стр. 1
(всего 2)

СОДЕРЖАНИЕ

>>

МОСКОВСКИЙ ОБЩЕСТВЕННЫЙ НАУЧНЫЙ ФОНД

ИНСТИТУТ МИРОВОЙ ЭКОНОМИКИ И МЕЖДУНАРОДНЫХ ОТНОШЕНИЙ РАН








ПОСТИНДУСТРИАЛЬНЫЙ МИР:ЦЕНТР, ПЕРИФЕРИЯ, РОССИЯ




СБОРНИК 2. ГЛОБАЛИЗАЦИЯ И ПЕРИФЕРИЯ












Москва
1999


СОДЕРЖАНИЕ

В.Г. Хорос
ВМЕСТО ВВЕДЕНИЯ 4
А.И. Неклесса
ЭПИЛОГ ИСТОРИИ, ИЛИ МОДЕРНИЗАЦИЯ VERSUS ОРИЕНТАЛИЗАЦИЯ 21
К.Л. Майданик
СОВРЕМЕННЫЙ СИСТЕМНЫЙ КРИЗИС МИРОВОГО КАПИТАЛИЗМА И ЕГО ВОЗДЕЙСТВИЕ НА ОБЩЕСТВО ПЕРИФЕРИИ (ЛАТИНСКАЯ АМЕРИКА) 59
В.А.Красильщиков
ЛАТИНСКАЯ АМЕРИКА И ПОСТИНДУСТРИАЛЬНАЯ ЭПОХА 93
А.И.Салицкий
КИТАЙ В МИРОВОМ ХОЗЯЙСТВЕ 124
О.Л. Остроухов
ВНЕШНЯЯ ПОЛИТИКА КИТАЯ В ЭПОХУ РЕФОРМ 154
Е.А. Брагина
ИНДИЯ — ОТ ДОГОНЯЮЩЕГО РАЗВИТИЯ К УСТОЙЧИВОМУ РОСТУ? 179
Э.Е. Лебедева
ТРОПИЧЕСКАЯ АФРИКА НА ПОРОГЕ XXI В. 205
Д.Б. Малышева
ИСЛАМСКИЙ ФУНДАМЕНТАЛИЗМ В СОВРЕМЕННОМ МИРЕ 234


