часто обсуждение вопроса о соотношении логики и языка (грамматики) исходит из традиционной формальной логики, соответственно этому предметом рассмотрения являются такие проблемы, как соотношение понятия и слова, суждения и предложения. Значительно меньше внимания привлекает проблема умозаключения как логической формы мышления и языковых форм ее выражения. Нужно подчеркнуть, что и в отношении этих ограниченных и достаточно старых проблем отмечается чрезвычайная пестрота взглядов и концепций, которые можно рассмотреть здесь только в самом общем схематическом виде.
Соотношение слова и понятия является одним из самых спорных вопросов и в логике и в языкознании. Основа споров — это отношение понятия и значения слова. Обобщая самые разнообразные высказывания, можно выделить два основных взгляда: 1) значение слова приравнивается понятию (или, наоборот, понятие отождествляется со значением слова); 2) значение слова рассматривается как языковая категория плана содержания, познавательным субстратом которой является понятие как логическая категория. Второй взгляд представляется нам правильным и соответствующим тому пониманию языкового значения вообще, которое развивалось в предыдущем разделе. Нужно подчеркнуть, что эта концепция соотношения понятия и значения слова находит все большее признание не только среди лингвистов, но и среди логиков, философов. Такой взгляд на соотношение понятия и значения развивает, например, А. А. Абрамян: «Значение, не сливаясь с понятием, предполагает его» [1, 82].
Сходную мысль с подчеркиванием двух возможных аспектов рассмотрения содержания слова находим также у А. Шаффа: «В зависимости от того, воспринимаем ли мы данное мыслительно-языковое образование с точки зрения мыслительного процесса или языкового (т. е. в зависимости от того, на какой из двух сторон мы акцентируем ваше внимание), оно выступает или как понятие (содержание понятия), или как значение слова» [92, 290].
В области языкознания проблеме «слово и понятие» также посвящено много работ, в которых очень убедительно доказывается,<410> что значение слова неправомерно просто отождествлять с понятием, соответственно тому, как нельзя отождествлять язык и мышление (см. гл. «Знаковая природа языка» раздел «Понятие языкового знака»).
Пожалуй, еще более спорной, но не менее популярной является проблема соотношения суждения и предложения, логических и грамматических субъекта и предиката. Сложность и запутанность ее прежде всего обусловлена тем, что не существует общепринятого определения суждения и его членов (терминов) S и Р, а тем самым их соотношения с соответствующими языковыми категориями33. Основными линиями расхождений можно считать следующие. Существует два основных определения логического суждения. Во-первых, суждение рассматривается как познавательный акт, в котором предмету (субстанции, вещи) приписывается какой-либо общий признак. Предмет является содержанием логического субъекта, признак — логического предиката, отношение между S и Р может быть либо истинным, либо ложным. Считается — явно или неявно, — что S и Р тем самым выражаются грамматическими подлежащим и сказуемым (слово в именительном падеже обозначает носителя признака, выраженного в сказуемом). Во-вторых, суждение определяется как высказывание чего-то о чем-то, соответственно этому субъект и предикат суждения рассматриваются как «подвижные» категории, а это означает, что S и Р могут выражаться любыми членами предложения. Так, например, в предложении Строится дом предикат усматривается в подлежащем, а субъект в сказуемом; в предложении Он приехал быстро считают предикатом быстро, а субъектом Он приехал.
Вторая концепция в сущности уравнивает логическое суждение с тем, что с конца прошлого века интерпретировалось как психологическое суждение, да и в настоящее время в зарубежной лингвистике всегда фигурирует под этим названием (например, у Л. Блумфилда, Е. Куриловича, Ш. Балли и многих других).
Таким образом, вся эта проблема усложняется неразграничением в мышлении логического и психологического. Различие между ними просто снимается: либо психологическое суждение вообще устраняется, либо целиком отождествляются оба понятия.
Между тем можно отметить попытки аргументированного разграничения психологического и логического суждения [87]. Заслуживает внимания также анализ соотношения психологического и логического в общефилософском аспекте у Т. Д. Павлова, который рассматривает его как диалектическое единство субъективного и объективного [61].<411> По вопросу о соотношении суждения и предложения существуют также две точки зрения. Одни исследователи считают, что в каждом предложении выражается суждение, а суждение может выражаться только в предложении. Некоторые авторы, принимающие этот постулат, пытаются только как-то разрешить сомнения, возникающие в связи с вопросительными и побудительными предложениями, а также односоставными.
Другие полагают, что суждение не обязательно заключается в любом предложении. Исходя из понимания суждения как выражения единства отдельного и общего («особенного» и «всеобщего» у Гегеля) различают предложения, выражающие суждение (т. е. отношение отдельного и общего, предмета и признака), и предложения, не выражающие суждения (т. е. не имеющие этого признака). Так, Гегель пишет: «Суждения отличны от предложений; в последних содержатся такие определения субъектов, которые не стоят в отношении всеобщности к ним, — состояние, отдельный поступок и т. п.». Гегель считает, что нельзя считать суждением предложения типа Я хорошо спал; Цезарь родился в Риме в таком-то году и т. п. [14, 275]34.
Если сравнивать обе точки зрения на соотношение суждения и предложения, то можно установить, что их противоречивость коренится в одностороннем подходе и к суждению и к предложению. В первом случае исходят из понимания суждения как познавательного акта — обнаружения признака в предмете, а в предложении усматривают только одну его сторону — формирование мысли. Отсюда делают вывод об обязательной коррелятивной связи между ними: если есть суждение, то должно быть предложение, и наоборот. Во втором случае категорически противопоставляются мыслительное и коммуникативное содержание предложения, причем актом мысли признается только установление отношения отдельного и общего, если именно это отношение выступает на первый план. Если же предложение преследует непосредственно коммуникативную цель, то считается, что оно не выражает суждения (как, например Я хорошо спал или Вчера приехала моя сестра).
Нужно признать совершенно естественным, что обе точки зрения не удовлетворяют требованиям развивающихся языкознания и логики. Многие пытаются найти более доказательные способы выяснения соотношения между логическими и языковыми категориями, в частности между суждением и предложением. Усилия направлены в большинстве случаев на то, чтобы преодолеть тенденцию усматривать между ними непосредственное прямолиней<412>ное соотношение. Однако при этом ограничиваются, как правило, частными вопросами, связанными с отдельными видами предложений и суждений [89; 90; 101; 108].
Нам представляется, что основной недостаток существующих вариантов решения проблемы соотношения логических и языковых категорий заключается в том, что это соотношение интерпретируется как прямолинейно-однозначное в самом общем виде, что роль языка в мышлении сводится к форме выражения логических категорий. При этом игнорируется сложность и мышления и языка, специфическое переплетение в них познавательного и коммуникативного компонентов, а также особенностей их функционирования в разных сферах человеческой деятельности.
БИБЛИОГРАФИЯ
А. А. Абрамян. Значение как категория семиотики. «Вопросы философии», 1965, №1.
В. Г. Адмони. Введение в синтаксис современного немецкого языка. М., 1955.
В. Г. Адмони. О многоаспектно-доминантном подходе к грамматическим явлениям. — ВЯ, 1961, №2.
В. Г. Адмони. Партитурное строение речевой цепи и система грамматических значений в предложении. «Филол. науки», 1961, №3.
Н. Д. Арутюнова. О простейших значимых единицах языка. — В сб.: «Проблемы языкознания». М., 1967.
Ш. Балли. Общая лингвистика и вопросы французского языка. М., 1955.
А. Берг, И. Но вик. Развитие познания и кибернетика. «Коммунист», 1965, №2.
Л. Блумфилд. Язык. М., 1968.
С. Блэк. Лингвистическая относительность (Теоретические воззрения Б. Л. Уорфа). — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 1. М., 1960.
В. А. Богородицкий. Общий курс русской грамматики. М., 1935.
Н. Винер. Кибернетика и общество. М., 1958.
В. В. Виноградов. Основные вопросы синтаксиса предложения. — В сб.: «Вопросы грамматического строя». М., 1959.
Л. С. Выготский. Мышление и речь. М. — Л., 1934.
Гегель. Соч., т. 1. М. — Л., 1929.
Г. Глисон. Введение в дескриптивную лингвистику. М., 1959.
Б. Н. Головин. Введение в языкознание. М., 1966.
Б. Н. Головин. Заметки о грамматическом значении. — ВЯ, 1962, №2.
М. М. Гухман. Лингвистическая теория Л. Вейсгербера. — В сб.: «Вопросы теории языка в современной зарубежной лингвистике». М., 1961.
М. М. Гухман. О единицах сопоставительно-типологического анализа грамматических систем родственных языков. — В кн.: «Структурно-типологическое описание современных германских языков». М., 1966.
М. М. Гухман. Э. Сепир и этнографическая лингвистика. — ВЯ, 1954, №1.<413>
М. Докулил. К вопросу о морфологической категории. — ВЯ, 1967, №6.
О. Есперсен. Философия грамматики. М., 1958.
Н. И. Жинкин. Механизмы речи. М., 1958.
Н. И. Жинкин. О кодовых переходах во внутренней речи. — ВЯ, 1964. №6.
Л. Н. Засорина. Трансформация как метод лингвистического эксперимента. В сб.: «Тезисы докладов на конференции по структурной лингвистике, посвященной проблемам трансформационного метода». М., 1961.
В. А. Звегинцев. Лингвистические универсалии и лингвистика универсалий. — В сб.: «Проблемы языкознания». М., 1967.
В. А. Звегинцев. Очерки по общему языкознанию. М., 1962.
В. А. Звегинцев. Теоретико-лингвистические предпосылки гипотезы Сепира — Уорфа. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 1. М., 1960.
И. П. Иванова. К вопросу о типах грамматических значений. «Вестник ЛГУ», 1956, №2.
А. В. Исаченко. О грамматическом значении. — ВЯ, 1961, №1.
С. Карцевский. Об асимметричном дуализме лингвистического знака. — В кн.: В. А. Звегинцев. История языкознания XIX—XX веков в очерках и извлечениях, ч. II. М., 1965.
Г. Клаус. Кибернетика и философия. М., 1964.
Г. В. Колшанский. Логика и структура языка. М., 1965.
Г. В. Колшанский. О функции языка. — В сб.: «Иностранные языки в высшей школе», вып. 2. М., 1962.
М. М. Кольцова. Физиологическое изучение явлений обобщения и абстракции. — В сб.: «Язык и мышление». М., 1967.
П. В. Копнин. Природа суждения и формы его выражения в языке. — В сб.: «Мышление и язык». М., 1957.
И. М. Коржинек. К вопросу о языке и речи. — В кн.: «Пражский лингвистический кружок». М., 1967.
Н. Н. Коротков, В. З. Панфилов. О типологии грамматических категорий. — ВЯ, 1965, №1.
К. Г. Крушельницкая. Грамматические значения в плане взаимоотношения языка и мышления. — В сб. «Язык и мышление». М., 1967.
К. Г. Крушельницкая. Трансформационный метод и проблема значения. — В сб.: «Иностранные языки в высшей школе», вып. 3. М., 1964
Е. С. Кубрякова. Комментарий к кн.: Л. Блумфилд. Язык. М., 1968.
В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 29.
В. И. Ленин. философские тетради. М., 1947.
A. A. Лeонтьев. Психолингвистика. М., 1967.
A. A. Лeонтьев. Слово в речевой деятельности. М., 1965.
А. Н. Леонтьев. Культура, поведение и мозг человека. «Вопросы философии», 1968, № 7.
А. Н. Леонтьев. О механизме чувственного отражения. «Вопросы психологии», 1959, №2.
А. Р. Лурия. Теория развития высших психических функций. «Вопросы философии», 1966, №7.
К. Маркс. Из ранних произведений. М., 1956.
К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. 3
К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. 23.
А. Мартине. Основы общей лингвистики. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 3. М., 1963.
Г. П. Мельников. Кибернетический аспект различения созна<414>ния, мышления, языка и речи. — В сб.: «Язык и мышление». М., 1967.
И. И. Мещанинов. Соотношение логических и грамматических категорий. — В сб.: «Язык и мышление». М., 1967.
И. И. Мещанинов. Члены предложения и части речи. М. — Л., 1945
И. С. Нарcкий. О проблеме противоречия в диалектической логике. «Вопросы философии», 1967, №6.
О. A. Hopк. Основные интонационные модели в немецком языке. «Иностранные языки в школе», 1964, №3.
Т. И. Ойзерман. Основные ступени процесса познания. М., 1957.
В. М. Павлов. Проблема языка и мышления в трудах В. Гумбольдта и в неогумбольдтианском языкознании. — В сб.: «Язык и мышление». М., 1967.
Т. Д. Павлов. Информация, отражение, творчество. М., 1967.
Т. Д. Павлов. Теория отражения. М., 1949.
Р. В. Пазухин. Учение К. Бюлера о функциях языка как попытка психологического решения лингвистических проблем. — ВЯ, 1963, №5.
В. З. Панфилов. Грамматика и логика. М. — Л., 1963.
В. З. Панфилов. К вопросу о соотношении языка и мышления. — В сб.: «Мышление и язык». М., 1957.
А. М. Пешковский. В чем же, наконец, сущность формальной грамматики? — В кн.: А. М. Пешковский. Избранные труды. М., 1959.
А. М. Пешковский. Русский синтаксис в научном освещении. М., 1938.
Я. А. Пономарев. Психика и интуиция. М., 1967.
А. А. Потебня. Мысль и язык. Харьков, 1913.
А. А. Реформатский. Дихотомическая классификация дифференциальных признаков и фонематическая модель языка. — В сб.: «Вопросы теории языка в современной зарубежной лингвистике». М., 1961.
Ю. В. Рождественский. О лингвистических универсалиях. — ВЯ, 1968, №2.
С. Л. Рубинштейн. Принципы и пути развития психологии. М., 1959.
Б. А. Серебренников. К проблеме типов лексической и грамматической абстракции. — В сб.: «Вопросы грамматического строя». М., 1955.
Б. А. Серебренников. Об относительной самостоятельности развития системы языка. М., 1968.
И. М. Сеченов. Соч., т. 2. 1908.
А. В. Славин. Образная модель как форма научно-исследовательского мышления. «Вопросы философии», 1968, №3.
Н. А. Слюсарева. Об универсализме в грамматике. — В сб.: «Иностранные языки в высшей школе», вып. 3. М., 1966.
А. И. Смирницкий. Морфология английского языка. М., 1959.
А. И. Смирницкий. Синтаксис английского языка. М., 1957.