В.Г. Хорос


Вместо введениЯ



П
онятие “третий мир” сегодня считается морально устаревшим. Тому, конечно, есть причины: нет уже “второго мира”, да и сам “третий мир” значительно дифференцировался. Современные исследователи предпочитают другие термины: “периферия”, “полупериферия”, “глубокий Юг” и т. п. Тем не менее в каких-то контекстах номинация “третий мир” продолжает фигурировать — прежде всего для указания на различие между развитыми и развивающимися, богатыми и бедными (иногда — западными и незападными) странами, которое, разумеется, не исчезло.
В качестве введения к заявленной в настоящем сборнике теме будет полезно начать с обзора нескольких последних публикаций крупных зарубежных ученых. Эти публикации интересны тем, что их авторами являются классические “третьемироведы”, чьи взгляды сформировались двадцать — тридцать лет назад, и на тот же период приходятся их основные работы. Отдавая себе отчет в том, что в странах Азии, Африки и Латинской Америки (так же, как и в мире в целом) произошли большие перемены, патриархи пытаются осмыслить их, не изменяя в то же время своим принципиальным идейным ориентациям. Что же из этого получилось?
Голландский ученый Вим Вертхейм принадлежал к той довольно типичной прослойке западных интеллектуалов, занимающихся проблемами развивающихся стран, которые отличаются достаточно левыми взглядами. В то же время, как заявляет сам автор, он не марксист. По его мнению, марксизм недооценивает роль государства в экономической сфере и ошибочно полагает, что путь к социализму лежит лишь через капиталистическую стадию (Wertheim, p. 6-7).
Рассматривая современную политику Запада по отношению к развивающимся странам, Вертхейм видит в ней прямую связь с традиционными отношениями метрополий и колоний. Стратегия Центра всегда состояла в том, чтобы, укрепляя собственную промышленность, подавлять ее развитие на Периферии, превращая последнюю в рынок для своих товаров. Изменялись только методы. Скажем, англичане, овладевшие китайскими портами во время “опиумных войн”, смогли контролировать местные тарифы на свою текстильную продукцию, и поэтому “опиумные войны” следовало бы назвать “текстильными”. Аналогичная линия проводилась США по отношению к Латинской Америке (политика “открытых дверей”).
Заключительным звеном в этой исторической цепочке является линия Запада по отношению к Востоку и Югу, олицетворяемая Международным валютным фондом и Мировым банком. Ибо в основе последней — снятие ограничений на импорт товаров из развитых стран при сокращении местных государственных и социальных расходов, например, субсидирования дешевых продуктов питания для бедных слоев населения. Прибегая к игре слов, Вертхейм называет эту политику “международным валютным фундаментализмом”, как бы возвращением к прошлому. Нынешний монетаризм и фритредерство, пишет он, есть “просто современная версия давней стратегии установления и поддержания индустриальной монополии Запада, подпираемой мощью западных держав” (p. 22).
Вертхейм в своих основных трудах всегда выступал как специалист по аграрным и социальным проблемам густонаселённых стран Азии (Индонезия, Индия, Китай и др.). И в своей последней книге он уделяет этой теме большое внимание. Как и прежде, он выделяет китайскую (даже маоистскую) модель развития сельскохозяйственной сферы, отдавая ей предпочтение перед индийской, индонезийской или какой-либо другой разновидностью. Для современного читателя такая позиция может показаться шокирующей, но Вертхейм стремится подкрепить ее достаточно рациональными аргументами (не отрицая в то же время глупостей и крайностей “большого скачка” и “культурной революции”). Основываясь на коллективной собственности на землю, скот и орудия, китайцы после победы коммунистической революции, считает он, вместе с тем не следовали советской колхозной модели. У них не было простого уравнительства, существовала разница в оплате труда, в частности между бригадами, работающими на почвах различного плодородия. В целом же для деревенской политики в Китае была характерна ориентация на кооперацию, антиэлитарная направленность, что выгодно отличало ее от индийского или индонезийского варианта, где односторонняя ставка на “зеленую революцию” привела к возникновению серьезных социальных и имущественных диспропорций в сельской среде. Главное же, государство в Китае в 50-60-е гг. направляло большие инвестиции (до 8 — 10% бюджета) в систему водоснабжения полей — строительство каналов, дамб, дренаж почв и пр.
В результате рост сельскохозяйственной продукции в Китае даже во времена “культурной революции” составлял в среднем 3.4% в год — цифра, достаточно впечатляющая по сравнению с многими другими развивающимися странами. Продовольственного самообеспечения Китай достиг уже в 60-х гг. В 70-е годы благодаря сбору двух урожаев в год вырученные средства инвестировались в местную промышленность. Все это создало базу того экономического подъема, который произошел в следующие десятилетия.
Однако политику китайских реформ в 80-90-е гг. Вертхейм не слишком жалует. Не отрицая быстрого роста в этот период, он отмечает целый ряд негативных сторон китайского “экономического чуда”, прежде всего для деревни. Семейная аренда не стимулировала механизацию сельского хозяйства, система водоохранных мероприятий в значительной мере оказалась запущена. Возникли серьезные экологические проблемы (сведение лесов, эрозия почв). Призыв власти “обогащаться” обернулся социальным расслоением крестьянства и общества в целом. Снизился уровень образования, особенно женщин.
Пример Китая рассматривается автором как частный случай соперничества между капитализмом и социализмом в глобальном масштабе. По его мнению, хотя капитализм (“царство Маммоны”) одержал временную победу, сам он находится в глубоком кризисе. “Перестройка глобальной экономики не может быть достигнута на основе системы индивидуализма” (с. 174). Социализм имеет все шансы вернуться на историческую сцену, но в новых формах, поскольку старые показали свою неэффективность.
У другого патриарха “третьемироведения”, известного индийского социолога и политолога Раджни Котхари оценки происходящих мировых процессов примерно те же. Получивший в последнее время широкое распространение термин Ф. Фукуямы “конец истории” Р. Котхари расшифровывает как констатацию прихода нового миропорядка, победу капитализма не только над “вторым миром”, но и над “третьим”, Периферией, в которую возвращаются “капиталистически-колониальные структуры” (R. Cothari, p. 38).
Так же, как для Вертхейма, современный глобализирующийся капитализм есть “царство Маммоны”, для Котхари это — мир алчности, где все усилия “направлены на потребительские нужды потребительских классов”. Этот мир победил не потому, что он смог предложить людям что-то значительное, но прежде всего потому, что зашел в тупик мировой социализм, а развивающиеся страны “потерпели неудачу в попытках сформировать собственную инициативу”. Более того, многие лидеры “третьего мира” воспринимают новый порядок с малопонятным энтузиазмом. В то время как некоторые ученые и общественные деятели на Западе уже начинают сомневаться в прямолинейном монетаризме и глобализме, элиты на Периферии все более поддерживают данные тенденции. “Реальное поле новой экономической идеологии обозначается даже больше на Юге, чем на Севере” (с. 39-40, 42).
В Индию глобальные процессы монетаристско-неолиберальной экономики стали проникать со второй половины 80-х годов, когда к власти пришел Раджив Ганди, и в начале 90-х годов, по мере проведения соответствующих хозяйственных и финансовых реформ. В результате в стране стало утверждаться “потребительское общество с растущим потребительским классом, принявшим модель высоких технологий, суперкоммуникаций и ультрамодернизации” (с. 77). Но это означало попадание в долговую ловушку во имя интеграции в мировой рынок, социальные дисбалансы и моральный вакуум, поскольку оказались подорванными индийские культурные традиции, столь активно поддержанные в свое время Махатмой Ганди, Джавахарлалом Неру и их последователями. Правда, эти изменения находятся пока еще в начальной стадии.
Тем не менее раскол страны на две Индии — обеспеченную и нищую — усиливается. Нищета в Индии — это “не нищета ресурсов, а нищета справедливости”. Поэтому сейчас, по мнению Котхари, необходима активная реакция индийского общества на негативное воздействие современного глобализма — прежде всего защита прав простых людей на труд и образование, децентрализация управленческих и контрольных функций власти, искоренение коррупции и мафии (с. 145, 152-164).
Наконец, третий классик “третьемироведения” — сенегальский ученый арабского происхождения Самир Амин. В 70-х гг. он выступал как один из авторов известной теории “периферийного капитализма” — концепции, защищавшей интересы периферийных стран и направленной против “неоколониализма” развитого Центра. Во второй половине 80-х годов его воззрения стали менее радикальными — он допускал возможность “структурной адаптации” развивающихся государств в мирохозяйственные связи по правилам, устанавливаемым прежде всего развитыми странами.
Автору этих строк в конце 80-х годов довелось участвовать в крупной международной конференции в Дели, на которой он стал свидетелем того, как тезис участвовавшего там С. Амина о возможности “аккомодации” “третьего мира” к мировому капиталистическому хозяйству вызвал иронические и критические реплики представителей развивающихся стран. Однако в последнее время Самир Амин вернулся к своим прежним взглядам. Рассматриваемая здесь статья суммирует содержание нескольких его книг, выпущенных в 1993 — 1996 годах.
Так же, как В. Вертхейм, С. Амин рассматривает процессы глобализации (он употребляет термин “мондиализация”) и ее последствия для периферийных стран в исторической перспективе. Капиталистическая глобализация, по его схеме, прошла несколько фаз: 1) 1500 — 1800 гг., когда крупные торговые компании европейского Центра при поддержке абсолютных монархий Старого порядка осуществляли экспансию в Азии, Африке и Латинской Америке; 2) 1800 — 1945 гг., эпоха классического колониализма, сутью которого было овладение местными рынками и блокирование индустриализации на Периферии; 3) 1945 — 1990 гг., сложный и неоднозначный период, когда экспансия Центра была несколько приостановлена (крушение колониальной системы, попытки самостоятельного развития молодых государств, активное воздействие “второго мира”; 4) наконец, современный период, который начался еще в рамках предыдущего и характеризуется новым наступлением Центра на остальной, менее развитый мир.
Для С. Амина глобализация — это “идеологический дискурс, призванный легитимизировать стратегию империалистического капитала” (S. Amin, p. 34). Он употребляет термин “империализм” прежде всего в экономическом смысле, как обозначение внутренне присущей капиталу тенденции “мондиализироваться”, захватывать различные национальные рынки (хотя, конечно, экономическая экспансия может подкрепляться и политическими средствами). Нынешний век, по его мнению, достаточно четко показал: империализм — это не “стадия” капитализма, а его имманентная черта, то очевидная, то на время уходящая в тень.
Последствия происходящего сегодня процесса глобализации двояки. Во-первых, растет тенденция господства мировой экономики и мирового рынка над политикой и идеологией национальных государств. Во-вторых, усиливается поляризация уровней развития, поскольку рынки товаров и капиталов все более приобретают мировое измерение, а рынки рабочей силы остаются национально сегментированными (там же, p. 36).
Империалистическая тенденция была приглушена в первые десятилетия военного периода, когда капитализм Центра функционировал в режиме welfare state, бывшие колонии и зависимые территории Азии, Африки и Латинской Америки стремились обрести путь независимого развития, наконец, существовал противовес “первому миру” в лице мира “второго”.
Но так продолжалось недолго. В 1975 г. страны ОЭСР отвергли предложенный “третьим миром” проект “нового международного экономического порядка”. Модель welfare state уступила место агрессивному неолиберально-монетаристскому подходу. На рубеже 80-90-х годов наступил коллапс социалистического мира — отчасти в силу его внутреннего кризиса, отчасти под давлением капиталистического Центра. Односторонняя логика капитализма восторжествовала и проявляется везде более или менее одинаково: рост ссудного процента, сокращение расходов на социальные нужды, отказ от политики максимальной занятости, изменение фискальной системы в пользу имущих, дерегулирование экономической и особенно социальной сферы, приватизация и т. п. Применительно к мировой Периферии данная модель ведет к ее “рекомпрадоризации” и новому этапу зависимости (долговой, торговой, технологической).
Центр, полагает С. Амин, и дальше будет стремиться к доминированию за счет поддержания пяти монополий: 1) монополии новейших технологий; 2) монополии на контроль за финансовыми потоками на глобальном уровне; 3) монополии на доступ к природным ресурсам планеты; 4) монополии на информацию и масс медиа; 5) монополии на оружие массового уничтожения (там же, p. 45).
Таким образом, складывается мировая иерархия, в которой ниже и дальше от Центра (США, Великобритания, Германия, Япония и др.) оказываются разные уровни Периферии — Восточная и Юго-Восточная Азия, Восточная Европа, Россия, Индия, Латинская Америка. Еще ниже и дальше — Африка и арабо-мусульманский мир, которые становятся все более маргинализованными и предоставленными самим себе. Но процессы поляризации будут идти и в Центре, “ядре мировой иерархии, где также складывается “общество двух скоростей”.
В целом, по схеме С. Амина, современная глобализация или “мондиализация” не несет ничего хорошего большинству человечества, а прежде всего — Периферии. Противопоставить ей можно лишь сопротивление трудящихся, направленное на достижение более равноправных отношений труда и капитала (как это было в первые послевоенные десятилетия), усиление значения национального и регионального уровней в противовес мировому, который на самом деле стал полем господства капитализма Центра с его “односторонней логикой” (там же, p. 46).
Таковы три работы ветеранов “третьемироведения”. Несмотря на какие-то свойственные каждому из них акценты и различие материала, на который они опираются, им присуща несомненная общность подхода — весьма критическая оценка складывающихся на сегодня центропериферических отношений. Возможно, что немало российских специалистов по Азии, Африке и Латинской Америке остановятся перед названными трудами в недоумении — особенно те, для которых все, что имело хождение в науке двадцать — тридцать лет назад, “старо”, а ценно лишь то, что “ново”, то бишь придумано в последние годы. Все это мы уже проходили, скажут они, и если сегодня кто-то вспоминает прошлые погудки насчет “империализма” и “неоколониализма”, то это просто старческое ворчание.
Не думаю, чтобы все обстояло так просто. Не те это авторы, чтобы механически воспроизводить свои воззрения двадцати- тридцатилетней давности, не реагируя на изменившиеся обстоятельства. Другое дело, что все они сумели сохранить собственную цельность, присущий им концептуальный и ценностный подход (что, конечно, тоже не гарантирует от каких-то ошибок и просчетов). К тому же они вовсе не повторяют то, что писали раньше. Короче, старческий маразм здесь не при чем. И если три названных крупных ученых приходят к сходным выводам, стало быть, та объективная реальность, которую они оценивают в терминах “империализма”, “неоколониализма” и пр., дает к тому основания.

О чем, собственно, идет речь?
О том, что последние два десятилетия, действительно, образуют новый этап взаимоотношений Центра и Периферии, рубеж которого приходится на конец 70-х — начало 80-х годов. Тогда возникает так называемый долговой кризис развивающихся стран (вначале в особенности в Латинской Америке), и соответствующим образом видоизменяется политика Запада и международных финансовых организаций (МВФ, МБРР, ГАТТ и др.). Появляются structural adjustment programmes, займы “помощи”, которые предоставляются “слабакам” под определенные условия. А именно: либерализация внешнеэкономической деятельности, девальвация внешней валюты, повышение ставки кредита, приватизация госпредприятий, ужесточение налоговой политики, сокращение социальных расходов (замораживание зарплат, урезание прав профсоюзов, дотаций на социальные нужды) и пр. Логика этого набора пунктов (кстати, признававшаяся обеими сторонами) заключалась в стимулировании возвращения долгов, в лозунге “развитие ради своевременной и полной выплаты долгов”.
Каковы же оказались результаты? Посмотрим на следующие таблицы (данные Б.М. Болотина).


Таблица 1. Бремя внешней задложенности.

№№
Страны-должни-ки1)
Внешний долг
Внешний долг, в %
Обслужи-вание долга,
ВВП в ценах и по ППС, 1995 г.



Всего, млрд. долл.
на 1 жителя, долл.
к ВВП2)
к экспорту
в % к экспорту
общий объем, млрд. долл.
на душу населения, долл.


1980 г.
1995 г.
1980 г.
1995 г.
1980 г.
1995 г.
1980 г.
1995 г.
1980 г.
1995 г.
1980 г.
1995 г.
1980 г.
1995 г.
1
Мексика
57,5
165,5
850
1800
30,5
70,0
230,0
170,5
44,5
24,0
555,0
715,0
8985
7770
2
Брази-лия
71,5
159,0
600
100
31,0
24,0
305,0
270,0
63,5
38,0
645,0
960,0
5330
6050
3
Россия

120,5

815

37,5

127,0

6,6
970,0
625,0
7000
4225
4
Китай
4,5
118,0
5
10
2,0
17,0

77,3

9,9
535,0
2500,0
550
2085
5
Индоне-зия
21,0
108,0
140
560
28,0
57,0

203,0

31,0
325,0
750,0
2200
3900
6
Индия
20,5
94,0
30
100
12,0
28,0
135,0
200,0
9,5
28,0
635,0
1300,0
925
1400
7
Турция
19,0
73,5
430
1200
27,5
44,0
330,0
180,0
28,0
28,0
178,0
400,0
4050
6550
8
Таиланд
8,5
57,0
180
980
26,0
35,0
97,0
77,0
19,0
10,0
155,0
455,0
3300
7850
9
Польша

42,0

1075

36,0

27,0

12,0
255,0
245,0
7100
6300
10
Филип-пины
17,5
39,5
365
575
53,5
51,5
210,0
120,0
27,0
16,0
160,0
200,0
3325
2900
11
Венесуэ-ла
29,5
36,0
1965
1635
42,0
49,0
130,0
160,0
27,0
22,0
145,0
193,0
9650
8770
12
Нигерия
9,0
35,0
125
315
10,0
140,0
32,0
275,0
4,0
12,0
123,0
190,0
1725
1725
13-14
Египет
19,0
34,0
465
585
89,0
73,5
208,0
208,0
13,5
14,5
161,0
290,0
3925
5000
13-14
Малай-зия
6,5
34,0
465
1700
28,0
43,0
44,5
41,0
6,5
8,0
79,0
200,0
5650
10000
15
Алжир
19,5
32,5
1025
1150
47,0
83,0
130,0
265,0
27,5
38,5
118,0
137,0
6200
4900
16-17
Венгрия
10,0
31,0
900
3100
45,0
73,0

175,0

39,0
90,0
70,0
8200
7000
16-17
Перу
9,5
31,0
600
1300
47,5
54,0
195,0
400,0
44,5
15,5
90,0
95,0
5300
3950
18
Паки-стан
10,0
30,0
120
230
42,5
49,5
210,0
260,0
18,5
35,5
165,0
365,0
1985
2800
19-20
Чили
12,0
25,5
1100
1825
45,5
43,5
192,5
127,5
43,0
25,5
81,0
147,0
7350
10500
19-20
Вьетнам

25,5

350

130,0

400,0

5,0
53,0
135,0
980
1850
21-22
Марокко
9,0
22,0
475
815
50,5
71,0
215,0
200,0
33,0
32,0
68,0
102,0
3575
3775
21-22
Сирия
3,5
21,5
400
1400
27,0
135,0
106,5
337,0
11,5
4,5
55,0
88,0
6100
6285
23
Колум-бия
7,0
21,0
250
565
21,0
28,0
117,0
139,0
16,0
25,0
132,0
230,0
4700
6200
24
Кот д'Ивуар
7,5
19,0
935
1350
77,0
252,0
205,0
420,0
39,0
23,0
22,0
22,0
2750
1575
25
Бангла-деш
4,0
16,5
5
15
32,5
56,5
360,0
390,0
23,5
13,5
90,0
160,0
1025
1325

1) Страны ранжированы по абсолютному размеру долга в 1995 г.
2) Пересчет в доллары — по официальному обменному курсу.

Рассчитано по: World Bank, World Development Report, 1997. Selected World Development Indicators, pp. 214-248.

Таблица 2. Неравенство доходов в странах-должниках.

№№
Страны-должники1)
1980 г., на душу населения, долл.2)
1995 г, на душу населения, долл.