М. И. Стеблин-Каменский. Об основных признаках грамматического значения. «Вестник ЛГУ», 1954, №6.
Ю. С. Степанов. Основы общего языкознания. М., 1966.
В. С. Украинцев. Информация и отражение. «Вопросы философии», 1963, №2.
А. И. Уемов. Вещи, свойства и отношения. М., 1963.
А. И. Уемов. Строение умозаключений как проблема логики научного познания. «Вопросы философии», 1966, №7.
Э. М. Уленбек. Еще раз о трансформационной грамматике. — ВЯ, 1968, №3, 4.
Д. С. Уорс. Трансформационный анализ конструкций с творитель<415>ным падежом в русском языке. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 2. М., 1962.
А. А. Уфимцева. Слово в лексико-семантической системе языка. М., 1968.
Ф. Ф. Фортунатов. Избранные труды, т. 2. М., 1957.
Н. Г. Чернышевский. Полн. собр. соч., т. II. М., 1949.
П. В. Чесноков. Логическая фраза и предложение. Ростов-на-Дону, 1961.
П. В. Чесноков. О взаимосоответствии формальных типов языковых и логических построений. — В сб.: «Язык и мышление». М., 1967.
А. А. Шахматов. Синтаксис русского языка. Л., 1941.
А. Шафф. Введение в семантику. М., 1963.
Ф. Н. Шемякин. Язык и чувственное познание. — В сб.: «Язык и мышление». М., 1967.
Е. О. Шендельс. О грамматическом значении в плане содержания. — В сб.: «Принципы научного анализа языка». М., 1959.
Е. О. Шендельс. О грамматической полисемии. — ВЯ, 1962, №3.
Д. А. Штеллинг. О неоднородности грамматических категорий. — ВЯ, 1959, №1.
Г. П. Щедровицкий. Что значит рассматривать языки как знаковую систему? — В сб.: «Материалы к конференции «Язык как знаковая система особого рода»». М., 1967.
Г. П. Щедровицкий. Языковое мышление и его анализ. — ВЯ, 1957, №1.
Л. В. Щерба. О трояком аспекте языковых явлений и об эксперименте в языкознании. — В кн.: В. А. Звегинцев. История языкознания XIX—XX веков в очерках и извлечениях, ч. II. М., 1965.
А. Эйнштейн. Физика и реальность. М., 1965.
В. С. Юрченко. О взаимосвязи мышления, языка и речи на коммуникативном уровне. — В сб.: «Язык и мышление». М., 1967.
Р. Якобсон. Типологические исследования и их вклад в сравнительно-историческое языкознание. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 3. М., 1963.
В. Н. Ярцева. Проблема формы и содержания синтаксических единиц в трактовке дескриптивистов и «менталистов». — В сб.: «Вопросы истории языка в современной зарубежной лингвистике». М., 1961.
К. Ammer, G. Ieier. Bedeutung und Struktur. «Zeichen und System der Sprache». Bd. III. Berlin, 1966.
I. Dokulil. Zum wechselseitigen Verhaitnis zwischen Wortbildung und Syntax. TLP, 1. Prague, 1964.
A. V. Isaиenko, R. Rщћiиka. Semantik der Grammatik. «Zeichen und System der Sprache». Bd. III. Berlin, 1966.
O. Leиka. Zur Invariantenforschung in der Sprachwissenschaft. TLP, 1. Prague, 1964.
F. Schmidt. Logik der Syntax. Berlin, 1957.
W. Timm. Zum Verhaltnis zwischen Bewu?tsein und Information. «Deutsche Zeitschrift fur Philosophie». 1963, N 7.
Universals of language. Cambridge (Mass.), 1963.<416>
ГЛАВА ШЕСТАЯ
ЯЗЫК КАК ОБЩЕСТВЕННОЕ ЯВЛЕНИЕ
Мысль о тесной связи языка и общества возникла в сознании людей, по-видимому, очень давно.
Основная трудность исследования этого вопроса заключается в том, что эта идея, содержась во многих высказываниях, не формулируется в форме тезиса: язык — общественное явление. Имплицитное выражение этой идеи можно найти и в утверждении некоторых древнегреческих философов о возможности возникновения названий предметов на основе договоренности между людьми, и в высказывании Г. Лейбница о языке как лучшем зеркале человеческого духа, и в известном положении Вильгельма Гумбольдта, согласно которому язык возник как следствие необходимости в общении, ив работах К. Фосслера, А. Мейе, Ш. Балли, Ж. Вандриеса и целого ряда других исследователей. Только увлекшийся идеями Чарльза Дарвина А. Шлейхер был склонен утверждать, что языки представляют естественные организмы, независимо от воли людей возникающие, развивающиеся и отмирающие. Языкознание Шлейхер считал поэтому естественной наукой.
Значительный вклад в разработку социологических проблем языка внесли русские лингвисты: В. В. Виноградов, Г. О. Винокур, А. М. Пешковский, Е. Д. Поливанов, А. И. Селищев, Л. П. Якубинский и др. Своеобразное преломление эти проблемы нашли также в период господства в нашей стране так называемого «нового учения о языке» Н. Я. Марра.
Повышению интереса к социальной стороне языка в значительной мере способствовала деятельность языковедов этнолингвистического направления, возникшего за рубежом как дальнейшее развитие идей В. Гумбольдта (ср. работы Э. Сепира и Б. Уорфа.)
Распространение структурализма в мировом языкознании, связанное с привлечением внимания к проблемам изучения внутренней языковой структуры, способствовало известному оттеснению к периферии лингвосоциологических проблем. Тем не менее<417> интерес к ним никогда не прекращался. Особенно много внимания в зарубежной лингвистике уделяется изучению культурно-исторических факторов развития языка и проблемам «языкового существования», влияния языкового строя на особенности восприятия и «видения мира» [36; 38; 39; 40; 41; 42; 43].
Охарактеризовать язык как общественное явление — это значит найти такие его отличительные черты и особенности, которые бы совершенно ясно показывали принадлежность языка именно к общественным явлениям.
На тему «Язык и общество» написано в настоящее время довольно много специальных монографических исследований, однако, к сожалению, приходится отметить, что почти все они отличаются односторонностью изложения. Так, например, в известной работе Р. О. Шор «Язык и общество» [33] все внимание автора сосредоточено на показе и выделении социального момента в слове.
Специальная монография Джойса Гертцлера «A sociology of language» [37] также посвящена по существу рассмотрению различных социальных факторов, оказывающих влияние на язык. Правильное марксистское понимание общественной природы языка, как считает Е. М. Галкина-Федорук, обусловливается: 1) правильным пониманием зависимости языка от жизни и состояния общества и 2) правильным пониманием значения языка в жизни общества [3].
В сборнике «Язык и общество», изданном Институтом языкознания АН СССР [35], рассматриваются такие проблемы, как социальная обусловленность языка, социальная дифференциация языков, функциональное развитие языков, языковая политика, языковое строительство, функция языка как этнического признака, значение социального фактора в развитии языка, роль социологических факторов в развитии языка. Словом, акцент опять-таки делается на том, в каких отношениях язык оказывается зависимым от общества.
Для более полной характеристики языка как общественного явления и выявления его специфики именно в этом плане, необходимо рассмотреть язык в разных аспектах. Основной отправной посылкой является констатация зависимости языка от общества и признание специфики его основной функции — быть средством общения. В связи с вышеизложенным представляется целесообразным рассмотреть четыре вопроса: 1) специфика обслуживания языком общества, 2) выражение языком общественного сознания, 3) зависимость развития языка от развития и состояния общества, 4) роль общества в создании и формировании языка.<418>
СПЕЦИФИКА ОБСЛУЖИВАНИЯ ЯЗЫКОМ ОБЩЕСТВА
Нередко можно слышать, что наиболее существенным признаком, позволяющим относить язык к разряду общественных явлений, оказывается его способность обслуживать общество. Но язык обслуживает общество не так, как обслуживают его все другие общественные явления (базис, надстройка, идеология и т. д.). Констатация того факта, что язык обслуживает общество, сама по себе еще не является решающим критерием для отнесения языка к разряду общественных явлений. Обслуживать общество могут машины и даже отдельные явления природы, поставленные на службу человеку. Например, сила падающей воды, приводящей в движение гидротурбину, также в какой-то мере обслуживает общество. Весь вопрос состоит в том, как язык обслуживает общество и в какой мере он его обслуживает.
Многие общественные явления обслуживают общество только в определенном отношении. Специфические особенности базиса состоят в том, что он обслуживает общество экономически. Специфические особенности надстройки состоят в том, что она обслуживает общество политическими, юридическими, эстетическими и другими идеями и создает для общества соответствующие нормы мировоззрения.
Наиболее примечательная особенность языка, сближающая его с другими общественными явлениями и в то же время коренным образом отличающая его от них, состоит в том, что язык обслуживает общество абсолютно во всех сферах человеческой деятельности.
По этой причине язык не может быть отождествлен ни с одним из других общественных явлений. Он не является ни формой культуры, ни идеологией определенного класса, ни надстройкой в самом широком понимании этого слова. Эта особенность языка целиком и полностью вытекает из особенности его главной функции — быть средством общения. (см. гл. «К проблеме сущности языка»)
ВЫРАЖЕНИЕ ЯЗЫКОМ ОБЩЕСТВЕННОГО СОЗНАНИЯ
Существенным признаком языка как общественного явления выступает его способность отражать и выражать общественное сознание. На первый взгляд, этот признак может показаться несущественным, поскольку другие явления, обслуживающие общество, также могут отражать общественное сознание. Машины, обслуживающие общество, несомненно, в известной мере отражают общественное сознание, поскольку их создание немыслимо без учета и использования определенной суммы знаний, накопленных обществом. Базис и надстройка, обслуживающие обще<419>ство, также отражают общественное сознание. Однако отличительное свойство языка состоит в том, что он по существу является единственным средством отражения и выражения общественного сознания в его полном объеме.
Необходимо отметить, что проблема отражения общественного сознания в языке часто обходится в специальных лингвистических работах, а также в курсах по общему языкознанию. Попытки ее решения в истории языкознания нередко приводили к грубым ошибкам вульгарно-социологического характера. Все это объясняется нечеткостью определений сущности общественного сознания, которая нередко встречается в распространенных учебниках по диалектическому материализму и в работах популярного характера.
Марксизм учит, что общественное сознание является отражением общественного бытия. «Материализм, — замечает В. И. Ленин, — вообще признает объективно реальное бытие (материю), независимо от сознания, от ощущения, от опыта и т. д. человечества. Сознание есть только отражение бытия, в лучшем случае приблизительно верное (адекватное, идеально точное) его отражение» [14, 346]. Нетрудно понять, что Ленин употребил термин «сознание» в широком смысле слова как отражение бытия в целом. В таком же широком смысле употребляли термин «сознание» Маркс и Энгельс: «Язык так же древен, как и сознание; язык есть практическое, существующее и для других людей, и лишь тем самым существующее также и для меня самого действительное сознание» [16, 29].
Несмотря на наличие четких определений сущности общественного сознания, которые мы находим в трудах классиков марксизма, в нашей специальной философской литературе существует немало расплывчатых определений этой важнейшей гносеологической категории. Общественное сознание сплошь и рядом смешивается с идеологией, с мышлением и т. п.1<420>
С удовлетворением можно отметить, что подобная нечеткость определений в нашей специальной философской и исторической литературе начинает преодолеваться. В более широком смысле общественное сознание включает не только идеологические формы, но и естественные науки — все познание (как общественное, так я естественное). Такое толкование содержания общественного сознания обосновывается тем, что идеи о жизни природы и идеи о жизни общества — это идеи не каких-то отдельных обособленных индивидов, а общественные идеи, поскольку знание природы и общества постигается коллективными усилиями многих поколений. Так, например, В. Ф. Зыбковец в своей книге «Дорелигиозная эпоха» дает следующие определения сознания вообще и общественного сознания в частности: «Сознание — это содержание мышления. Сознание есть общественная и личная практика людей в опосредованной, обобщенной отраженной форме, т. е. в форме понятий. Общественное сознание — живое отражение общественного бытия, общая характеристика уровня всего духовного развития человеческого общества в исторически определенный момент». «Мировоззрение — общее осмысление бытия» [7, 119].
«В общественном сознании, замечает В. В. Журавлев, содержатся части, различающиеся по их отношению к идеологической надстройке общества. Одни элементы общественного сознания входят в надстройку (политические, правовые, философские, религиозные и прочие взгляды), другие не входят (науки о природе и технические науки). Рассматриваемое с этой стороны общественное сознание есть единство надстроечных и ненадстроечных сторон, классовых и неклассовых элементов» [9, 12].
В сборнике «Формы общественного сознания» дается специальное разъяснение о роли различных идей по их отношению к базису и надстройке: «Общественное сознание, разделяясь по одной линии на общественную психологию и идеологию, по другой линии разделяется на ряд форм. К ним относятся: политические идеи, правовые, моральные, художественные, религиозные, философские. Эти формы сознания суть идеологические формы и входят в надстройку. Но не все вообще идеи входят в надстройку. Разумеется, все без исключения идеи имеют свои корни в развитии производительных сил. Но, например, технические идеи отражают изменения производительных сил не так, как, скажем, правовые идеи. Если первые отражают эти изменения непосредствен<421>но, то вторые отражают их опосредствованно, через изменения в экономических отношениях, и потому являются надстроечными [31, 19].
Произведя деление различных форм сознания на надстроечные и ненадстроечные, следует иметь всегда в виду некоторую условность этого деления. В действительности все формы сознания могут в какой-то мере содержать в себе элементы надстроечные и ненадстроечные. Естественные науки в своих наиболее общих выводах становятся неотъемлемой частью мировоззрения2.
Далее, все формы общественного сознания осуществляют не только социально-классовые, но и познавательные функции. А это значит, что они включают совокупность уже выработанных ранее исследовательских навыков, приемов, способов обработки фактического материала. Наконец, у любой из форм общественного сознания имеется система уже устоявшихся понятий и категорий. Рассматриваемые как формы мысли, эти категории также не могут быть отнесены к классовой стороне общественного сознания.
Более того, некоторые философы утверждают, что система научных знаний и различного рода идеологических форм не исчерпывает всего содержания общественного сознания. Структура его сложнее. Общественное сознание включает в себя также сознание людей, возникающее в процессе их обычной, будничной практики, — так называемое обыденное сознание3.
В целях создания полноты представления о сущности общественного сознания было бы также полезно рассмотреть трактовку сущности сознания в психологии [34].