в среднем
высшие 10%
низшие 10%
коэф-фици-ент разры-ва
в сред-нем
высшие 10%
низшие 10%
коэффи-циент разрыва
1
Мексика
5970
21000
1000
21,0
5050
20000
870
23,0
2
Бразилия
3725
17350
355
49,0
3925
20000
325
61,0
3
Россия
3850
4675
900
5,9
2535
8600
640
13,4
4
Китай
310
875
225
3,9
1250
3825
335
11,4
5
Индонезия
1520
5800
675
8,6
2535
6735
775
8,7
6
Индия
655
2325
290
8,0
915
2790
270
10,0
7
Турция
2840
8865
590
15,0
4250
17000
575
29,6
8
Таиланд
2340
13800
750
18,4
4825
18100
860
21,0
9
Польша
5000
7225
1600
4,5
4100
10250
1525
6,7
10
Филиппины
2300
5400
460
11,7
1885
6100
435
14,0
11
Венесуэла
6650
22600
925
24,4
5700
25000
825
30,3
12
Нигерия
1200
3380
140
24,0
1125
3600
135
86,7
13-14
Египет
2800
8750
1075
8,1
3275
8950
1025
8,7
13-14
Малайзия
3925
17850
1075
16,0
6500
25000
1000
25,0
15
Алжир
4475
7900
800
9,9
3200
10700
715
15,0
16-17
Венгрия
5900
10450
1800
5,8
4500
12000
1800
6,7
16-17
Перу
3500
7650
350
21,9
2500
8550
335
25,5
18
Пакистан
1400
4600
580
7,9
1800
4850
540
9,0
19-20
Чили
5450
27270
900
30,3
6800
32000
850
37,6
19-20
Вьетнам
550
2025
335
6,0
1225
3425
410
8,3
21-22
Марокко
2600
6300
630
10,0
2400
7400
600
12,3
21-22
Сирия
4400
10500
890
11,8
3925
12150
925
13,1
23
Колумбия
3225
14300
425
33,6
4050
16200
400
40,5
24
Кот д'Ивуар
1875
3125
375
8,3
1075
3575
350
10,2
25
Бангладеш
750
1550
290
5,3
875
2250
290
7,8
1) Страны ранжированы по абсолютному размеру долга в 1995 г.
2) В целом и по паритетам покупательной способности национальных валют в 1995 г.
Рассчитано по: World Bank, World Development Report, 1997. Selected World Development Indicators, pp. 214-248.
Мы видим, что внешний долг повсеместно растет. По Латинской Америке в целом за рассматриваемый период он увеличился более чем в два раза, достигнув в 1995 г. 608 млрд. долларов. По ряду отдельных стран долг увеличился еще больше — в 3-4 раза. В большинстве случаев увеличилось и процентное отношение долга к ВВП.
Можно констатировать также снижение в ряде случаев такого ключевого показателя экономического развития, как ВВП на душу населения (Мексика, Перу, Венесуэла, Филиппины, Алжир, Кот д’Ивуар и др.). Если же имело место его повышение, то оно было значительно меньшим соотносительно с растущим бременем долга.
И еще: во всех без исключения указанных странах наблюдалась тенденция усиления социальной дифференциации, рост разрыва в доходах. По некоторым странам так называемый децильный коэффициент (разница в доходах верхних и нижних 10% населения) достиг чудовищных размеров (Бразилия — 61, Нигерия — почти 87 и др.). При подобной тенденции трудно говорить о каком-либо действительном развитии на Периферии.
Из приведенных данных можно, как минимум, сделать вывод о том, что страны, активно прибегавшие к внешним заимствованиям ради обеспечения экономического роста, не имели в своем развитии каких-либо преимуществ перед теми государствами, которые полагались в основном на внутренние ресурсы. Скорее наоборот, — страны, которые были меньше вовлечены в “игры” с международными финансовыми организациями и другими иностранными заемщиками (например, Китай), демонстрируют более убедительную динамику хозяйственного развития. Даже в тех случаях, когда зарубежные займы и кредиты поначалу стимулировали некоторые экономические подвижки, затем увеличение бремени обслуживания внешнего долга (возврата его основной части и выплаты процентов) приводило к существенному уменьшению инвестиций и текущего потребления, к замедлению развития и консервации бедности и нищеты в странах-должниках. Задолженность превратилась в новую форму зависимости Периферии от Центра и фактор, увеличивающий расстояние между ними.
Уже в конце 80-х годов появились первые анализы результатов политики международных финансовых организаций в Латинской Америке и Африке, где эта политика представала чем-то вроде “сказки про белого бычка”. За предоставленные займы МВФ и К° требовали либерализовать торговлю, девальвировать местную валюту и сократить социальные расходы, что приводило к снижению покупательной способности населения, экономическому спаду, сокращению инвестиций (тем более, что значительная часть доходов от экспорта шла на уплату долга), инфляции, утечке капиталов за рубеж. Эти прорехи приходилось покрывать новыми долгами и т. д.
Приведенные данные охватывают период 1980 — 1995 гг. С тех пор картина дополнилась такими впечатляющими событиями, как крупномасштабные долговые и финансовые кризисы в Мексике, Юго-Восточной и Восточной Азии, России, Бразилии (кто следующий?), что заставляет задуматься о некоей “системности” происходящей финансовой глобализации, о каких-то ее стойких характеристиках и закономерностях, а также последствиях ее для Периферии. Тем более, что сейчас пострадавшими оказались такие страны, которые по многим показателям уже выходили за рамки “развивающихся”.
МВФ, МБРР, ВТО и др. — это действительно “система”. Прежде всего — идеология, которая жестко связана с постулатами монетаристского неолиберализма. Правда, при ближайшем рассмотрении эти постулаты не кажутся такими уж бесспорными. Скажем, в обмен на “пакеты помощи” международные финансовые организации требуют либерализации экспорта и импорта в “принимающей стране”, что должно улучшить ее платежный баланс. Аргументы: либерализация импорта усилит конкуренцию на внутреннем рынке, будут ввезены новые технологии, качество местной продукции улучшится, что позволит ее экспортировать, а это улучшит платежный баланс. Но если исходить не из абстрактной логики, а из реального положения дел, то страны Периферии вывозили и вывозят главным образом сырье, получая взамен от Центра готовые изделия и устаревшие технологии. Поэтому рекомендации МВФ очень напоминают ситуацию боксерского поединка, когда тяжеловес выходит против “мухача” и говорит ему: давай либерализуем весовые категории и проведем честное состязание, в бою ты наберешься опыта, нарастишь мускулы и станешь конкурентоспособным. Нетрудно предвидеть, чем это все закончится.
Или возьмем другое условие помощи со стороны международных финансовых организаций: надо привести в порядок бюджет и его доходную часть, а для этого ужесточить сбор налогов. Этой рекомендации в аккурат следовали российские либеральные реформаторы в 1992-97 гг. И что же? Налоги доходили до 80-90%, а то и больше, огромная доля предприятий стала попросту нерентабельной, спад национального производства принял обвальный характер. Зато в бюджете концы с концами вроде бы сводились.
И так комментировать можно было бы практически любое “правило игры” международных финансовых организаций. Не то чтобы эти “правила” были совсем неверны (в каких-то ситуациях, например, в развитой рыночной среде, они могут и срабатывать). Сомнительность их прежде всего в том, что они применяются без разбора к любой стране, будь то Бразилия, Гана, Филиппины и т. д. Это дало основание одному индийскому автору сравнить МВФ и К° со “средневековым доктором, чье стандартное лекарство — пустить пациенту кровь, какова бы ни была болезнь; причем чем хуже чувствует себя пациент, тем больше крови из него выпускают”.
Не случайно за последние годы все громче становится хор критиков, указывающих на “ошибки” в политике международных финансовых организаций. Ошибки эти, действительно, трудно не заметить. Например, предлагая в конце 1997 г. пакет помощи Южной Корее, эксперты МВФ утверждали, что уже в следующем году будет достигнут экономический рост в 1%, тогда как на деле в 1998 г. объем производства упал на 6%. Требования МВФ к Индонезии либерализовать внутренние цены на энергоносители (прежде всего бензин), а также ликвидировать государственные субсидии на поддержку низких цен на некоторые базовые виды продовольствия привели к взрывам массового недовольства, дестабилизации ситуации в стране, что во многом подтолкнуло финансовый кризис.
За этими и подобными просчетами стоит некий общий парадокс, особенно наглядный на примере недавнего финансового обвала в странах Юго-Восточной и Восточной Азии. А именно: в ответ на трудности, возникшие как результат финансовой либерализации (проводимой азиатскими государствами по предписанию МВФ), МВФ настаивала... на еще большей финансовой либерализации. Такой рецепт, по оценке малазийского экономиста К. Джомо, становился не чем иным, как способом “раздувать пламя” (fanning the flames), так сказать, заливать пожар бензином. Ибо сжатие денежной массы и удорожание кредита приводили к коллапсу фирм, безработице, падению покупательной способности населения, а на этой основе — к еще более возраставшим финансовым трудностям и т. д.
Наконец, повсеместным последствием экономической и финансовой либерализации в духе программ МВФ и ВТО было значительное обострение социальных проблем. В конце декабря 1997 г. в Индонезии потеряли работу порядка 6 млн. человек. Аналогичным образом обстояло дело в Малайзии, Южной Корее, ряде других азиатских и африканских стран. Но урезание социальных расходов прямо входит в conditionalities международных финансовых организаций.
В общем, ошибок и просчетов в “программах структурной адаптации” было предостаточно. Но есть ли это только ошибки? Иными словами, движимы ли поборники нынешней глобализации лишь некоей идеологической зашоренностью, слепой верой во всесилие “невидимой руки” рынка? Задаваться подобными вопросами побуждает именно та самая странная повторяемость в действиях, которая характерна для международных финансовых организаций. Ни разу с их стороны не возникало поползновения признать какие-либо просчеты, внести какие-то коррективы в свои действия, хотя каждый раз неблагоприятные последствия этих действий для стран Периферии, что называется, били в глаза.
Более того, сегодня достаточно отчетливо просматривается и механизм периодического обострения финансовых и долговых проблем в незападных странах. Сначала — приток краткосрочных инвестиций, в основном спекулятивного характера, разогревание фондового рынка “принимающей страны” (причем — с рекомендации международных финансовых центров). Затем — быстрый отток спекулятивных (“дешевых”) долларов из страны, обвал финансового рынка и формирование “пакета помощи”, но уже из “подорожавших” долларов (не 5-6%, а порядка 30% годовых). Так было в Мексике в 1995 г., в Юго-Восточной Азии в 1997 г., в России и Бразилии в 1998 г. Но что-то похожее было и в конце 70-х — начале 80-х гг. в Латинской Америке, когда долговая проблема еще только возникала.
Таков механизм роста долговой зависимости Периферии. Но ведь долг не может расти бесконечно. В какой-то момент, когда он становится совсем неподъемным, периферийной стране предлагают: отдавайте долги продажей собственности, акций национальных компаний и контрольных пакетов банков. Эта идея была выдвинута в 1989 г. американским сенатором Брэйди, и в общем и целом она реализуется. Один из последних примеров — приобретение западными компаниями крупных пакетов акций (естественно, значительно упавших в цене) южнокорейских “чеболей”.
Могут спросить: а кто, собственно, принуждал периферийные страны — правительства или частные фирмы — занимать деньги, пользоваться услугами МВФ, пускать к себе внешний спекулятивный капитал и самим активно участвовать в “мыльных” финансовых операциях? Что ж, этот вопрос вполне законен. Роль международных финансовых организаций, капитала Центра в процессе глобализации — это лишь одна сторона дела. А другая сторона — прямое участие в этом процессе национальных экономических и политических элит, их стратегическая близорукость и прямые корыстные мотивы. Раджни Котхари, цитировавшийся выше, совершенно прав — идеология монетаристского неолиберализма имеет нисколько не меньше адептов на Периферии, чем в Центре. Между обеими “группами интересов” имеются полное взаимопонимание и контакт. И это — один из самых существенных результатов процесса глобализации.
Было бы упрощением объяснять все неким заговором Центра против Периферии. Мир слишком сложен и многообразен чтобы манипулироваться группой пусть даже могущественных людей, так же как происходящая на наших глазах глобализация не сводится к ее негативным сторонам и последствиям. В общем-то, не столь и важно, как оценивают свои действия высокие чиновники международных финансовых организаций или транснациональных фирм. (Вполне возможно, что они даже сами себя уверяют, что занимаются благородной помощью бедным странам.) В их мотивах пусть разбираются будущие историки. Но объективная картина пока такова, что “международная финансовая система и ее дальнейшая либерализация работает на тех, кто уже доминирует и занимает привилегированные позиции в мировой экономике — в ущерб реальному производству и развитию Юга”. Эта объективная тенденция, как нам представляется, вполне адекватно отражена в рассмотренных нами работах зарубежных классиков “третье-мироведения”.

А.И. Неклесса


ЭПИЛОГ ИСТОРИИ, или модернизациЯ versus ОРИЕНТАЛИЗАЦИЯ


1.МИР ПОСТМОДЕРНА ЛОМАЕТ ГОРИЗОНТ ИСТОРИИ

М
ир XX века заставляет вспомнить времена переселения народов. Завершающийся век демонстрирует невиданные ранее возможности доступности и мгновенного “перемещения событий”, проекции властных решений практически в любой регион Земли. К тому же многие угрозы и вызовы, вставшие в полный рост перед нами на пороге нового тысячелетия, также носят глобальный, всемирный характер. Социальный бульон, бурлящий сейчас на планете, готов породить новое мироустройство, открыв новую главу всемирной истории. При этом нестабильность, изменчивость социального калейдоскопа парадоксальным образом становится наиболее устойчивой характеристикой современности. Происходит интенсивная трансформация общественных институтов, изменение всей социальной, культурной среды обитания человека и параллельно — его взглядов на смысл и цели бытия.
Подобный сдвиг времен и мешанина событий усиливают интерес к эффективному стратегическому прогнозу. Однако, вопреки ожиданиям, современная теоретическая мысль продемонстрировала изрядную растерянность и неадекватность требованиям времени, упустив из поля зрения нечто качественно важное, определившее в конечном счете реальный ход событий. И тому были свои веские причины.
На протяжении ряда десятилетий общественные науки (а равно и стратегический анализ, прогноз, планирование в этой сфере) были разделены как бы на два русла. Интеллектуальная деятельность коммунистического Востока оказалась в прокрустовом ложе догмы и конъюнктуры, а следовательно, — не готовой к вызову времени. Но и западная социальная наука, особенно североамериканская футурология, связанная с именами Дэниела Белла и Маршалла Маклюена, Германа Кана и Олвина Тоффлера, Джона Несбита и Френсиса Фукуямы, также пребывала в плену стереотипов, обобщенных в образах эгалитарной глобальной деревни и благостного, либерального конца истории.
Впрочем, все эти иллюзии и клише имели общее основание — они являлись двумя вариантами единой идеологии Нового времени и базировались на ее ценностных установках и ее парадигме — парадигме прогресса. Но так уж сложилось — именно это основание и подверглось существенному испытанию на прочность в конце ХХ века, переживая ныне серьезный кризис.
В 90-е годы, после исчезновения с политической карты СССР, вопреки многочисленным прогнозам и ожиданиям, глобальная ситуация отнюдь не стала более благостной. Напротив, она обнажила какие-то незалеченные раны, незаметные прежде изломы и изгибы. Мир словно бы привстал на дыбы... Различные интеллектуальные и духовные лидеры заговорили о наступлении периода глобальной смуты, о грядущем столкновении цивилизаций, о движении общества к новому тоталитаризму, о реальной угрозе демократии со стороны неограниченного в своем “беспределе” либерализма и рыночной стихии... События последнего десятилетия, когда столь обыденным для нашего слуха становится словосочетание “гуманитарная катастрофа”, явно разрушают недавние футурологические догмы и социальные клише, предвещая весьма драматичный образ наступающего XXI века. На наших глазах происходит серьезная переоценка ситуации, складывающейся на планете, пересмотр актуальных по сей день концептов, уверенно предлагавшихся совсем недавно прогнозов и решений.
Социальная организация предшествовавшего периода достигла своей вершины, глобализации (хотя это определение и не получило в ту пору распространения) приблизительно незадолго до первой мировой войны. После нее, собственно, и возникла проблема нового порядка как по-своему неизбежная череда вариаций на тему формы и содержания новой планетарной конструкции, будь то в ее версальском варианте с приложением в виде Лиги Наций, в российской версии перманентной революции и планов создания всемирного коммунистического общества, в германском, краткосрочном, но глубоко врезавшимся в историческую память человечества Ordnung’ом, ялтинско-хельсинкским “позолоченным периодом” ХХ века, увенчанным ООН и прошедшим под знаком биполярной определенности…
И, наконец, в конце века возникла устойчивая тема Нового мирового порядка с заглавной буквы в русле американоцентричных схем современной эпохи. “Это поистине замечательная идея — новый мировой порядок, в рамках которого народы могут объединиться друг с другом ради общей цели, для реализации единой устремленности человечества к миру и безопасности, свободе и правопорядку, — заявлял в 1991 году 41-й президент США Джордж Буш. Добавляя при этом: “Лишь Соединенные Штаты обладают необходимой моральной убежденностью и реальными средствами для поддержания его (нового миропорядка – А.Н.)”. А в 1998 году на торжествах, посвященных 75-летию журнала “Тайм”, нынешний, 42-й президент США Уильям Клинтон уточнил: “Прогресс свободы сделал это столетие Американским веком. С Божьей помощью… мы сделаем XXI век Новым Американским веком”. Черта была подведена на самом краю уходящего века – в марте 1999 года, когда просел каркас прежнего мироустройства, определенного триста пятьдесят лет назад Вестфальским миром 1648 года, – международное право, основанное на принципе национального суверенитета.
Однако история, которая есть бытие в действии, оказывается шире умозрительных социальных конструкций, непредсказуемее политически мотивированных прогнозов. И вот уже наряду с моделью исторически продолжительного североцентричного порядка (во главе с Соединенными Штатами) сейчас с пристальным вниманием рассматривается пока еще смутный облик следующего поколения сценариев грядущего миропорядка. Среди них: вероятность контрнаступления мобилизационных проектов; господство постхристианских и восточных цивилизационных схем; перспективы развития глобального финансово-экономического кризиса с последующим кардинальным изменением основ социального строя; будущая универсальная децентрализация либо геоэкономическая реструктуризация международного сообщества... Существуют и гораздо менее распространенные в общественном сознании ориенталистские схемы обустройства мира эпохи Постмодерна — от исламских, фундаменталистских проектов до конфуцианских концептов, связанных с темой приближения “века Китая”. Зримо проявилась также вероятность глобальной альтернативы цивилизационному процессу: возможность распечатывания запретных кодов мира антиистории, освобождения социального хаоса, выхода на поверхность и легитимации мирового андеграунда.