Психология рассматривает сознание как высшую, свойственную только человеку и связанную с речью функцию мозга, заключающуюся в обобщенном и абстрагированном обобщении действительности, в предварительном умственном построении действий и предвосхищении результатов деятельности, в самоконтроле и разумном регулировании поведения человека [34, 4—5].<422>
Под сознанием в психологии понимается весь духовный мир человека от элементарных ощущений до высших побуждений и сложной интеллектуальной деятельности. Для психологического подхода к сознанию характерно понимание его как процесса. Содержание этого процесса заключается в осознании человеком внешнего мира и самого себя. В результате взаимодействия с окружающей действительностью в процессе онтогенетического развития, в ходе общения с другими людьми человек отражает эту действительность, получает знание о ней. В отличие от животных, у которых знания сливаются с их жизнедеятельностью, человек отделяет знания от того, что в них отражается, и от того, кто их отражает. Это отделение возможно в связи с тем, что в языке объективируются результаты познавательной деятельности человека.
Совокупность знаний об окружающем, получаемая человеком непосредственно и в результате усвоения накопленного человечеством и закрепленного в языке, составляет необходимую предпосылку осознания объективной действительности и возникновения сознания как некоего специфического образования. Таким образом, знания составляют ядро сознания, его стержень.
Объективная действительность осознается не посредством ощущений. Эту функцию психологические явления выполняют, лишь включаясь в систему накопленных знаний, приобретенного опыта, при соотнесении с тем, каким было взаимодействие человека с объективной действительностью.
Сознание — новое качество психологических процессов, возникающее у человека в связи с общественно организованной деятельностью людей, с их трудом [34, 5—6]. Способность человека к теоретическим обобщениям, выраженным в языке, делает возможным в значительной степени замену индивидуального человеческого опыта «опытом рода» — опытом предшествующих поколений людей4.
Благодаря общественному характеру языка, созданного обществом, мышление человека также приобретает общественный характер. Каждый человек мыслит теми же категориями, какими мыслят окружающие его люди, пользуется теми же понятиями, какими<423> пользуются все говорящие на данном языке. Язык тем самым превращается в одно из первейших условий существования общества.
Следует особо подчеркнуть, что не все содержание человеческого опыта становится общественным достоянием. Для познания, для прогрессивной практики наиболее существенны те результаты мышления, которые верно отражают объективную действительность. Можно предполагать, что на протяжении многовековой истории человечества, в процессе борьбы человека за существование сознательно, а часто и совершенно стихийно, отбиралось и обобщалось то, что было жизненно необходимо и практически полезно.
Общественный характер мышления проявляется на каждом этапе социального развития, благодаря ему осуществляется также духовная связь между разными этапами5.
Было бы неправильно утверждать, что в общественной жизни людей существует только общественное сознание, общественное мышление и нет ничего индивидуального. В действительности общественное сознание создается, развивается и обогащается индивидами. Духовное богатство общества, искусство, все, что накоплено наукой и техникой, существуют лишь через индивидуальное сознание. Сознание общества функционирует только через сознание отдельных, конкретных живых людей. Вся система идеальных отношений людей мертва, пока она не будет пережита чувствующим, думающим индивидом. Только в индивидуальном чувственно-практическом действии человека, только в его психике, в его восприятиях, представлениях, в его наглядно-непосредственных формах отражения происходит соотнесение всей общественной системы знаний с объективной действительностью. Через индивидуальное бытие личности общество познает, понимает и преобразует мир.
Мышление отражает объективную действительность на основе и через посредство практики. Практика общества неразрывно связана с деятельностью личности, индивидуальной практикой.<224>
Практика опосредствует связь мышления с индивидуальной практикой. Различные виды мышления находятся в зависимости от различных видов практики — индивидуальной (индивидуальное мышление), общественной (общечеловеческое мышление), практики какой-то группы (групповое мышление). Индивидуальное, групповое и общечеловеческое мышление соотносятся как единичное, особенно и всеобщее [23, 126]. Однако, будучи неразрывно связанными, индивидуальная и общественная практика относительно самостоятельны6.
Было бы, конечно, наивно предполагать, что система материальных средств языка представляет зеркальное отображение всего того, что находится в общественном сознании. Понятийная сфера всегда более мобильна, чем сфера средств материального выражения. В разных языках можно найти немало приемов, конструкций и т. п., которые в настоящее время уже не имеют никакого логического обоснования, но тем не менее существуют в языке. Широко известным примером может служить факт сохранения в русском языке, как и во многих других языках, категории грамматического рода у неодушевленных предметов. В настоящее время никто не в состоянии объяснить, почему река относится к женскому роду, а остров или берег — к мужскому. Можно допустить, что когда-то эти категории имели определенное логическое обоснование, но в настоящее время смысл его уже утратился.
Первое прош. вр. в марийском языке имеет две разновидности — разновидность, не имеющую показателя љ, и разновидность с показателем љ, например лудым 'я читал' и ончи-ш-ым 'я смотрел'. Когда-то показатель љ, по-видимому, имел какое-то специфическое значение, которое со временем утратилось. Тем не менее показатель s сохраняется до настоящего времени.
«Язык... — справедливо замечает Г. О. Винокур, — обладает способностью сохранять свою раз возникшую материальную ор<425>ганизацию в качестве пережитка очень долгое время после того, как закончился породивший его этап культурного развития... Унаследованные от прошлого структуры очень легко приспособляются к новым условиям» [1, 246].
В связи с проблемой взаимоотношения языка и общественного сознания следовало бы указать на некоторые методологические извращения в решении данной проблемы.
Одно из таких извращений состоит в гипостазировании роли языка. Язык изображается как творец действительности, формирующий человеческое сознание. Типичным представителем этой теории является известный немецкий языковед первой трети XIX в. Вильгельм Гумбольдт7.
Язык, по Гумбольдту, заложен в природе самих людей и необходим для развития их духовных сил и образования мировоззрения. Язык есть как бы внешнее проявление духа народа, язык народа есть его дух. Строение языков у разных народов различно, потому что различными являются и духовные особенности народов; язык, какую бы форму он ни принимал, всегда есть духовное воплощение индивидуально-народной жизни. Как предметы внешнего мира, так и возбуждаемая внутренними причинами деятельность одновременно воздействуют на человека множеством своих признаков. Но разум стремится к выявлению в предметах общего, он расчленяет и соединяет и свою высшую цель видит в образовании все более и более объемлющих единств. Посредством субъективной деятельности в мышлении образуется объект. Весь язык в целом находится между человеком и воздействующей на него внутренним и внешним образом природой. Так как восприятие и деятельность человека зависят от его представлений, то его отношение к предметам целиком обусловлено языком [5].
Идеи Гумбольдта в значительной мере развивают современные неогумбольдтианцы, из которых наиболее видным представителем является Лео Вейсгербер [6; 43]. Так же, как и Гумбольдт, Вейсгербер объявляет язык мысленным «промежуточным миром» (Zwischenwelt), который есть результат взаимодействия мира вещей и мира сознания. По Вейсгерберу, язык является тем, что охватывает все явления, связывая их в единое целое. Никакая общность жизни не чужда языку. Язык сам создает окружающий мир. Язык есть образ, картина мира, мировоззрение народа (Weitbild). Различие языков есть различие самих взглядов на мир, и, естественно, для людей различных национальностей мир выглядит различно. Слова не предполагают отдельные предметы как таковые, а упорядочивают многообразие предметов под определенным углом зрения. Все зависит от мировоззрения, от точки зрения на мир. Наиболее удачное определение языка, пишет Вейсгербер, гласит, что язык (немецкий, английский) — это процесс вербали<426>зации мира, осуществляемый языковым коллективом (немецким, английским). Язык классифицирует и упорядочивает материал, добытый в результате воздействия внешнего мира на наши органы чувств, которые дают лишь искаженное, неадекватное представление о мире. Языковые приемы образуют языковый образ мира, понятийную сторону языка [6, 133].
В самой тесной связи со взглядами Вильгельма Гумбольдта и его последователей находится также так называемая гипотеза Сепира — Уорфа.
Язык, по мнению Э. Сепира, служит руководством к восприятию «социальной действительности». Факты свидетельствуют о том, что реальный мир в значительной мере бессознательно строится на языковых нормах данного общества. «Мы видим, слышим или иным образом воспринимаем действительность так, а не иначе потому, что языковые нормы нашего общества предрасполагают к определенному отбору интерпретаций...» «Мы никогда не в состоянии выйти за пределы форм отражения и способа передачи отношений, предопределенных формами нашей речи» [25, 177 и 186].
Эти же взгляды позднее развивались в работах Б. Уорфа. «Наш лингвистический детерминированный мыслительный мир не только соотносится с нашими культурными идеалами и установками, но захватывает даже наши, собственно, подсознательные действия в сферу своего влияния и придает им некоторые типические черты» [29, 219]. Ставя вопрос, что было первичным — нормы языка или нормы культуры, Уорф отвечает на него следующим образом: «В основном они развивались вместе, постоянно влияя друг на друга. Но в этом взаимовлиянии природа языка является тем фактором, который ограничивает свободу и гибкость этого взаимовлияния и направляет его развитие строго определенными путями» [29, 227].
Гносеологические корни теории В. Гумбольдта следует искать в философии Гегеля. Народный дух в теории Гумбольдта напоминает абсолютную идею Гегеля, которая обладает такой же активной ролью. Весь мир, по Гегелю, представляет перевоплощение абсолютной идеи. Подобным же образом все в языке, по теории Гумбольдта, является перевоплощением и отражением народного Духа.
В теории Гумбольдта и его последователей, конечно, не все порочно. Континуум объективного мира в каждом языке действительно членится по-разному. Можно даже допустить, что языковые формы действительно в известной мере оказывают какое-то регулирующее или иное влияние на процесс мышления, хотя эта проблема требует глубокого и всестороннего изучения. В целом, однако, взгляды Гумбольдта, Вейсгербера, Сепира и Уорфа не могут быть приняты, так как они совершенно не учитывают многих важных положений, которые сводятся к следующему: 1) Источником понятий являются предметы и явления окружающего мира.<427> Любой язык в своем генезисе является результатом отражения человеком окружающего мира, а не представляет самодовлеющей силы, творящей мир. 2) Язык приспособлен в значительной мере к особенностям физиологической организации человека, но эти особенности возникли в результате длительного приспособления живого организма к окружающему миру. 3) Неодинаковое членение континуума окружающего мира возникает в период первичной номинации. Оно объясняется неодинаковостью ассоциаций и различиями языкового материала, сохранившегося от прежних эпох. Кроме того, оно может зависеть от влияния других языков и т.п. 4) В. Гумбольдт и его последователи не учитывают в языках наличия такого явления, как комбинаторика различных языковых средств, что позволяет выразить любое понятие, не имеющее выражения в том или ином языке. Вывод о том, что строй языка выражает специфическое мышление данного народа, сам по себе неправилен. 5) В настоящее время доказано, что формы и категории мышления являются одинаковыми у всех народов.
Сторонники психологического направления в языкознании, гипостазируя роль индивидуума, отказываются от понятия общенародного языка. «Реальное бытие имеет язык каждого индивидуума, — утверждает акад. А. А. Шахматов. — Язык села, города, области, народа оказывается известною научною фикцией, средним выводом из известного количества индивидуальных языков» [32, 7]. Общая социальная основа языка, вытекающая из природы общественного сознания, в этом утверждении фактически отрицается.
Существует значительное количество теорий психологического направления, крайне односторонне рассматривающих сущность человеческого языка. По мнению Г. Штейнталя, например, индивидуальная психика является источником языка, а законы языкового развития — психологическими законами. Подобно Штейнталю, В. Вундт считал язык фактом психологии народов, или «этнической психологии». Основным двигателем языкового творчества, по К. Фосслеру, является языковый вкус — особая разновидность художественного вкуса. Идеи Бенедетто Кроче во многих отношениях близки к фосслеровским. И для него язык является эстетическим феноменом. Основной, ключевой термин его концепции — «выражение» (экспрессия). Всякое выражение в основе своей художественно. Отсюда лингвистика, как наука о выражении, совпадает с эстетикой.
В другую крайность впадал Фердинанд де Соссюр [27]. Соссюр исходит из различения трех аспектов языка: языка-речи (language), языка как системы форм (langue) и индивидуального речевого акта — высказывания (parole). Язык (langue) есть система нормативно тождественных форм. Язык не является деятельностью говорящей личности, он — продукт, который личность пассивно<428> регистрирует. Высказывание (parole), наоборот, индивидуально. Система языка является внешним для всякого сознания фактом, от этого сознание не зависящим.
Критикуя Соссюра, В. В. Волошинов справедливо замечает, что сознание говорящего работает с языком вовсе не как с системой нормативно тождественных форм. Такая система является лишь абстракцией, полученной с громадным трудом, с определенной познавательной и практической установкой [2, 81]. Язык тесно переплетен с речью, инновация, вводимая индивидом, может глубоко затронуть систему языка.
В связи с вышеизложенным было бы уместно остановиться на некоторых методологических извращениях, допущенных в свое время Н. Я. Марром и его последователями. Речь идет о теории классовости языка и его надстроечном характере. Положение о классовом характере языка впервые было выдвинуто Н. Я. Марром и в дальнейшем развивалось некоторыми его последователями. Н. Я. Марр писал: «Нет языка, который не был бы классовым и, следовательно, нет мышления, которое не было бы классовым» [19, 91].
Сторонники теории классовости языка не учитывают, что язык не идеологический продукт, а способ выражения мыслей любого содержания. Категории, лежащие в основе системы материальных средств выражения связей между словами, абсолютно нейтральны по отношению к какой бы то ни было классовости. Значение абсолютно преобладающего числа слов, входящих в словарный состав любого языка, идеологически нейтрально. Именно по этой причине язык оказывается в одинаковой степени пригодным как для выражения суждений сугубо идеологического характера, так и выражения суждений, лишенных идеологического характера. Это свойство целиком и полностью вытекает из особенности коммуникативной функции языка — быть всеобщим средством общения. Язык по своей природе не является классовым и не может быть классовым. Известны случаи, когда отдельные диалекты как бы закрепляются за классами. Так, например, в царской России крестьянство выступало как носитель территориальных диалектов, тогда как высшая прослойка буржуазии пользовалась литературным языком. Аналогичное явление наблюдается и в настоящее время в ряде стран мира. Однако эти факты сами по себе ни в малейшей мере не опровергают тезиса о неклассовой природе языка, так как закрепление территориальных диалектов за классом крестьянства было вызвано неимманентной классовой сущностью языка. Оно совершилось в силу определенных исторических обстоятельств.