* * *

В сумбурной, на первый взгляд, реальности наших дней можно выделить три основные конкурирующие версии развития человеческого универсума, три крупноформатных проекта обустройства планеты.
Основной социальный замысел, развивавшийся на протяжении последних двух тысяч лет и в значительной мере предопределивший современное нам мироустройство — проект Большого Модерна, был тесно связан с христианской культурой. Отринув полифонию традиционного мира и последовательно реализуя евроцентричную (а впоследствии — североцентричную) конфигурацию глобальной Ойкумены, он заложил основы западной или североатлантической цивилизации, доминирующей ныне на планете. Его историческая цель (или, по крайней мере, цель его последнего этапа — эпохи Нового времени) — построение универсального сообщества, основанного на постулатах свободы личности, демократии и гуманизма, научного и культурного прогресса, повсеместного распространения “священного принципа” частной собственности и рыночной модели индустриальной экономики. Его логическая вершина — вселенское содружество национальных организмов, их объединение в рамках глобального гражданского общества, находящегося под эгидой коллективного межгосударственного центра. Подобный ареопаг, постепенно перенимая функции национальных правительств, преобразовывал бы их в дальнейшем в своего рода региональные администрации...
Частично реализуясь, грандиозный замысел сталкивается, однако, со все более неразрешимыми трудностями (прежде всего из-за фундаментальной культурной неоднородности мира, резкого экономического неравенства на планете) и, кажется, достиг каких-то качественных пределов, претерпевая одновременно серьезную трансформацию. Например, система демократического управления обществом, распространяясь по планете, не только в ряде регионов существенно меняет свой облик, но и заметно модифицирует внутреннее содержание, рождая, в частности, такие химеры, как “управляемая демократия” или “авторитарная демократия”, либо откровенно симулируя парламентские формы политического устройства общества, иной раз прямо сосуществующие с достаточно выраженной автократией (например, в ряде стран Третьего мира или же на постсоветском пространстве). Не менее симптоматично распространение квазидемократии “акционерных обществ”, то есть организаций, необязательно экономических, принимающих решения по принципу “один доллар – один голос”. Параллельно с данными мутациями политических институтов все отчетливее проявляется еще один тип перестройки механизмов публичной политики. Так, наряду с признанной системой выборных органов власти все активнее действует многоярусная сеть подотчетных гораздо более узкому кругу лиц (по сравнению с представительной демократией) разнообразных неправительственных институтов и организаций. Серьезно разнясь по своим возможностям и уровню влияния на социальные процессы (подчас весьма эффективного), в совокупности они формируют достаточно противоречивую и не всегда простую для понимания, но все более ощутимую систему контроля над обществом.
История ХХ века — это также ряд событий, последовательно разводящих модернизацию мира и экспансию христианской культуры, лежащую в ее основе, усиливающих их взаимное отчуждение. Христианская цивилизация, становясь глобальной, вмещала и объединяла все более многочисленные, все более разнообразные культурные и религиозные меньшинства. При этом она испытывала растущие неудобства, декларируя собственную исключительность, и даже затруднялась порой просто подтвердить свою идентичность. В сущности, сколь странным это утверждение ни покажется, христианское общество (стремясь поддержать необходимый баланс между обществом духовным и гражданским, целями метафизическими и политическими) подверглось более чем парадоксальной культурной агрессии именно вследствие своего доминирующего положения…
В ходе нарастающей прагматизации общественного сознания происходило постепенное перерождение секуляризации западного сообщества в фактическую дехристианизацию его социальной ткани, что неизбежно влекло за собой коррозию и распад начал двухтысячелетней цивилизации. Кроме того, становится все более очевидным расхождение основополагающих для западного социума векторов политической демократизации и экономической либерализации, особенно заметное на глобальных масштабах. Модернизация явно утрачивает присущую ей ранее симфонию культуры и цивилизации.
Феномен Модерна (уже претерпев серьезную трансформацию внутри североатлантического ареала) был по-своему воспринят и переплавлен в недрах неотрадиционных, восточных обществ, в ряде случаев полностью отринувших его культурные корни и исторические замыслы, но вполне воспринявших внешнюю оболочку современности, ее поступательный цивилизационный импульс. Иначе говоря, духовный кризис современной цивилизации проявился в расщеплении процессов модернизации и вестернизации на обширных пространствах Третьего мира. В результате, во второй половине ХХ века традиционная периферия евроцентричного универсума породила ответную цивилизационную волну, реализовав повторную встречу, а затем и синтез поднимающегося из вод истории Нового Востока с секулярным Западом, утрачивающим свой привычный культурный горизонт.
Роли основных персонажей исторической драмы как бы перевернулись: теперь, кажется, Запад защищает сословность, а жернова Востока распространяют гомогенность. Культура христианской Ойкумены, все более смещаясь в сторону вполне земных, материальных, человеческих, слишком человеческих ценностей, столкнулась с рационализмом и практичностью неотрадиционного мира, успешно оседлавшего к этому времени блуждающую по планете волну утилитарности и прагматизма. Первые плоды глобализации имеют в итоге странный синтетический привкус, а порожденные ею конструкции, являясь универсальной инфраструктурой, подчас напоминают мегаломаничную ирригационную систему, чьи каналы, в частности, обеспечивают растекание по планете упрощенной информации и суррогата новой массовой культуры. В результате распространение идеалов свободы и демократии нередко подменяется экспансией энтропийных, понижающихся стандартов в различных сферах жизни, затрагивая при этом не только духовные и культурные, но и социально-экономические реалии. Такие, например, как предпринимательская этика, качество товаров массового спроса, множащиеся формы новой бедности и т.п.
Рожденная на финише второго тысячелетия неравновесная, эклектичная и в значительной мере космополитичная конструкция глобального сообщества есть, таким образом, продукт постмодернизационных усилий и совместного творчества всех актуальных персонажей современного мира. Происходит плавная смена мирового этоса. Культурно-исторический геном эпохи социального Постмодерна утверждает на планете собственный исторический ландшафт, политико-правовые и социально-экономические реалии которого заметно отличны от институтов общества Модерна. Постмодернизационный синтез, объединяющий на новой основе мировой Север с мировым Югом, выводит прежние “большие смыслы” — в виде ли развернутых политических или идеологических конструкций — за пределы современного исторического контекста. Несостоявшееся социальное единение планеты на практике замещается ее хозяйственной унификацией. А место мирового правительства, которое должно было бы действовать на основе объединения наций, фактически занимает безликая, или прямо анонимная, экономическая власть.
Наконец, все более заметны признаки демодернизации отдельных частей человеческого сообщества, пробуждения процессов социальной и культурной инверсии, ставящих под сомнение сам принцип нового мирового порядка, формируя обратную историческую перспективу постглобализма — подвижный и зыбкий контур новой мировой анархии. Так, мы наблюдаем разнообразные, хотя и не всегда внятные признаки социальной деконструкции и культурной энтропии в рамках мирового Севера. Под внешне цивилизованной оболочкой здесь в ряде случаев утверждаются паразитарные механизмы, противоречащие самому духу эпохи Нового времени, рождая соответствующие масштабные стратегии и технологии, например, — в валютно-финансовой сфере.
Параллельно механизмы цивилизационной коррупции шаг за шагом разъедают социальный порядок и ткань общества как в кризисных районах посткоммунистического мира, так и мирового Юга. В результате на планете возникает феномен Глубокого Юга, объединяющий в единое целое и трансрегиональную неокриминальную индустрию, и “трофейную экономику” новых независимых государств, и тревожные признаки прямого очагового распада цивилизации (ярким примером чему могут служить Афганистан, Чечня, Таджикистан, некоторые африканские территории, разнообразные “золотые земли” и т.д.).
Процессы демодернизации — это также второе дыхание духовных традиций и течений, отодвинутых в свое время в тень ценностями общества Модерна; взглядов и воззрений, иной раз прямо антагонистичных по отношению к культурным основам и устремлениям Нового времени. Они выходят на поверхность то в виде разнообразных неоязыческих концептов, плотно насытивших культурное пространство западного мира, то как феномен возрождения и прорыва фундаменталистских моделей (а равно и соответствующих политических инициатив) на обширных просторах мировой периферии.
Пока демодернизация не является магистральным направлением социального развития, но она, пожалуй, уже и не просто аморфная сумма разрозненных явлений маргинального характера. Скорее всего, это многозначительный дополнительный вектор формирующегося мира. В данной тенденции прослеживается нарастающая вероятность наступления некоего момента истины цивилизации, особенно в случае масштабных социальных, финансово-экономических или экологических потрясений. И, не исключено, — поворота истории — утверждения на планете неоархаичной культуры, которая уже сейчас, подобно метастазам, в полускрытых формах пронизывает плоть современного общества.
Столкновение всех этих могучих волн порождает в итоге единый синтетический коллаж Нового мира.

* * *

Эпилог модернизации — калейдоскоп событий ХХ века, как бы повторяет в сжатом виде структурные черты европейской истории последнего тысячелетия, но на сей раз уже в глобальном масштабе. Вспомним исторические вехи уходящего со сцены второго миллениума: в его начале — фактический распад государственной системы предшествовавшего периода и своеобразная “приватизация власти” (что нашло в то время выражение в феномене кастелянства); затем — аграрная революция, сопровождавшаяся устойчивым демографическим взрывом (в современном мире ее аналогом, кажется, служит знаменитая “зеленая революция”). Затем наступила эпоха географических открытий, зародились связанные с ней миграция, торговая и колониальная экспансия и т.п. Возникли все усложнявшиеся схемы денежно-финансового обращения, произошли промышленная и социальная революции… И, наконец, стало явью повсеместное, глобальное присутствие цивилизации, по-своему завершившее второй тысячелетний круг истории современного мира.
Крушение сословного социального порядка — наряду с невиданным развитием производительных сил — сформировали новый облик западноевропейского общества и теперь, казалось бы, могли инициировать удивительную трансмутацию всего международного сообщества, основываясь на достигнутом уровне процветания, универсальных принципах Нового времени: libertй, йgalitй, fraternitй. Однако этого не произошло, и история пошла другим путем.
Вместо наступления эры глобального инновационно-промышленного триумфа и социальной универсализации Ойкумены случился какой-то исторический сбой, и век ХХ — время мировых войн и революций — стал, возможно, самым неровным, трагичным веком двухтысячелетней истории современного мира, обозначив как пик человеческого могущества, так и некий глубокий изъян в самом механизме цивилизации.
Нынешний кризис исторического проекта Нового времени в значительной степени смешал карты, нарушил зарождавшуюся гармонию, и во чреве существующего миропорядка возник темный зародыш грядущей глобальной смуты...
Становление европейского Модерна происходило в контексте обширной периферии, принимавшей волна за волной его экспансию, его избыточное население (неизбежное следствие экономического развития) и одновременно поставлявшей материальные ресурсы для “котла прогресса”. Но модернизация предопределила также практическое исчерпание окружающего пространства, а демографическая экспансия обрушивается теперь из внешних зон на историческую родину цивилизации Модерна, трансформируя прежнюю общемировую картину в постмодернистскую мозаику.
Возможно, однако, что наряду с другими вескими причинами (зерно которых – искус привилегированного, “островного” статуса североатлантической Ойкумены) именно препоны, воздвигаемые на пути этого новейшего переселения народов, одностороннее открытие границ более для капиталов и товаров, чем для людей, – то есть утверждение национально-государственной, а заодно и новой, региональной сословности, — явились ключевыми факторами, затормозившими наступление последней прогнозируемой фазы внутреннего кода мира Модерна.
Искусственное пролонгирование неравенства в масштабе планеты позволило сохранить и даже упрочить североцентричную модель разделения труда, использовать проклюнувшуюся универсальность мира для глобального перераспределения ресурсов и доходов, выстраивая на морях и континентах изощренную геоэкономическую конструкцию. Иначе говоря, имеет место некоторый исторический парадокс — на гребне процесса универсальной модернизации произошло устойчивое социальное расслоение мира. Круг как бы замкнулся (а вектор истории — надломился). И под сенью нынешней глобализации на планете Земля утверждается очередной вариант весьма иерархичной топологии человеческого универсума.
Современные трактовки глобализации нередко являются своего рода fables convenues. Так, глобальная экономика не есть некое универсальное предприятие стран и народов планеты. В этой области существует много расхожих штампов и мифов, которые не вполне подтверждаются статистикой уходящего века, а иной раз прямо противоречат ей. Это касается, например, динамики внешнеторгового оборота по отношению к производству, доли вывоза капитала от ВВП или движения трудовых ресурсов в течение всего XX века. На самом деле эти показатели достигли максимума непосредственно перед первой мировой войной. Затем их динамика шла по синусоиде, дважды снижаясь после мировых войн, и снова достигла прежнего максимума лишь в середине 90-х годов уходящего века. На планете тем временем происходит не столько экономическая конвергенция (корелянтом которой могло бы служить политическое и социальное единение глобального сообщества), сколько унификация определенных правил игры, повсеместная информатизация, обеспечение прозрачности экономического пространства, установление мировой коммуникационной сети.
Глобализация же производственных и торговых трансакций в значительной мере связана с феноменом ТНК и операциями, осуществляемыми между их филиалами. А кроме того, имеет место сложный и многозначительный процесс, который можно было бы охарактеризовать как “новый регионализм”: формирование макрорегиональных пространств на фоне геоэкономического расслоения мира, умножение социально-экономических коалиций и союзов (как в свое время весь мир разделили границы военно-политических блоков). Но самое главное – это все-таки находящаяся в становлении система глобального управления, во-первых, ресурсами планеты, во-вторых, всей экономической деятельностью на ней.
Одновременно складывается впечатление, что в рамках современной модели глобальной экономики особое преимущество получают скорее оптимизационные схемы, способствующие извлечению дополнительных выгод из неравновесности мировой среды, а также родственные им по духу валютно-финансовые комбинации. Процессы же радикального преобразования производственных механизмов, в значительной мере игнорируются; ныне они как бы лишены своего, столь характерного для последних столетий, исключительного статуса.
Действительно, ведь основным источником исторически небывалого материального богатства, наполнявшего мир и общество Нового времени, были все-таки не столько культура накопления или умелое использование капитала и не эксплуатация, сопровождавшаяся присвоением прибавочной стоимости либо ограблением колоний, но, прежде всего, — инновационные скачки, творческое изобилие, постоянно преображавшее производственные схемы и механизмы. Между тем общество, судя по ряду признаков, постепенно возвращается к доминированию такого, казалось бы, отошедшего в прошлое, неофеодального алгоритма построения хозяйственной жизни, который позволяет устойчиво существовать, планомерно взимая своеобразную ренту (или сверхприбыль, или, если угодно, “дань”) с социально-экономической неоднородности мира.
В результате всех этих процессов перед человечеством открываются неведомые ранее социальные перспективы, и, по сути, закладывается фундамент иной исторической эпохи...
Одновременно ветшает и меняется на глазах национально-государственная структура международных отношений, трансформируется международное право, базировавшееся на принципе незыблемости национального суверенитета, отказе отдельных стран и группировок от произвольного применения силы. Переживает серьезную деформацию также индустриальная экономика, задвигаемая ныне в тень виртуальной неоэкономикой финансовых технологий. Кардинальные изменения претерпевает и сфера идеологии, вся современная мировая культура, отмеченная повторной встречей посттрадиционного Востока и современного Запада. Их предыдущее столкновение на путях экспансии европейской христианской цивилизации утвердило когда-то модель евроцентричного мира, запустило процесс модернизации мировой периферии. На сей раз, однако, встреча культур происходит под знаком социального Постмодерна и одновременно — вероятного пробуждения неоархаики. Знаменует же она, судя по всему, некую новую версию ориентализации глобального сообщества… Иные, старые цивилизации начинают говорить в этом мире на вполне современном языке центров экономического влияния, политических коалиций и международных систем управления.
И в то же время постепенно утверждается синкретичный и материалистичный Pax Economicana, своего рода прообраз муравьиного “царства Магога”, возвращая из исторического небытия призрак дурной, горизонтальной бесконечности Древнего Мира. По-своему ориентализируется и проваливающийся в “азиатчину”, в худшем смысле слова, прозябающий в скудости и неурядицах постсоветский мир.

* * *

Значительная часть обитателей планеты оказалась, по-видимому, в плену стойкой иллюзии. В общественном сознании образ нового мира существует как образ западной, европейской, североатлантической цивилизации, достигшей планетарных пределов. Что и говорить, это мироустройство сейчас доминирует на планете. Возражать тут было бы бессмысленно. Но, тем не менее, возникает целый ряд вопросов: так ли уж все однозначно и просто в отсчитывающем последние часы ХХ века механизме современной цивилизации? Не скрыто ли под глобальным мороком продукции Голливуда и повсеместным присутствием Интернета формирование иной, могущественной, но молчащей до поры реальности? Будет ли наступающий исторический эон, “прекрасный Новый мир” действительно таковым, каким его изображают футурологические штампы, то есть глобальным вестернизированным сообществом? И является ли современная вестернизация законной наследницей двухтысячелетней экспансии христианской цивилизации? Не содержит ли в себе нынешняя эпоха некий противоречивый код, восстанавливающий в чем-то важном условия существования человека дохристианского мира? Или же грядущая эра — совершенно новый “век Водолея” — неведомый и нежданный на пиру гость, поведение которого способно вызвать то ли оторопь изумления, то ли подспудный, нарастающий ужас? Тут пристальный, внимательный взгляд на существующее положение вещей, методичное, беспристрастное изучение имеющихся фактов нередко помогают опознать достаточно неожиданные реалии и закономерности. Приведу лишь один пример. Общепризнанным фактом является ширящееся распространение в наши дни английского языка. В той или иной форме им владеют около полутора миллиардов людей. Однако же вот что говорят нам данные официальной статистики ООН. Если в 1958 году 9,6% населения Земли считали этот язык родным, то в середине 90-х — уже только 6,9%. Подобное положение вещей еще более характерно для других основных европейских языков: доля их носителей была полвека назад выше, чем сейчас, приблизительно на четверть… Иерархия же языковых систем на пороге XXI века выглядит достаточно экзотично: китайский, английский, испанский, хинди, бенгали, арабский, португальский, русский.
Однако дело не только в распространении восточных языков. Растущее влияние Востока на состояние и судьбы цивилизации весьма противоречиво и неоднородно, особенно в странах и территориях самого Третьего мира. Здесь тенденция распадается на два русла, очерчивая два полярных сценария развития событий. Во-первых, это феномен тихоокеанской революции: стремительное по историческим меркам формирование на просторах Большого тихоокеанского кольца другого, последующего пространства индустриального сообщества – Нового Востока. Во вторых, — нарастание признаков социальной и культурной инверсии в некоторых районах мировой периферии, в сумме образующих архипелаг проблемных территорий, в той или иной мере пораженных вирусом социального хаоса, – Глубокий Юг.