Так же несостоятельно утверждение Н. Я. Марра и некоторых его последователей о надстроечном характере языка. Н. Я. Марр вообще отождествлял развитие языка с развитием экономических формаций. «Смены мышления, — замечает в одной из своих работ<428> Н. Я. Марр, — это три системы построения звуковой речи, по совокупности вытекающие из различных систем хозяйства и им отвечающих социальных структур: 1) первобытного коммунизма, со строем речи синтетическим с полисемантизмом слов, без различения основного и функционального значения; 2) общественной структуры, основанной на выделении различных видов хозяйства с общественным разделением труда, т. е. с разделением общества по профессиям, расслоения единого общества на производственно-технические группы, представляющие первобытную форму цехов, когда им сопутствовал строй речи, выделяющий части речи, а во фразе — различные предложения, в предложениях — различные его части и т. п., и другие с различными функциональными словами, впоследствии обращающиеся в морфологические элементы, с различением в словах основных значений и с нарастанием в них рядом с основным функционального смысла; 3) сословного или классового общества с техническим разделением труда, с морфологией флективного порядка» [18, 71].
Вышеприведенное мнение знаменует собой полное непонимание особенностей исторического развития языков, незнание того, что возникновение грамматических форм или различие их языкового оформления причинно не связаны с особенностями экономической структуры общества. Марр также не понимал истинной природы общественного сознания, сводя все его составные элементы к элементам классовым и надстроечным.
Диалектический материализм учит, что законы отражения носят объективный характер, т. е. действуют независимо от сознательных побуждений людей, независимо от того, знают или не знают люди эти законы8.
Этот тезис находится в полном соответствии с указанием К. Маркса, который рассматривал процесс мышления как «естественный процесс». «Так как процесс мышления сам вырастает из известных условий, сам является естественным процессом, то действительно постигающее мышление может быть лишь одним и тем же, отличаясь только по степени, в зависимости от зрелости развития и, в частности, развития органа мышления. Все остальное вздор» [15, 209].<430>
ЗАВИСИМОСТЬ РАЗВИТИЯ ЯЗЫКА ОТ СОСТОЯНИЯ ОБЩЕСТВА
При характеристике языка как общественного явления следует также учитывать его зависимость от изменения состояния человеческого общества. Правда, этим свойством обладают и другие явления, обслуживающие общество. Например, машины также отражают изменения, происходящие в обществе. Претерпевает некоторые изменения в связи с изменением состояния человеческого общества и надстройка. Однако все эти явления отражают изменения состояния общества только в определенном отношении. Язык способен отражать изменение в жизни общества в более широком плане, во всех его сферах, что существенным образом отличает его от всех других общественных явлений.
Различные конкретные случаи влияния на развитие языка со стороны окружающей язык внешней среды были охарактеризованы в главе «Язык как исторически развивающееся явление». В данной главе целесообразнее сосредоточить внимание на тех причинах изменения языка, которые непосредственно связаны с изменением состояния общества, поскольку изменение именно этого типа лучше характеризует сущность языка как общественного явления.
Отражение в языке особенностей социальной организации общества
Давно была подмечена зависимость языкового состояния от характера экономических формаций и формы государства. Так, например, для эпохи феодализма был характерен распад стран на множество мелких ячеек. Каждый феод и монастырь с прилегающими к нему деревнями представлял государство в миниатюре. Совершенно естественно, что такая структура общества необычайно способствовала появлению мелких территориальных говоров. Местные территориальные говоры были основной формой существования языка в феодальном обществе.
Любопытно отметить, что различие социальной организации общества в прошлом может отражаться на состоянии диалектов, существующих в настоящее время. П. С. Кузнецов отмечает, что на территории наших старых южных губерний (т. е. губерний Центральной Черноземной полосы), где особенно было развито помещичье землевладение, и в настоящее время сохранилось большое количество мелких местных говоров. Напротив, на севере, где во многих местах совсем не было помещичьего землевладения, а там, где оно было, большинство крестьян находилось на оброке, причем они часто уходили на заработки в города или другие губернии, один говор охватывает обширную территорию9.<431>
Территориальная раздробленность нивелируется в период развития капитализма, поскольку в это время капитализму необходим единый рынок и хорошо организованное единое государство, защищающее его интересы. В период становления капитализма возникает нация и ее характерный атрибут — национальный язык, который, воплощаясь в литературном языке, указывает нивелирующее влияние на территориальные диалекты.
Вместе с тем в буржуазном обществе возникает и другая тенденция. Капитализм влечет за собой усиление социальной дифференциации общества, что вызывает к жизни довольно большое количество так называемых социальных диалектов и жаргонов, арго и т. п.
Консолидация наций в условиях классового общества может иметь своим результатом появление национализма, способного влиять на языковую политику. Конкретным следствием этого являются различные пуристические тенденции, создавшие своеобразие лексического состава некоторых национальных языков, создание монополий одного языка в стране, ограничение роли языков национальных меньшинств и даже возрождение фактически исчезнувших языков, ср., например, возрождение древнееврейского языка в современном государстве Израиль, где он фигурирует под названием иврита, примером появления архаизованных стилей, в целях хотя бы частичного возрождения ныне уже исчезнувшего языка, может служить существование в современной Греции особого архаизованного языкового стиля, известного под названием кафаревусы, представляющего своеобразный компромисс между древнегреческим и новогреческим языками.
Каждая общественно-экономическая формация создает особый жизненный уклад общества, который проявляется не в одном каком-нибудь частном явлении, а в целом комплексе взаимно обусловленных и связанных между собой явлений. Конечно, этот своеобразный жизненный уклад отражается и в языке. Если сравнить, например, систему общественных функций русского языка эпохи царизма с системой его общественных функций, типичной для советской эпохи, то нельзя не обнаружить в этих системах определенной специфики, определенной направленности. Так, в обществе, где играют ведущую роль публичные формы языкового общения (митинг, собрание, радиоречь, театр и т. д.), установка на слушателя будет, несомненно, более ощутимой, чем в обществе, где языковое общение замкнуто кругом только более или менее «приватных», уединенных, узкоадресованных речевых жанров. Огромное значение публичных речевых жанров определило для русского языка советской эпохи особую значимость «установки на слушателя» для многих языковых преобразований нашего времени [13, 28].
Отражение в языке социальной дифференциации общества
Человеческое общество не представляет абсолютно однородного коллектива. В нем наблюдается дифференциация, вызываемая различными причинами. Это может быть дифференциация по классовому, сословному, имущественному и профессиональному признаку, которая, естественно, отражается в языке. Так, например, немецкие исследователи различают три уровня в социальном расслоении современного немецкого языка, которые могут быть обозначены как диалект в собственном смысле (Mundart), полудиалект (Halbrnundart или Umgangssprache) и национальный литературный язык (Hochsprache), в своей разговорной форме обычно слегка окрашенный местным произношением («gebildete Umgangssprache», по терминологии П. Кречмера, т. е. «обиходный язык образованных») [8, 26] (см. гл. «Литературный язык»).
Дифференциация языка особенно усиливается в связи с усложнением производства и происходящим на этой почве разделением труда, что выражается главным образом в появлении специальной терминологии.
Наряду со специфической профессиональной лексикой, связанной с потребностями определенной отрасли производства, появляется особая лексика, типичная для различных арго, жаргонов и т. п., ср., например, студенческий, воровской, солдатский и др. жаргоны.
Социальная дифференциация языка затрагивает обычно только область лексики. Наблюдаются, однако, отдельные случаи, когда она захватывает и область грамматического строя языка. В японском языке существует спряжение глаголов с всп. гл. масу, в настоящее время уже не употребляющимся в роли самостоятельного глагола, например: ёму и ёмимас(у) 'читаю'. Формы без масу в обычном разговоре употреблять не рекомендуется, так как они считаются невежливыми. Их употребляют в разговоре с друзьями, низшими и т. д.10
В корейском языке в живой речи глаголы получают иное, чисто разговорное оформление, изменяющееся в зависимости от того, в какой среде, обстановке ведется разговор, кем является говорящий и слушающий. При выборе разговорных форм глагола учитываются самые разнообразные факторы: общественное положение, возраст, пол, семейное положение, жизненный опыт, знание и т. п. Различаются следующие формы: книжная, фамильярная, вежливая, учтивая и почтительная, неучтивая. Так, например, если студент на вопрос преподавателя отвечает: нанын чхэгыль помнида 'я читаю книгу', то, желая, выразить почтение<433> к преподавателю, он употребляет учтивую форму помнида. Отвечая такому же студенту, как он сам, он скажет наным чхэгылъ поо (вежливая форма). Если этот же студент является его близким другом, то и форма выражения будет другая: нанын чхэгылъ поне (фамильярная форма)11. Следует, однако, отметить, что эти грамматические особенности ограничены сферой форм различной степени вежливости и не доказывают возможности существования особой классовой грамматической структуры языка.
Классовая дифференциация общества может быть причиной создания значительных различий между языками, вернее — стилями языков. Характеризуя состояние индийских языков в начале 30-х годов, А. П. Баранников отмечал, что современные литературные языки Индии приспособлены к обслуживанию интересов господствующих классов и большинство их мало понятно для широких кругов пролетариата и крестьянства. Причина этого в том, что из многих литературных языков изгнаны лексические элементы, употребляемые широкими кругами населения, и заменены словами из литературных языков господствующих классов феодальной Индии, т. е. из санскрита (у индуистов) и из персидского и арабского языков (у мусульман). В результате этого получаются огромные различия между языками разговорным и литературным12.
Отражение в языке демографических изменений
Этот не совсем удачный термин употреблен Гертцлером в его книге «A Sociology of Language» [37]. Под изменениями этого типа понимаются такие явления, как увеличение или уменьшение населения, изменения в его распределении и составе, численности этнических групп, сдвиг соотношений между сельским и городским населением и т. д. Эти изменения не являются самодовлеющими и чаще всего выступают как следствие других социальных изменений в обществе. Выделение их в особый тип производится только в целях создания более или менее обозримой классификации различных изменений, происходящих в обществе.
Демографические изменения могут определенным образом отражаться в языке. Так, например, сильное увеличение городского населения в нашей стране по сравнению с дореволюционным периодом расширило сферу употребления городского койнэ, в известной мере способствовало расширению сферы употребления<434> литературного языка и ограничило употребление диалектной речи. В то же время приток сельского населения в города в связи с развитием промышленности оказал известное влияние даже на литературный язык. Исследователи истории русского литературного языка отмечают, что в 50—60-е годы снова наблюдается некоторая раскованность в речевом использовании нелитературных слов и оборотов и, в частности, — элементов просторечия. Это проявляется в широком включении просторечных слов (и просторечных значений общеупотребительных слов) в различные жанры литературной речи — причем стилистическая инородность их в этом случае ясно ощущается [13, 63].
Население более пожилого возраста обычно легче сохраняет особенности диалекта, тогда как молодежь, побывавшая на стороне, всегда вносит различные инновации. Сокращение численности какой-нибудь этнической группы всегда ведет к сокращению сферы употребления языка и сокращению его функций.
На языковое состояние может оказывать влияние такой фактор, как многонациональный характер государства. Во всех многонациональных государствах, почти как правило, выделяется какой-нибудь один язык, выступающий в роли главного средства общения. Примером может служить русский язык в СССР, индонезийский язык в Индонезии, английский и в известной мере хинди в Индии и т. д.
Любопытно отметить, что такой демографический фактор, как высокая или низкая плотность населения, может способствовать распространению фонетических изменений, грамматических инноваций, новых слов и т. д. или, наоборот, препятствовать их распространению. Это и понятно, так как для распространения всего нового необходим определенный механизм, роль которого может играть интенсивность общения людей между собой.
Движение населения, выражающееся в переселении на новые места, может способствовать смешению диалектов или усилению диалектной дробности. Известный исследователь русских диалектов П. С. Кузнецов отмечает, что граница русского и белорусского языков не может быть достаточно точно определена. На территории, занятой русским языком, прилегающей к территории белорусского языка, имеется большое количество говоров, содержащих известные белорусские черты и образующих как бы постепенный переход от русского языка к белорусскому. Это объясняется тем, что территория к западу от Москвы (например, Смоленская земля) постоянно служила предметом борьбы между Русским и Литовским княжеством. Эти земли неоднократно переходили из рук в руки, они входили в состав то Литовского княжества, то русского государства. Можно предполагать, что каждое завоевание этой территории влекло за собой приток русского или белорусского населения. В результате языкового смешения и возникла область переходных говоров.<435>
Переселение населения в области, значительно отдаленные от основного этнического массива, создает условия изоляции, что приводит к созданию резко отличающихся диалектов и даже специальных языков. Различия между отдельными диалектами хантыйского языка порой настолько велики, что носители их совершенно не понимают друг друга. Особенно большие различия наблюдаются в восточнохантыйских диалектах, территориально изолированных от остальных диалектов.
Переселение древних норвежцев на остров Исландию способствовало возникновению особого исландского языка, в сущности представляющего законсервированную с некоторыми инновациями форму древненорвежского языка. Этот же фактор способствовал образованию специфического бразильского португальского языка, языка африкаанс и т. д. Интенсивная колонизация различных стран мира в значительной мере способствовала распространению таких языков, как английский и испанский.
Передвижением населения могут объясняться иногда довольно причудливые очертания диалектных ареалов. Так, например, южная граница северновеликорусского наречия вытянута с северо-запада на юго-восток по линии Псковское озеро — Калинин — Клин, далее проходит немного севернее Москвы (около Загорска), затем идет на восток, проходя немного южнее Мурома Владимирской области, Арзамаса и Сергача Горьковской области, поворачивает к югу, проходит немного восточнее Пензы и выходит к Волге севернее Калинина.
Диалектологическое разнообразие Сибири — наличие в ней северновеликорусских и южновеликорусских говоров — тоже объясняется различием колонизационных потоков.
Вторжение больших масс завоевателей и захват территорий с иноязычным населением также может быть причиной языковых изменений. Очень показательной в этом отношении является история языка урду. Его возникновение теснейшим образом связано с подчинением Индии мусульманам. Основная масса мусульман, осевших в Северной Индии, говорила на персидском языке и его диалектах. Персидский язык был официальным языком мусульманских империй в Индии. Скрещение экономических, политических и административных интересов коренного населения северной Индии и осевших в северной ее части мусульман привело к тому, что в течение нескольких столетий — на основе говоров панджабского языка и хинди, с одной стороны, и персидского, с другой, — вырабатывается язык хиндустани (урду), в котором органически сочетались элементы индийских диалектов с персидскими. Из персидского языка, в свою очередь изобиловавшего уже в это время огромным количеством элементов арабского языка, в урду вошло весьма большое количество слов.
Массовое проникновение иноязычного населения на территорию, занятую другим народом, может привести к утрате языка<436> аборигенов. История различных народов дает многочисленные примеры таких случаев, ср., например, исчезновение галлов на территории Франции, кельтиберов на территории Испании, фракийцев на территории Болгарии, обских угров на территории Коми АССР, скифов на территории Украины и т. д.
Любопытно отметить, что такое явление, как формирование норм литературного языка, создается не без активного участия различных групп населения. При отмирании старых норм и становлении новых сталкиваются очень остро и напряженно мнения различных групп населения: социальных, возрастных, территориальных [13, 37].
Отражение языком различий в уровнях экономического развития
Различие уровней экономического развития отдельных районов страны может быть в определенных случаях фактором языкового изменения. Из истории образования литературных языков известны многочисленные факты, когда общегосударственный язык развивался на базе диалекта области, наиболее развитой в культурном и экономическом отношении. Так, в древней Греции диалект Аттики лег позднее в основу общегреческого языка койнэ. Латинский язык первоначально был диалектом провинции Лациум, диалект провинции Иль де Франс лег в основу французского языка, первоначальной основой испанского языка был кастильский диалект и т. д.
Следует отметить, что этот фактор оказался во многих случаях действенным при выборе так называемых опорных диалектов литературных языков народов СССР. Так, в основу коми-зырянского литературного языка лег присыктывкарский говор, прилегающий к культурному центру — городу Сыктывкару, в основу башкирского литературного языка легли западнобашкирские говоры, прилегающие к Уфе и т. д.
От общего уровня экономического развития страны или области может зависеть и степень диалектной дробности. По свидетельству Габеленца и Мейера, почти каждая деревня на берегу Маклая (Новая Гвинея) имеет свой диалект; на несколько тысяч аборигенного населения Австралии приходится 200 диалектов13. Наоборот, бурное развитие промышленности, возникновение новых промышленных центров, рабочих поселков и т. п. ведет к уменьшению диалектной дробности. Так, например, мощный подъем промышленности и сельского хозяйства в СССР, связанный с возросшими потребностями в рабочей силе, увеличил мобильность населения, что привело к известной нивелировке местных диалектных особенностей.<437>
Влияние на язык явлений надстроечного порядка
Характер надстройки может оказать огромное влияние на судьбы различных языков. Наиболее ярким примером этого может служить развитие языков народов СССР и типичные для этого явления процессы: расширение общественных функций языка, развитие стилей, выработка определенных языковых норм, рост словарного состава и т. д. Все это в конечном счете — результат влияния определенной надстройки, следствие ленинской национальной политики.
Действенным фактором, способствующим распространению языков, может иногда служить религия. Каждая религия, естественно, нуждается в языке, который мог бы служить средством ее распространения. С этим связано повышение роли и распространение языков религиозного культа. Религия может также оказать косвенное влияние на развитие языков, поскольку усвоение той или иной религии часто связано с усвоением культуры народа, распространяющего религию. Так, например, в эпоху распространения ислама и арабской культуры в языки многих восточных народов проникло довольно большое количество арабских слов и терминов. Издание священных книг послужило в истории многих народов началом письменности.
Заметное влияние на характер языка имеют различные общественные течения и взгляды. В годы революции культивировалось сознательное обращение к жаргону и арго как к «языку пролетариата», противопоставленному старому «буржуазно-интеллигентному языку» [26]. Это течение имело определенные следствия. В литературную речь первых послереволюционных лет хлынул широкий поток различных жаргонизмов, арготизмов и провинциализмов [21; 22; 24]. Эти слои лексики проникли и в художественную литературу (см., например, [11]).
Такое противопоставление в сущности было ошибочным, что не могло не вызвать со временем ответной реакции. Конец 20-х — 30-ые годы были периодом «стабилизации» литературной речи; возвращение понятий литературности и правильности речи не оставили почвы для дальнейших толков по поводу якобы нового «пролетарского» языка [13; 26].
В основе подобных течений часто лежат сугубо классовые интересы. В 30-х годах лингвистическому, научному подходу к проблеме развития русского языка, основанному на понимании неизбежности сложного взаимодействия литературного языка с «низовыми» средствами общения, противостояли две точки зрения. Первая — пуристическая, она проявлялась в огульном и резком отрицании вообще всяких новшеств в языке послереволюционной эпохи либо в психологически интересных, но безнадежных сетованиях по поводу порчи и оскудения русской речи, засорения ее «новыми словечками». Эти идеи получили широкое распростране<438>ние в эмигрантских антисоветски настроенных кругах, где создавалось мнение о порче русского языка после Октябрьской революции. Сторонники второй точки зрения пытались оправдать необходимость и полезность всех новшеств, независимо от их генезиса и функциональной необходимости в речи. Здесь несомненно отразилось своеобразное пролеткультовское представление о новом пролетарском языке [13, 60].
При характеристике влияния на язык явлений надстроечного порядка нельзя оставить без внимания роль выдающихся писателей, драматургов, артистов. Общеизвестно, что многие выдающиеся писатели составили целую эпоху в развитии того или иного литературного языка. Такова, например, роль Пушкина и целой плеяды классиков русской литературы в России, роль Данте в Италии, Сервантеса в Испании, Чосера и Шекспира в Англии и т. д.
Возникнув как результат обработки разговорного языка, литературный язык сам начинает оказывать обратное воздействие на разговорную речь. Употребление многих слов, выражений и литературных штампов первоначально возникло в известных произведениях литературы.
Наличие в обществе различных классовых и националистических интересов также может отражаться на развитии языков. Специалисты по языкам Индии утверждают, что два индийских языка урду и хинди можно было бы легко объединить. Элементы грамматической системы этих языков едины, подавляющая часть словаря является общей. Достаточно ограничить употребление санскритских элементов в хинди, а также персидских и арабских элементов в урду, и условия для формирования языка были бы созданы. Однако империалистической буржуазии Англии и представителям религиозного культа было выгодно поддерживать языковые различия, которые сохраняются до настоящего времени.
Отражение в языке развития культуры общества
Развитие производительных сил общества, техники, науки и общей культуры обычно связано с возникновением большого количества новых понятий, требующих языкового выражения. Развитие культуры общества неизбежно создает в словарном составе каждого языка лакуны, которые говорящие на данном языке пытаются всеми доступными им способами заполнить. Создаются новые термины, некоторые старые термины получают новые значения, необычайно расширяется область специальной лексики, варьирующейся в зависимости от понятийного содержания каждой науки в отдельности. Приток новой терминологии вместе с тем сопровождается исчезновением или оттеснением к периферии<439> некоторых терминов, уже не отражающих современного уровня развития наук.
Общий подъем культуры населения способствует расширению сферы употребления литературного языка, что одновременно сопровождается сужением сферы употребления территориальных диалектов и вызывает существенные изменения в состоянии социальных диалектов. «Вместе с быстрым подъемом массовой культуры, — замечает Ф. П. Филин, — разрушена база старого городского просторечия, представляющего собою своеобразный сплав профессионализмов, словарных стилистических и иных неологизмов с территориальными говорами. Термин «просторечие» стал теперь обозначать ненормативные и стилистически сниженные средства языка, которыми пользуются для определенных целей и в определенной ситуации» [30, 12].
Общее повышение культурного уровня населения вызвало такое интересное явление, как расширение пласта нейтральной лексики. Расширение пласта нейтральной лексики в наше время происходит и за счет книжной и специальной лексики. Нейтрализация книжной лексики также может быть объяснена взаимопроникновением книжной и разговорной стихии в обиходно-деловом стиле речи. Поэтому в языке наших дней книжная лексика вычленяется уже не столько на базе ее противопоставления разговорной лексике (как это указано в Словаре под ред. Д. Н. Ушакова), сколько на основе ее противопоставления нейтральной, общеупотребительной лексике языка газеты, постановлений, речей и выступлений. Процессу нейтрализации в первую очередь подвергаются многозначные слова. Из однозначных слов чаще всего нейтрализуются те слова, которые не имеют дублетов и нейтрально разговорных синонимов [12].
Рост культуры способствует увеличению функций литературного языка, одновременно сопровождающимся его более интенсивной стилистической дифференциацией, появлением новых разновидностей устной и письменной речи. Развитие письменной речи может заметным образом отразиться даже на структуре языка. Различными исследователями, например, доказано, что сложноподчиненные предложения во всех языках получают интенсивное развитие только вместе с возникновением и развитием письменной речи.
Увеличение различных стилистических разновидностей языка может существенным образом изменить систему словообразовательных суффиксов. Отвлеченные существительные с суффиксом -ость в русском литературном языке образуют незначительное число производных, например: тягостный, радостный, мерзостный и т. д. Современное терминологическое словообразование пополнило эту группу прилагательных семантически новым разрядом слов со значением отношения к понятию, реже — к предмету. Это такие прилагательные, как ёмкостный, прочноетный, жидко<440>стный, плоскостный, усталостный, точностный, вероятностный, влажностный и др.14
Роль необычайно мощных средств в распространении единого литературного языка выполняет школа, а также театр, кино, радио, телевидение.
Расширение функций литературного языка и распространение его среди широких масс населения вызывает необходимость установления единых орфоэпических и грамматических норм. Этот фактор имеет консервирующее действие. Грамматический строй, а отчасти и словарный состав современных литературных языков изменяется неизмеримо медленнее по сравнению с грамматическим строем и словарным составом языков, не имеющих письменности.
Возникновение разветвленной системы языковых стилей и установление языковых норм способствует развитию так называемой языковой эстетики, выражающейся в ограждении языка или стиля от проникновения в него всего того, что нарушает стилистические или языковые нормы.
Развитие культуры естественно связано с усилением контактов с различными странами мира, имеющими своей целью обмен опытом в самых различных областях науки и техники. На этой базе возникает интернациональная терминология. Перевод технической и научной литературы неизбежно ведет к появлению в социальных сферах языка общих стилистических черт и особенностей.
РОЛЬ ОБЩЕСТВА В СОЗДАНИИ И ФОРМИРОВАНИИ ЯЗЫКА
К числу наиболее характерных особенностей языка как общественного явления относится также тот факт, что общество создает язык, контролирует созданное и закрепляет его в системе коммуникативных средств.
Выше уже говорилось о том, что каждое слово и каждая форма создаются вначале каким-нибудь отдельным индивидом. Это происходит оттого, что создание определенного слова или формы требует проявления инициативы, которая в силу целого ряда психологических причин не может быть проявлена всеми членами данного общества. Однако инициатива отдельного индивида, если ее рассматривать с чисто гносеологической точки зрения, не чужда остальным членам общества. Общность психофизиологической организации всех людей в целом, наличие общественного<441> сознания, общности ассоциаций и т. п. создает так называемый общественный потенциал, т. е. возможность проявления той же инициативы, идущей в сходном направлении. В этом заключается ответ на вопрос, почему созданное отдельным индивидом может быть принято и утверждено обществом.
Проясним эту мысль на конкретных примерах. В болгарском языке существует слово гора 'лес'. Этимологическая связь его с русским словом гора очевидна. Это означает, что индивид, впервые создавший болгарское слово гора, ассоциировал его с горой, покрытой лесом, так как можно предполагать, что слово гора в значении соответствующего слова в русском языке также некогда существовало и в болгарском языке. Слово гора в значении 'лес' не было отвергнуто другими членами данного коллектива, поскольку в голове каждого могла возникнуть подобная же ассоциация. Аналогичное явление произошло в истории греческого языка, boh?љw по-гречески значит 'помогать'. Первоначальная идея — 'бежать на крик человека, взывающего о помощи'. Новое слово укрепилось в языке, поскольку у каждого в голове существует представление типичной ситуации, когда крик сигнализирует о необходимости оказания помощи. Каждый мог бы создать новое слово аналогичным же образом. Нечто подобное происходит также при создании грамматических форм и их аналогов. Можно предполагать, что какой-то индивид впервые создал в норвежском языке аналитическое образование с предлогом af, которое превратилось в семантический аналог древнегерманского родительного падежа на -s, например, sшnn af R. Nilsen 'сын P. Нильсена'. Здесь по существу идея отделения от чего-либо была использована для выражения принадлежности. Новое образование привилось в языке, поскольку оно не противоречило общественному потенциалу создания аналогичного образования. Потенциально это мог сделать каждый. Наблюдения показывают, что если инициатива индивида, создавшего новое слово или форму, находится в соответствии с общественным потенциалом создания такой же формы, то новое слово или форма принимаются обществом и получают закрепление в языке.
Выше были рассмотрены наиболее простые случаи утверждения обществом новых слов и форм. В огромном большинстве случаев апробация вновь созданного обществом зависит от совокупного действия различных внешнеязыковых и внутреннеязыковых факторов.
Авторы монографии «Лексика современного литературного русского языка» справедливо указывают на недостатки многих работ 20—40-х годов, посвященных изучению развития русского языка в условиях советского общества. Изменения в русском языке революционной эпохи не рассматривались как результат взаимодействия внутренних и внешних, собственно социальных законо<442>мерностей, что порождало культурно-социологический уклон в лингвистических исследованиях [13, 16—17].
Общество во всей его совокупности иногда сознательно, но чаще всего интуитивно, очень хорошо чувствует, подходит вновь созданное слово или не подходит. Все неудачно созданное обычно не имеет успеха.
В XVI столетии возникло слово копейка, которое сохраняется в русском языке по сей день. Утверждению этого слова способствовал целый ряд благоприятных факторов. Во-первых, наличие определенного зрительного образа. Установлено, что копейками были названы монеты, на которых по приказу князя Ивана Васильевича в 1535 году стали чеканить изображение всадника с копьем в руке. Первоначально это название представляло сочетание копейная деньга. Преобразование этого сочетания поставило его в один словообразовательный ряд со словами типа кожанка, касторка, неженка и т. д. Во-вторых, в укреплении в речи слова копейка определенную роль мог сыграть глагол копить. Слово копить чаще всего применялось именно к деньгам, поэтому и созвучие денежного наименования копейка с этим глаголом оказало большую поддержку изнутри. Одновременно с копейкой в русском языке появились и другие денежные наименования, образованные тем же способом: московка (из московская деньга) и новгородка (из новгородская деньга).
В связи с процессом объединения русских земель и устранением феодальной раздробленности слово копейка оказалось как нейтральное в географическом отношении более конкурентноспособным и вытеснило своих соперников. Таким образом, слово копейка ощущало влияние со стороны других элементов лексической системы по нескольким направлениям. Его поддерживали слова, генетически с ним связанные, а также созвучные лексемы, близкие по значению. Все это не могло не способствовать укреплению в словарном составе русского языка этого денежного наименования, сохранившегося до нашего времени15.
В Советский период в русский язык вошло и прочно утвердилось слово домоуправление. В связи с уменьшением в городах доли частного домовладения и предоставления жилых домов в ведение городских Советов, появление такого термина было жизненно необходимым. Его успех объясняется прежде всего тем, что слово домоуправление не шло в разрез с явлениями, происходящими в лексической системе русского языка. Оно гармонировало с общей тенденцией создания сложных слов типа лесоразведение, судостроение, хлебопечение и т. п. Для создания этого слова имелись определенные предпосылки, поскольку глагол управлять и слово управа, например, земская управа, уже суще<443>ствовали в русском языке. При создании термина была использована тенденция к расширению функций суффикса -ени. Термин домоуправа был бы явно неудачен, поскольку слово управа уже исчезло из активного словаря русского языка, тогда как слово управление в советский период явно расширило сферу своего употребления. Стечение всех этих благоприятных обстоятельств и обеспечило особую жизненность нового слова домоуправление.
С развитием горного туризма и спорта в нашей стране вошел в русский язык термин горноспасатель. Успех его объясняется не только тем, что он стал необходим, но также и тем, что он не находился в противоречии с некоторыми особенностями лексической системы русского языка. Суффикс -тель является обычным средством образования имен существительных, обозначающих профессию, должность и т. д., ср. такие образования, как учитель, писатель, служитель, устроитель и т. п. Если бы новый термин выражался одним словом спасатель, то ему грозила бы опасность получить насмешливо-ироническую окраску, поскольку целый ряд слов с суффиксом -тель действительно имеет эту окраску, ср. развиватель какой-либо теории (в дурном смысле), старатель, обыватель и т. п. Однако этого не произошло, так как первая часть сложения горно- предохраняла новый термин от возможного сдвига значения. Термин оказался удачным, не говоря уже о том, что он был жизненно необходим.
Но могут быть и такие случаи, когда вновь созданное слово не находит поддержки в языке. В конце XIX в. министр финансов Витте предложил заменить название рубль словом рус (по образцу французского франка). По его приказу были отчеканены монеты с этим номиналом. Однако сочиненному министром слову не суждено было сохраниться в языке, потому что оно не нашло поддержки ни в народной речи, ни в традиционной денежной терминологии.
В истории создания русской терминологии в области физики нередко создавались такие термины, которые не могли утвердиться в языке. Предлагали, например, термин «теория» передавать русским словом умствование; для передачи термина «фигура» предлагалось слово образ. Семантические объем эквивалента был так широк, что в нем растворялось, утопало более узкое значение. Для передачи термина «эластичный» пытались ввести слово отпрыгной. В данном случае семантический объем предлагаемого слова был настолько узок, что широкое научное обобщение не могло на нем базироваться.
В начальный период развития авиации в нашей стране возникла необходимость в наличии какого-то русского термина для обозначения авиатора (так называли в то время летчика. — Б. С.). Были предложения внедрить слово льтец (ср. слово чтец от глагола читать). Однако это предложение не имело успеха, так как предлагаемое слово встречало сопротивление со стороны лекси<444>ческой системы русского языка. Суффикс -ец объединяет целый ряд эмоционально окрашенных слов сниженного стиля: лжец, подлец, глупец, стервец, наглец и т. д. Для названия новой и почетной профессии предлагаемое слово льтец никак не подходило. Привилось слово лётчик. Это слово не имело никакой оценочной окраски. Кроме того, суффикс -чик существовал во многих других словах, обозначающих профессию, ср. наладчик, переплетчик, водопроводчик и т. д.
В истории нашей страны было время, когда в национальных языках, получивших после Октябрьской революции письменность, интенсивно создавалась новая терминология. Некоторые реформаторы, ратуя за «чистоту» своего языка, пытались все новые понятия выражать лишь словами родного языка. Так, например, сказуемое предлагалось передавать по-марийски словом ой поч, квитанция — словом ойырчык, электричество — словом тулэ?ер. Для передачи русского слова природа в коми-зырянском языке употреблялось слово ывлавыв. Эти термины были совершенно неудачны. Термин ой поч 'сказуемое' имел буквально значение 'конец мысли'. При этом следует учесть, что сказуемое в марийском языке не всегда помещается в конце предложения; ойырчык имело значение 'нечто оторванное', тулэ?ер — 'огненная река'. Коми-зырянское ывлавыв означало 'все то, что находится вне дома'. Эти термины были неточны, невыразительны и совершенно искусственны. Никакого успеха они не имели.
В 20-х годах в русском языке появилось слово шкраб (школьный работник), превратившееся в официальный термин. Этот термин должен бы обозначать в противовес дискредитированному педагогу, или преподавателю старой формации, или даже учителю — словам, уже расплывшимся и обросшим многими ассоциациями, — школьного работника нового типа, который не только учит, но и воспитывает по-новому16. Трудно было придумать что-либо более неудачное. Это слово вызывало ассоциации с такими словами, как раб и краб; сочетание согласных шк в начале слова способствовало ассоциации его с целым рядом слов блатного жаргона — шкары, шкет и т. п. По словам А. В. Луначарского («Один из культурных заветов Ленина». Вечерняя Москва, 21 января 1929 г.), когда он показал В. И. Ленину телеграмму, начинавшуюся со слов шкрабы голодают, и когда по просьбе Ленина он разъяснил ему, что означают шкрабы, то Ленин с большим неудовольствием ответил: «А я думал, что какие-нибудь крабы в каком-нибудь аквариуме. Что за безобразие назвать таким отвратительным словом учителя! У него есть почетное название — народный учитель, оно и должно быть за ним сохранено».<445>
В первый период внедрения в нашей стране радио возник термин широковещание, представляющий перевод английского broadcasting. Однако этот новый термин встретился с однозвучным, но одиозным словом широковещательный. Термин широковещание, как вызвавший нежелательные ассоциации, не привился.
В последнее время в просторечии возник глагол накурортничаться, например: Пора уже возвращаться — накурортничалась. Можно быть уверенным, что это слово никогда не выйдет за пределы грубого и фамильярного жаргона, поскольку оно нарушает языковые нормы. Приставка на- в русском языке почти не сочетается с глаголами иноязычного происхождения, глагол курортничать создан по образцу жаргонного глагола самоварничать, слово курорт не образует в русском языке производного глагола, приставка на- в данном случае придает глаголу грубый и фамильярный оттенок.
Любопытно отметить, что различные оценочные критерии утверждения того или иного слова могут быть различными в разных языковых сферах, стилях и т. п. Люди, пользующиеся просторечием, могут оценивать слово иначе, чем его оценивают люди, пользующиеся литературным языком. Очень показательна в этом отношении история слова буза, проникшего в русский разговорный язык. По свидетельству Л. Я. Борового, это слово часто встреча лось в произведениях писателей-кавказцев» начала XIX века и считалось татарским. В азербайджанском языке это слово имеет значение 'особый опьяняющий напиток', отсюда: У этих азиатов всё так, натянулись бузы, и пошла резня (Лермонтов, «Бэла»); Как напьются бузы на свадьбах или на похоронах, так и пошла рубка (там же).
В первые годы революции, как замечает Л. Я. Боровой, буза с очень многими производными широко входит в язык, обнаруживает семантическое расширение и заменяет очень многие понятия. Слово буза начинает широко употребляться в литературе того времени в самых различных её жанрах.
Чем объяснить необычайный успех этого слова? Успех этот объясняется совокупным действием многих факторов. Прежде всего следует отметить фактор семантический. Употребление напитка бузы на Кавказе часто сопровождалось различными шумными событиями, драками, свалками, созданием беспорядка и т. п. Это создавало благоприятные условия для метонимии, для приобретения этим словом значения 'нечто бестолковое, беспорядочное и бесполезное, все равно, что именно'. По этой причине от существительного буза был произведен глагол бузить, бузовать, также получивший очень широкое распространение в народной речи. Экспрессивность этого слова увеличивалась невосприимчивостью его внутренней формы вследствие его иноязычного происхождения, что резко выделяло его на фоне исконно русских синонимичных слов беспорядок, неразбериха, сумятица и т. п.<446>
Не связанное ассоциациями с тем или иным напитком, да и ни с чем вообще, оно очень полюбилось на какое-то время нашей молодежи, как очень широкое и универсальное по значению и забавное по самому своему звучанию слово. Сейчас это уже только жаргонное слово, окончательно изгнанное из литературного языка.
Неудачное слово, противоречащее законам языка, может до некоторой степени поддерживаться временно действующими факторами. Интересна в этом отношении история слов выдвиженец и учеба, некогда довольно широко употреблявшихся в русском литературном языке. Необходимость в слове выдвиженец возникла в ту эпоху существования нашего государства, когда был брошен лозунг о целесообразности выдвижения на руководящие посты особо себя проявивших рабочих и служащих. В этих условиях и было создано слово выдвиженец. Создано оно, конечно, было неудачно, так как суффикс -енец почти всегда снижает, иронически или печально обрабатывает слово (ср. такие образования с этим суффиксом, как пораженец, лишенец, непротивленец, перерожденец, отщепенец и т. п.). Кроме того, это новообразование в известной мере опиралось на некоторые, прежде довольно редкие образования не сниженного стиля, например, снабженец, переселенец, и т. п. Как только закончился период специально объявленного выдвижения, это слово сравнительно быстро исчезло из русского языка.
Слово учеба встречалось в русской литературе как слово крестьянского разговорного языка, без особого местного прикрепления. После революции учеба впервые становится литературным словом, входит в официальную формулу отправить на учебу. Оно утверждается настойчиво и принципиально вместо слишком тихого и общего учения и просвещения и прямо против просветительства, которое связано с плохими историческими воспоминаниями и по самой своей форме и даже звучанию как бы высокомерно и благотворительно. Таким образом, временно действующий экстралингвистический фактор — желание противопоставить новую форму обучения обучению, практиковавшемуся в старой дореволюционной школе, — содействовал утверждению этого слова. Но выбор этого слова нельзя признать удачным. Во-первых, в самом крестьянском языке слово учеба имело сниженное значение, как какое-то занятие, отличающееся от крестьянской работы. Во-вторых, оно было созвучно с целым рядом слов сниженного стиля, как-то: хвороба, зазноба, особа и т. д. Это созвучие естественно придавало слову учеба оттенок чего-то слишком просторечного. В настоящее время оно исчезает из литературного языка.
Иногда факторы, поддерживающие слово или выталкивающие его из языка, выступают в довольно противоречивом сплетении. Жаргонное слово низкого стиля может стать достоянием литературного языка, если одна группа факторов окажется в этой борьбе более эффективно действующей. Интересна в этом отношении ис<447>тория слова халтура. Этимология слова халтура не ясна. Были попытки связать его с глаголом хапать 'брать с жадностью'. Вероятнее всего он имеет связь с церковным термином хартуларай, или хартуларь 'книгохранитель в монастыре или церкви'; халтуларь зарегистрирован в документах XI — XIV веков, особенно на юго-западе. В церковном быту существовал и глагол халтурить — 'совершать службы (особенно отпевание покойника) на дому, совершать поскорее и кое-как, чтобы успеть обойти побольше домов и получить побольше денег'. Затем это слово нашло своеобразное преломление уже в другой сфере. В жаргоне уголовников, «блатной музыке», халтура связана была также по преимуществу с покойниками: халтурщик 'вор, работающий там, где есть покойник'. Это «работа», так сказать облегченная и даже непристойная для квалифицированного вора. Халтурщиком на этом жаргоне назывался и сам покойник. На этой основе слово халтура получает значение 'легкая работа' и широко распространяется в народном языке. Оно было экспрессивно как иноязычное по происхождению слово с неясной внутренней формой и даже приобрело новое значение 'работа на стороне' или 'работа налево'. Вытеснить это слово из литературного языка не удалось. Осталось, как замечает Л. Я. Боровой, в языке халтура — высокое по звучанию и мерзкое по существу, полное юмора слово. Живучесть этого слова можно объяснить также тем, что оно вошло по своему внешнему звучанию в ряд стилистически высоких слов, таких, как литература, натура, прокуратура, регистратура и т. п. Это обстоятельство в известной мере нейтрализовало его жаргоную принадлежность.
Внешнеязыковые факторы в ряде случаев могут оказать очень сильное влияние на судьбу слова. Если сравнить словарный состав турецкого литературного языка 30-х годов с тем его состоянием, которое наблюдается в настоящее время, то его словарный состав обновился по меньшей мере на 30—35%. Многие, ранее бытовавшие в турецком языке заимствованные арабские и персидские слова были заменены новыми турецкими словами. Нельзя не согласиться с тем, что не все в этом массовом словотворчестве было удачным. Однако пуристические тенденции оказались значительно сильнее различных лингвистических неудобств и предложенные новые слова утвердились в турецком языке.
Нечто подобное наблюдалось и в истории развития венгерского языка в эпоху обновления (XVIII в.). В это время обогащение языка приняло более широкий размах и даже пошло, как считает Й. Балашша, по нездоровому руслу. И все же автор признает те способы словотворчества, которые, несмотря на свою противоречивость естественному развитию языка, обогатили лексику огромным количеством новых и нужных слов17.<448>
Существуют области словотворчества, где общественное утверждение почти не играет никакой роли. Это относится к созданию очень узких специальных терминов. Всего несколько лет назад ученые открыли ценное сырье для выплавки стекла. Его удалось получить из сиенита, залегающего в горах вблизи города Еревана. Это новое вещество было названо ереванитом. Недавно открытый новый строительный материал получил наименование ереванит. Много минералов исследовала Ю. Н. Книпович, и один из них назвали в ее честь книповичитом.
Несмотря на огромное разнообразие внутрилингвистических и внешнелингвистических факторов, определяющих судьбу вновь возникшего слова или формы, которые даже невозможно подробно описать в рамках данного раздела, решающая роль всегда принадлежит обществу. Общество создает и формирует язык в подлинном смысле этого слова. Язык — продукт общества. По этой причине он в большей степени, чем какое-либо другое явление, обслуживающее общество, заслуживает название общественного явления.
БИБЛИОГРАФИЯ
Г. О. Винокур. О задачах истории языка. — В кн.: В. А. Звегинцев. История языкознания XIX и XX веков в очерках и извлечениях, ч. II. М., 1960.
В. В. Волошинов. Марксизм и философия языка. Л., 1929.
Е. М. Галкина-Федорук. Язык как общественное явление. М., 1954.
Г. Глезерман. Общественное бытие и общественное сознание. М., 1958.
В. Гумбольдт. О различии строения человеческих языков и его влиянии на духовное развитие человеческого рода. — В кн.: В. А. Звегинцев. История языкознания XIX и XX веков в очерках и извлечениях, ч. I. М., 1960.
М. М. Гухман. Лингвистическая теория Л. Вейсгербера. — В сб.: «Вопросы теории языка в современной зарубежной лингвистике». М., 1961.
В. Ф. 3ыбковец. Дорелигиозная эпоха. М., 1959.
В. М. Жирмунский. Проблема социальной дифференциации языков. — В сб.: «Язык и общество». М., 1968.
В. В. Журавлев. Марксизм-ленинизм об относительной самостоятельности общественного сознания. М., 1961.
В. Ж. Келле, Н. Я. Ковальзон. Общественное сознание. М., 1966.
А. Крученых. Заумный язык у Сейфуллиной, Вс. Иванова, Леонова, Бабеля, И. Сельвинского, А. Веселого и др. М., 1925.
М. Э. Курдиани. Изменения в словарном составе современного русского литературного языка (Автореф. канд. дисс.). Тбилиси, 1966.
Лексика современного русского литературного языка. М., 1968.
В. И. Ленин. Полное собрание сочинений, т. 18.
К. Маркс, Ф. Энгельс. Избранные письма. М., 1947.
К. Маркс, Ф. Энгельс. Сочинения, т. 3.
К. Маркс, Ф. Энгельс. Сочинения, т. 23.
Н. Я. Марр. Актуальные проблемы и очередные задачи яфетической теории. — В кн.: Н. Я. Марр. Избранные работы, т. 3. М. — Л., 1934.<449>
Н. Я. Марр. Язык и мышление. — В кн.: Н. Я. Марр. Избранные работы, т. 3. М. — Л., 1934.
И. Б. Новик. К вопросу о специфике человеческого сознания. — «Уч. зап. Молотовского гос. ун-та им. А. М. Горького», 1957, т. X, вып. 3.
Е. Д. Поливанов. О литературном (стандартном) языке современности. — «Родной язык в школе», 1927, №1.
Е. Д. Поливанов. Русский язык сегодняшнего дня. — В сб.: «Литература и марксизм». М., 1928, кн. 4.
Проблемы мышления в современной науке. М., 1964.
А. М. Селищев. Язык революционной эпохи. Из наблюдений над русским языком последних лет. 1917—1926. М., 1928.
Э. Сепир. Положение лингвистики как науки. — В кн.: В. А. Звегинцев. История языкознания XIX и XX веков в очерках и извлечениях ч. II. М., 1960.
Л. И. Скворцов. Взаимодействие литературного языка и социальных диалектов (Автореф. канд. дисс.). М., 1966.
Ф. де Сосcюр. Курс общей лингвистики. М., 1933.
А. Г. Спиркин. О природе сознания. — «Вопросы философии», 1961, №6
Б. Л. Уорф. Отношение норм поведения и мышления к языку. — В кн.: В. А. Звегинцев. История языкознания ХIХиХХ веков в очерках и извлечениях, ч. II. М., 1960.
Ф. П. Филин. К проблеме социальной обусловленности языка. — В сб.: «Язык и общество». М., 1968.
Формы общественного сознания. М., 1960.
А. А. Шахматов. Очерк современного русского литературного языка. Изд. 3. М., 1936.
P. O. Шор. Язык и общество. М., 1926.
Е. В. Шорохова. Проблема сознания как комплексная проблема современной науки. — В сб.: «Проблема сознания и закономерности его развития». Материалы симпозиума. Новосибирск, 1966.
Язык и общество. М., 1968.
М. Nohen. Pour une sociologie du langage. Paris, 1956.
Jouce O. Hertzier. A sociology of language. University of Nebraska, N. Y. 1965.
Н. Iiijar. Linguistic and cultural changes. «Language», 1948, v. 24 ?4.
Language in culture (Ed. by H. Hoijer). The University of Chicago Press, 1954.
Language in culture and society. N.Y. — London, 1964.
I. M. Levis. Language in society. London, 1947.
A. Sоmmerfelt. Structures linguistiques et structures des groups sociaux. «Diogene», 1965, ?51.
L. Weisgerber. Vom Weltbild der deutschen Sprache. Dusseldorf, 1950»<450>
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
ТЕРРИТОРИАЛЬНАЯ И СОЦИАЛЬНАЯ ДИФФЕРЕНЦИАЦИЯ ЯЗЫКА
В специальной лингвистической литературе широко распространено понятие общенародного языка, понятного для всего народа. Это понятие, однако, довольно неопределенно, так как под него нередко подводятся явления различной природы: 1) под общенародным языком понимают литературный язык, имеющий распространение в данном государстве, 2) общенародным языком называют иногда какое-либо распространенное койнэ, например, общегородское койнэ, 3) за общенародный язык часто выдают систему общих лексических и грамматических элементов, связывающих различные диалекты языка и дающих возможность их представителям договориться между собою. Такие общие элементы, конечно, не составляют живого языка и представляют собой некоторую, хотя и коммуникативно действенную, абстракцию.
В связи с этим интересно привести некоторые высказывания Е. Д. Поливанова, который утверждал, что язык крупного коллектива не отличается абсолютным тождеством кооперативных связей и определял язык как тождество систем произносительно-звуковых символов, присущих участникам того или другого коллектива, определяемого наличием специальных кооперативных потребностей, что обусловливает потребность в общем и едином языке для этого коллектива. На фоне известных кооперативных связей можно обнаружить еще более тесные и специфические связи внутри отдельных групп [51, 55]. Соответственно этому, Е. Д. Поливанов считал необходимым внести в понятие тождества ассоциативных систем, которое обычно кладется в основу определения языка, признак относительности. «Есть тождество более или менее полное — у небольших, тесно связанных (внутри себя) групп и тождество — неполное — у всего (национального) коллектива, в который входят эти группы. В последнем случае «общий язык» обеспечивает лишь возможность взаимного понимания (да и то, строго говоря, лишь в пределах определенных тем — соответственно тому характеру кооперативных связей, который объединяет<451> всех членов данного коллектива), но отнюдь не единую характеристику системы языкового мышления (в фонетическом, морфологическом и т. п. отношениях)» [51, 56].
Язык никогда не бывает абсолютно единым, так как наряду с факторами, способствующими формированию его единства, действуют факторы, создающие его неоднородность. Различные вариации языка принято делить на две группы — одни из них носят названия территориальных диалектов, другие известны как его социальные варианты.
ТЕРРИТОРИАЛЬНАЯ ДИФФЕРЕНЦИАЦИЯ ЯЗЫКА
Прежде чем перейти к рассмотрению различных более или менее частных аспектов узлового для данной проблематики понятия территориального диалекта, отметим два обстоятельства общего порядка. Во-первых, необходимо учитывать невозможность структурного определения языкового или диалектного статуса того или иного объединения (проблема: самостоятельный язык или диалект другого языка). По сравнению с неизбежно произвольным — в данном отношении — характером структурных критериев довольно твердую опору в этом отношении составляют критерии социологического порядка. Среди последних наиболее оперативными являются наличие (или, наоборот, отсутствие) взаимопонимаемости, единого литературного языка, а также единого самосознания народности. Во-вторых, следует иметь в виду, что территориальный диалект является исторически изменчивой, зависящей от уровня социального развития общества формой существования языка. Согласно определению В. М. Жирмунского, «диалект представляет единство не исконно данное, а сложившееся исторически в процессе общественно обусловленного взаимодействия с другими диалектами общенародного языка, как результат не только дифференциации, но и интеграции: единство развивающееся, динамическое, как о том свидетельствует характер изоглосс языковой карты, наглядно отражающей связь истории языка с историей народа» [32, 23]. Ни дифференциальные признаки диалекта, ни тенденции его развития не остаются тождественными для разных эпох. Так, если докапиталистические общественно-экономические формации постоянно способствуют диалектной дифференциации языка, то отношения эпохи капитализма, и особенно — социализма, делают диалекты категорией деградирующей и даже пережиточной. Мощным фактором постепенной элиминации диалектов являются национальные языки, начинающие складываться уже в процессе перехода от феодализма к капитализму. Строго говоря, сам термин «территориальный диалект» применим только к диалектам донациональной эпохи, так как в процессе ста<452>новления нации территориальные диалекты превращаются в диалекты территориально-социальные [68, 27].
Основной причиной возникновения диалектных различий является ослабление связей и относительная изоляция различных группировок языковой общности. Поскольку язык представляет собой явление исторически изменяющееся, в нем постоянно зарождаются различные инновации, которые, возникнув первоначально в одном месте, затем постепенно распространяются. Как правило, однако, сколько-нибудь тесная связь между членами языковой общности затрудняется.
В наиболее общем случае в роли факторов, затрудняющих возможности непосредственного общения, выступают факторы физико-географического порядка (ср. наличие горных хребтов, лесных и водных массивов, пустынных пространств и т. п.). В частности, К. Маркс отмечал тенденцию к образованию различия в языке первобытных племен, неизбежную при обширности занимаемой его носителями территории, и прямо указывал, что локальное разобщение в пространстве вело с течением времени к появлению различий в языке [3, 79]. Очень ярким примером действия этого фактора служит, например, глубокая диалектная дифференциация почти всех нахско-дагестанских языков, локализующихся в горных отрогах Большого Кавказа, многие из диалектов которых распадаются к тому же на большое число говоров и подговоров, характеризующих нередко отдельные кварталы аулов. Диалектные различия имеются в эстонском языке почти на каждом из островов, расположенных вблизи морского побережья Эстонии. Основной предпосылкой формирования горно-марийского и лугового марийского языков (вернее — диалектов) явилось разделение их ареалов массивом Волги.
Затрудняющим языковое общение препятствием часто является административное деление территорий: государственное, феодальных земель и т. п. Так, размещение языка саамов по территории четырех государств — СССР, Финляндии, Норвегии и Швеции— послужило причиной образования довольно сильных различий между его диалектами. В очень многих случаях диалектный ландшафт языков отражает историческое членение страны на феодальные земли (это имеет место в немецком, итальянском, грузинском и других языках). Диалектной дифференциации языка способствует и существование определенных центров, сплачивающих окружающее население. Так, Казань в прошлом связывала воедино жизнь чувашских уездов своей губернии, обособляя их от смежной Симбирской губернии. Северо-западная часть Чувашии, входившая в состав Козьмодемьянского уезда с центром г. Козьмодемьянском на Волге в марийской части уезда, со времени разделения на уезды почти 150 лет жила своей несколько обособленной жизнью. Естественно, что в этих условиях не могли не образоваться диалектные различия.<453>
Иноязычное окружение диалекта также способствует его обособлению от других диалектов. В Красновишерском районе (северо-восточная часть Пермской области) живет около 4000 человек, говорящих на особом диалекте языка коми, отличающемся как от коми-пермяцкого, так и от коми-зырянского наречий. Коми, населяющие Красновишерский район, живут небольшой группой в среднем и частью верхнем течении р. Язьвы, левом притоке р. Вишеры, образуя в административном отношении так называемый Верхне-язьвинский куст Красновишерского района [46, 3]. Образованию особого диалекта во многом способствовало иноязычное окружение, изолировавшее его от основной массы коми-пермяцкого населения.
Разобщение диалектов может возникнуть и как следствие инфильтрации иноязычного населения на территорию данного народа. «Из-за территориального разобщения, которое часто возникало под влиянием иноязычных народов, отдельные группы мордвы на долгое время лишались возможности общаться друг с другом. В результате, несмотря на общность происхождения, приблизительно 90% слов, фонетический облик многих лексических единиц, восходящих к одному и тому же этимологическому источнику, за это время успел значительно измениться» [67, 72]. Причиной возникновения диалектных различий может быть влияние других языков и иноязычных субстратов, например, самаркандско-бухарская подгруппа узбекских говоров обнаруживает довольно сильное таджикское влияние. Они не только не имеют сингармонизма, но и вполне повторяют таджикскую звуковую систему — в частности, вокализм из шести гласных — i, е, q, а, о, и [53].
В нижне-вычегодских русских говорах имеются такие особенности, как появление среднеевропейского l, пропуск предлогов и т. п., возникшие под влиянием коми-языка (ср. стр. 473 данной работы). По утверждению А. М. Селищева, ряд черт русско-сибирских говоров возник вследствие иноязычного влияния, например, слабосмычный bw или wb (wboda, dwba), мягкие и и dћ вместо мягких t и d (чело — 'тело'; чача — 'тятя', джело — 'дело'); передвижка в ряде согласных s — љ, z — ћ (шам или шиам — 'сам', шобака или шиобака — 'собака', посол — посоулосо); j вместо l, r (бjам — 'брат', ju6a — 'рыба', jаx?ка — 'лавка') и т. д. [58, 39].
Причиной диалектных различий нередко является их разное происхождение. Так называемый цаконский диалект новогреческого языка очень сильно отличается от других диалектов. Это объясняется тем, что он происходит непосредственно от лаконского. диалекта древнегреческого языка, тогда как остальные диалекты ведут свое происхождение от общегреческого койнэ эллинистического периода [78, 184].
По мнению Е. Д. Поливанова, в современном узбекском языке существуют три типа наречий, генетически относящихся к трем<454> разным группам тюркских языков: к юго-восточной, или чагатайской группе, юго-западной огузской группе и северо-западной, или кыпчакской группе [53, 3—4]. Это означает, что в состав узбекского народа частично вошли так называемые чагатайские узбеки, туркмены и казахи.
Различия в области религии также могут быть причиной обособления диалектов. Так, например, в Саратовской области имеется село Малый Красный Яр, население которого говорит на окающем говоре. Несмотря на то что этот говор находится в соседстве с акающими говорами, многие старые черты этого говора сохраняются очень устойчиво. Это объясняется тем, что жители данного села были раскольниками, старообрядцами. Они мало общались с соседями, вели замкнутый образ жизни, даже жён брали из далеких севернорусских окающих же деревень, что не могло не сказаться на состоянии их говора [8, 35]. Крещеные татары, изолированные в религиозном отношении, оказались также изолированными и в области языка. А это повлекло за собой то, что в их языке сохранились некоторые старые формы и оказалось мало арабских заимствований [19, 10].
Нетрудно видеть, что особенно глубокие диалектные различия возникают там, где имеет место взаимодействие нескольких из названных факторов одновременно.
Выше были охарактеризованы только основные факторы, способствующие разобщению языковых массивов. Наряду с ними существует известное количество каких-то мало заметных, трудно уловимых факторов, затрудняющих распространение языковых явлений и обусловливающих в свою очередь дифференциацию диалектов на поддиалекты и более мелкие единицы территориального членения языка. Имеются, например, такие случаи, когда слово бытует только в одной деревне. В другой деревне, отделенной расстоянием всего в каких-нибудь десять или пятнадцать километров, оно уже не употребляется.
Так, у носителей тонашевского диалекта мокша-мордовского языка существуют названия предметов и понятий, распространение которых ограничено территорией с. Тонашево и соседних сёл: Вертелим, Кулдым, например: фтун 'решительно', йосыпс 'зря' и т. д. [5]. Очевидно, сам факт удаленности одного населенного пункта от другого даже на небольшое расстояние уже создает известные препятствия для распространения языковых явлений. Можно также предполагать, хотя этот вопрос детально не изучен, что разные звуки, слова и формы диалекта обладают далеко не одинаковыми возможностями широкого распространения. Диалектные различия возникают оттого, что в зонах изоляции начинают происходить самостоятельные изменения самого различного характера во всех языковых сферах, осуществляющиеся к тому же неравномерно. Иногда они заходят так далеко, что диалекты с течением времени превращаются в самостоятельные языки.<455>
Существует огромная литература, посвященная описанию диалектов различных языков мира. Диалектология как специальная отрасль языкознания затрагивает много проблем. Наибольший интерес представляют две по существу связанные темы: 1) смешение диалектов и 2) общие принципы выделения диалектов как самостоятельных языковых единиц.
СМЕШЕНИЕ ДИАЛЕКТОВ И ОБРАЗОВАНИЕ ДИАЛЕКТОВ
ПЕРЕХОДНОГО ТИПА
Между двумя различными диалектами в определенных благоприятствующих условиях могут образоваться диалекты переходного типа, объединяющие в себе черты территориально соприкасающихся диалектов. Эти факты неоднократно отмечались многими диалектологами. Диалектологи выделяют, например, средне-великорусские переходные говоры, т. е. говоры, образующие как бы переход от северновеликорусского наречия к южновеликорусскому. Средневеликорусские говоры не имеют своих ярких черт в фонетике и морфологии (если не считать некоторых, имеющих второстепенное значение), но частью черт объединяются с северно-великорусскими, а частью черт с южновеликорусскими говорами [41, 155].
По сообщению В. Штейница, смежные диалекты хантыйского языка (диалекты, находящиеся на границе двух различных групп диалектов) включают в себя ряд особенностей соседней группы диалектов. Так, атлымский диалект, являясь в основном южным диалектом, и салымский диалект, в основном диалект восточной группы, включают в себя ряд особенностей морфологии соседних диалектов [72, 196].
Между северными (гегскими) и южными (тоскскими) диалектами албанского языка имеется полоса переходных говоров. Общим моментом для всех относящихся к переходной зоне говоров является тесное переплетение признаков обоих диалектных типов, благодаря чему не всегда легко удается определить, какой из них следует считать основным для каждого отдельного говора [26, 220].
Один из говоров южноэстонского диалекта, так называемый мульчинский говор, имеет очень заметные следы влияния, идущие от северноэстонского диалекта [84, 90]. Этот говор находится в пограничной зоне. Присыктывкарский говор, лежащий в основе коми-зырянского литературного языка, представляет собой переходный говор от сысольского к вычегодскому [44, 32].
Характеризуя мунтянский диалект румынского языка, И. Котяну упоминает, что на западе этот диалект граничит с банатским диалектом, будучи отделен от него переходной зоной (о zonг de tranziюie). На северо-востоке он соприкасается с диалектом Мол<456>довы, образуя другую переходную зону. Эти две зоны представляют собой диалектные области, переходные к банатскому диалекту и диалекту Молдовы [75, 74].
С чисто типологической точки зрения процессы взаимодействия между литературным языком и диалектом очень напоминают процессы смешения диалектов. В этих случаях также могут образовываться смешанные диалекты.
Говоры центральной Франции, — замечает А. Мейе, — производят на нас впечатление скорее «испорченного французского языка, чем настоящих диалектов, так что трудно бывает в точности сказать, что перед нами — французский язык или местный диалект» [80, 308].
Точно такие же явления наблюдаются на границах между близкородственными языками. Говор или диалект западных районов Башкирии является промежуточным (вернее, переходным) между башкирским и татарским языком [40, 301]. Язык западных башкир почти ассимилировался татарским средним диалектом переселенцев татар, оказав одновременно сильное влияние на последний в области лексики, фонетики и, частично, морфологии [40, 370—371]. Южные диалекты киргизского языка представляют собой продукт взаимодействия киргизского и узбекского языков [12, 13]. В южных диалектах казахского языка во многих словах вместо с употребляют ш, например, ешек 'осёл' вместо есек, шорпа 'суп' вместо сорпа и т. д. [2, 237].
Южные диалекты характеризуются также наличием аффрикаты ч, соответствующей спиранту ш, ср. южн. чана 'сани', лит. шана, южн. чеге 'гвоздь', лит. шеге и т. д. [2, 238].
Известно, что исконные љ и и в диалекте, легшем в основу казахского литературного языка, превращались соответственно в s и љ. Сохранение этих фонем в южных диалектах можно объяснить влиянием каракалпакского или туркменского языков.
Северный диалект эстонского языка, легший в основу современного эстонского языка, содержит целый ряд особенностей, сближающих его с финским языком. В этом отношении южноэстонский диалект в гораздо большей степени отличается от финского.
Ливвиковский диалект карельского языка распространен на северо-восток от Ладожского озера почти до 63° северной широты. Этот диалект впитал в себя черты собственно карельского диалекта и ряд особенностей вепсского языка. Людиковский же диалект, занимая узкую полосу восточнее ливвиковского, представляет собой как бы промежуточное звено между ним и вепсским языком [39, 5].
В пограничном леонском диалекте испанского языка, граничащем с португальским языком, имеются некоторые особенности, сходные с особенностями португальского языка, например, сохранение f (ср. леонск. farina 'мука', figo 'сын' при кастильских harina, hijo); произношение j как ћ (например, janero 'январь' при<457> исп. enero, ср. порт. janeiro [ћaneiru], превращение группы lt в it, например, muitu 'много', ср. порт. muito при каст. mucho и т. д.) [88, 90—109]. В то же время по некоторым другим особенностям леонский диалект не отличается от испанского, ср., например, форму опр. артикля ед. ч. ж. р. lа при порт. а.
Так называемые чистопольские татары сложились из мишарского населения разных местностей. В то же время в силу исторических и территориальных условий их язык обнаруживает некоторые элементы общности со средним диалектом татарского языка [47, 4].
«На территории Башкирской республики, особенно в ее западной, северо-западной и юго-западной частях проживает значительное количество татар. Они не являются аборигенами этого края. В различные эпохи и по разным причинам они переселились из разных областей. Среди них мы встречаем представителей различных говоров среднего и западного диалектов татарского языка. Такая смешанность повлияла и на формирование местных диалектных особенностей. Кроме того, на язык переселенцев оказал некоторое влияние и башкирский язык» [4, 2].
Смешанные диалекты могут возникать не только в зонах непосредственного контактирования двух диалектов. Смешение может быть результатом контактирования диалекта местного населения с диалектом пришельцев или наоборот. Оно наблюдается также в диалектах, находящихся в иноязычном окружении, если окружающий язык является близкородственным и т. д.
«Населенные пункты в междуречии реки Суры и ее притоков Колданса и Узы в прошлом были мокшанскими. В результате тесного соприкосновения с эрзянским населением образовались эрзянско-мокшанские смешанные селения. При смешении двух близкородственных языков возникли переходные говоры с такими языковыми особенностями, по которым они сближаются, с одной стороны, с говорами эрзянского языка, а с другой — с говорами мокшанского языка» [13, 5].
Характер языковых процессов, протекающих в зонах диалектного смешения
Характер языковых процессов, протекающих в зонах смешанных говоров, исследован слабо. Однако на основании некоторых отрывочных сведений можно представить отдельные особенности этих процессов.
Прежде всего следует отметить, что распространение языковых черт от одного диалекта к другому происходит постепенно. На территории Костромской области существуют переходные говоры, занимающие срединное положение между окающими и акающими говорами. Материалы этих говоров наглядно показывают, что<458> акание постепенно затрагивает окающие говоры, но окончательно еще не утвердилось. Об этом наглядно свидетельствует троякая возможность реализации этимологического о, характерная для всех безударных положений. При этом особенно заметно отсутствие единых норм в произношении гласных 1-го предударного слога: ав'еч'ка, окуч'ивали, ъна [71, 141].
При исследовании украинского говора в слободе У рыв, расположенного в окружении великорусских говоров, установлено, что данный говор испытал влияние русского языка. Это находит выражение в употреблении параллельных форм. «Одна и та же женщина в недолгом разговоре скажет р'идныj и н'ерудный, ноч' и н'ич и т. п». Звук с в говоре одних и тех же лиц в одних и тех же словах может то смягчать предшествующий гласный, то не смягчать, например: сэрцэ, л'удэj и рядом — смягчающее: буд'е, д'ен', на пол'е и т. д. [22, 241].
В южнокиргизских диалектах и кыпчакских джекающих говорах узбекского языка наблюдаются комбинаторно-факультативные вариации дж < й в начале слова. При этом в чередовании дж/й наблюдается неустойчивость, свидетельствующая об отсутствии константности в дж/й в начале одних и тех же слов [54, 60].
То же явление наблюдается в чистопольском говоре татарского языка: наряду с йоканием в начале слова активно употребляются звуки дr, дз', д' (лит. r) [4, 9].
В. М. Жирмунский отмечает, что в немецкой колонии Александергильф чередуются средненемецкое р-, -рр- (признак «венгерских» говоров) и южнонемецкое pf-, -pf- (признак швабского). В ответах объектов чередуются: poљde — Pfosten; pont — Pfund; pfre:mq, Pfriemen и т. д. [35, 101].
Известно, что отличительной чертой верхового чувашского наречия является превращение исконного тюркского а первого слога в о, например, тат. баш 'верх', чув. поз 'голова'. В низовом диалекте оно превращается в у, ср. верх. чув. поз 'голова', низ. чув. пуз 'голова'. В цивильском переходном говоре чувашского языка оканье и уканье наблюдаются параллельно [38, 110].
М. А. Абдрахманов, исследовавший процессы смешения одного сибирского местного тюркского наречия с языком казанских татар, отмечает, что если какой-нибудь фонетический признак охватывает небольшую группу слов, переход к употреблению татарской формы происходит не в виде общей фонетической замены, но протекает довольно противоречиво в отдельных словах, причем некоторые из них сохраняют местную форму, другие переоформляются по татарской норме [1, 7].
Н. Джунусов, характеризуя казахский переходный говор на территории Каракалпакской АССР, отмечает, что в этом говоре происходит замена с в некоторых словах на ш, например: маша? вместо маса? 'колос', к?кшерке вместо к?ксерке 'судак', о?шату вместо у?сату 'уподобить' [27, 7]. Известно, что в диалекте, лег<459>шем в основу казахского литературного языка, исконное љ, как в ногайском языке, превратилось в s, ср. тат. баш 'голова' каз. бас; тат. кцрqш 'борьба', каз. к?рес и т. д.
Неполнота превращения свидетельствует опять-таки о процессе, не достигшем завершения. В таком же состоянии превращения исконного ш в с находятся и южные казахские говоры [2, 237].
По сообщению Р. М. Баталовой, оньковский диалект коми-пермяцкого языка занимает особое место среди других диалектов коми языков из-за употребления фонемы л. Данные диалекта показывают, что л вытеснило в в результате утраты последней смыслоразличительной функции (фонематичности). Звук в в диалектах встречается как вариант фонемы л, ср. лаж и важ 'старый', 'поношенный', лон и вон 'вот', 'тут', 'это', лот и вот 'сон' и т. д. [11, 7].
Фонема в в некоторых диалектах коми-зырянского и коми-пермяцкого языков исторически может восходить к л в позиции конечного согласного закрытого слога. В некоторых диалектах древнее л сохранилось, в других оно превратилось в указанных позициях в в. Оньковский говор пермяцкого языка относится к так называемым л-овым говорам, т. е. сохраняющим старое л. Поскольку он находится по соседству с нижнеиньвенским диалектом коми-пермяцкого языка, принадлежащим к в-овым говорам, то можно предполагать, что в результате процесса смешивания двух говоров с разными характеристиками в утратило фонематичность, чем и объясняются случаи факультативного употребления в и л, например важ и лаж 'старый'.
Ярким подтверждением этого предположения могут служить смешанные говоры языка коми, где одновременно в одних и тех же позициях могут употребляться и в и л. В этих говорах можно наблюдать такие случаи чередования в и л, как кцв 'веревочка', 'шнур', лув 'брусника', но вцл 'лошадь', кыл 'язык', зэл 'очень' и т. д. [61, 459].
Изучение причин этой неустойчивости представляет большой теоретический интерес. В. М. Жирмунский предполагает, что в результате борьбы конкурирующих форм разрушается единство звукового ряда, звуковой закон и появляются фонетические дублеты [35, 102].
М. А. Романова, исследовавшая русские говоры по нижнему течению Тавды, Тобола и Иртыша, отмечает, что в исследуемых говорах наблюдается различная фонематическая реализация гласных первого предударного слога в одной и той же словоформе: годоф — гадоф, повойник — павойник... почему — поч'аму — почиму, что обусловлено не только внешним влиянием (междудиалектным контактированием, влиянием литературного языка и воздействием субстрата) [56, 5—6].
Такое же неполное усвоение наблюдается и в области распространения морфологических особенностей. В верхнекамском наре<461>чии, относящемся к пермяцким наречиям, под влиянием верхневычегодских говоров языка коми произошло усвоение суффикса мн. ч. -яс, типичного для коми-зырянских говоров, например, чунъ-яс 'пальцы', школьникъ-яс 'школьники' и т. д. Однако коми-пермяцкий суффикс -эз полностью не исчез1.
В некоторых говорах так называемой наскафтымской мордвы параллельно употребляются две формы 1 л. ед. ч. объектного спряжения ряда его, например, максын'д и максыйа 'я его отдал'. Первая из этих форм является мокшанской, а вторая эрзянской [13, 22].

<<

стр. 2
(всего 3)

СОДЕРЖАНИЕ

>>