* * *

Возрождение Востока во второй половине ХХ века было ослепительной очевидностью. И одновременно значение этого феномена странным образом недооценивалось. Двусмысленную роль, как ни странно, сыграл, пожалуй, процесс деколонизации. Да, на мировой сцене появились десятки новых государств. Но в то же время очевидная уязвимость, нередко несамостоятельность, отчасти, хрупкость слишком многих из них, многочисленные проблемы, связанные с их слабостью и трудностями развития — все это последовательно снижало звучание темы Третьего мира в качестве оппонента господствующей формы цивилизации, отвлекая внимание даже от таких его гигантов и лидеров, как Китай или Индия. Устойчивое же присутствие Японии в смысловом поле Севера также психологически затуманивало вопрос об ее культурно-цивилизационной принадлежности. Искажали историческую перспективу и привычное для тех лет блоковое деление мира на оппозицию Запад-Восток, и само бурное, интенсивное развитие Запада в послевоенный период. Однако сегодня, после ухода с исторической сцены коммунистического антагониста и появления Нового Востока в связке ключевых геостратегических игроков, тема грядущей ориентализации планеты начинает приобретать новое звучание, вставая во весь свой исполинский рост.
Прежде всего, внимание специалистов, а затем политиков и общественности стали привлекать не столько схоластичные рассуждения интеллектуалов, сколько всякого рода нетипичные явления и процессы, множившиеся в социально-экономической сфере, нарушая при этом привычно выстроенные ранжиры. Так, например, практиковавшийся ранее способ определения валового внутреннего продукта (ВВП) данной группы стран Нового Третьего мира по официальным обменным курсам валют оказался в корне несостоятельным, поскольку при нем значительно занижались объемы хозяйственной деятельности в странах со слабой валютой. (Не говоря уже о том, что ряд видов экономической практики, особенно в сфере услуг, в традиционных обществах полностью или частично выведен за рамки рыночных отношений и потому длительное время вообще оставался вне поля зрения статистики.) В 70-80-е годы в рамках Программы международных сопоставлений ВВП начался, наконец, фундаментальный пересчет этого важнейшего показателя на основе паритета покупательной способности валют, в результате чего выявилось резкое расхождение итоговых данных с привычной оценкой, — как правило, почти вдвое, но иногда и в несколько раз.
Переоценка потенциала развивающегося мира совпала с периодом интенсивного роста его экономики, прежде всего в Китае, странах Юго-Восточной, а также, отчасти, Южной и Западной Азии. Несмотря на серьезные проблемы, срывы и экономические бури (вплоть до финансовых потрясений, охвативших Восточную Азию с лета 1997 года, и спада 1998 года) средние темпы роста ВВП практически всех государств этой части Третьего мира до недавнего времени устойчиво превышали его положительную динамику в странах Севера. В результате ко второй половине 90-х годов сформировалась достаточно новая и во многом еще не осознанная конфигурация глобальной экономики. В ней на долю индустриально развитого Севера приходилось, по-видимому, не 76-77% (как следовало из прежней методики расчетов), а примерно 53-54% мирового ВВП.
Если дела действительно обстоят таким образом (а существуют еще более радикальные оценки их экономики), то годовой объем производства двух групп мог бы сравняться уже через несколько лет. А к 2020 году, по предварительным расчетам Мирового банка (правда, корректируемым сейчас последствиями “азиатского кризиса”), в десятку государств с максимальным объемом ВВП, попадали бы преимущественно страны, по сей день традиционно связываемые с Третьим миром: Китай, Индия, Индонезия, Южная Корея, Таиланд, Бразилия. Из других стран в ней предположительно могли бы остаться США, Япония, Германия, Франция. Иными словами, если эти прогнозы все-таки обладают определенной устойчивостью, то первая десятка XXI века будет состоять из государств, относящихся в основном к ареалу Большого тихоокеанского кольца.
Серьезную трансформацию претерпевает также североатлантический мир, вплотную столкнувшийся с кризисом своих исторических целей. Наряду с впечатляющими изменениями социального и культурного климата в конце 60-х годов, которые проявились в широком диапазоне событий и явлений, сопровождавших наступление постиндустриального общества, — от генезиса масштабной контркультуры, а затем и влиятельного нового класса в США до майской революции в Париже — кардинальные перемены происходят также в “скучной” хозяйственно-экономической сфере. Приблизительно к этим же годам относится окончание периода бурного, поступательного развития послевоенной экономики, снижение темпов ее роста, и что, пожалуй, еще серьезнее — наметившаяся тенденция падения нормы прибыли в сфере промышленного производства.
Однако первой ласточкой, привлекшей общественное внимание и заставившей серьезно задуматься о внезапно открывшихся горизонтах (или следует сказать — тупиках?) индустриального мира, явился, пожалуй, алармистский доклад Римскому клубу супругов Медоузов (1972). В нем был прямо поставлен вопрос о пределах роста современной техногенной цивилизации, хотя последующие десятилетия и показали, что ее границы реально проявились все-таки не столько в связи с истощением сырьевых ресурсов, сколько в области экологических констант, то есть ограниченных хозяйственных возможностей биосферы.
Резко повысилась в те годы и актуальность проблемы демографического взрыва. Интенсивное обсуждение темы допустимых пределов численности населения планеты привело к проведению в 1974 году в Бухаресте первой конференции ООН по народонаселению (созываемой впоследствии каждое десятилетие). Конференция в целом прошла достаточно драматично и сформулировала настоятельные рекомендации о необходимости осуществления политики планирования семьи в глобальном масштабе.
Определенную угрозу себе индустриально развитые государства почувствовали также в становлении нового коллективного субъекта международного сообщества — Третьего мира, получившего, кстати, свое название по аналогии с историческим третьим сословием, некогда сокрушившим господствовавшее мироустройство. Тем более, что жизненно важные для развития индустриального мира природные ресурсы находятся во многом именно на территориях данной группы стран (месторождения, расположенные в индустриально развитых странах, в значительной мере уже выработаны), что наглядно проявилось в событиях, связанных с драматичным повышением цен на нефть (1973).
Складывалась интересная коллизия: как раз в момент актуализации проблем, связанных с кризисом индустриального развития, возникла перспектива еще большего ухудшения условий производства из-за неизбежного (как казалось в тот момент) общего скачка цен на невосполнимые сырьевые ресурсы, а также растущей вероятности введения в той или иной форме экологического налога. В дополнение ко всему начала давать серьезные сбои сложившаяся система мировых валютно-финансовых связей. Непростая ситуация существовала также в области противостояния Востока и Запада, хотя временно она была смягчена хрупким механизмом детанта.
Видимо, не случайно в эти годы в ходе интенсивных консультаций по поводу происходивших и назревавших перемен (Рамбуйе, 1975) рождается такой влиятельный институт современного мира, как ежегодное совещание семи ведущих индустриально-промышленных держав — своего рода глобальный “экономический Совет Безопасности”.

* * *

В целом же ответ индустриального сообщества на вызов времени оказался неоднозначным. Так, на волне нефтяного шока произошла определенная интенсификация научно-технического развития. Были инициированы исследования в области энерго- и ресурсосбережения, а также поиск иных перспективных технологий. Наметилась перестройка промышленности, связанная со структурным обновлением производственных мощностей, пересмотром всей индустриальной политики. Но одновременно развивался и набирал силу совсем другой и, надо сказать, весьма многозначительный процесс.
Началась масштабная оптимизация совокупной промышленной деятельности в рамках планеты. Соответственно ускорился рост прямых иностранных инвестиций. Стала быстрыми темпами формироваться глобальная экономика — метаэкономика, не сводимая к простой сумме торгово-финансовых операций, но реально озабоченная изменением географии промышленного производства, трансформацией всей прежней социоэкономической картины. Именно в этот период складывается институт современных ТНК, диверсифицирующих процесс производства и сбыта на обширных просторах планеты. Они используют удобные условия в том или ином регионе: состояние социальной и промышленной инфраструктуры, производственные стандарты и местное законодательство, квалификацию рабочей силы, уровень ее социальной защиты и оплаты, устойчивую и солидную разницу между паритетом покупательной способности мягких валют и их обменным курсом по отношению к валютам твердым, близость к источникам сырьевых ресурсов… И даже такой фактор, позволяющий снижать в определенных ситуациях издержки производства, как благоприятный климат.
В результате получение ощутимой выгоды оказывается возможным не только вследствие конкурентных преимуществ, возникающих из-за инновационного прорыва, – то есть появления принципиально новых отраслей и промышленных целей технологий, радикально меняющих ход производственного процесса. (Что было бы практически неизбежно при равновесном и гомогенном мироустройстве.) Более эффективным методом в рамках современной глобальной экономики становится именно оптимизация – умелое сочетание различных условий экономической деятельности в различных регионах планеты в рамках единого хозяйственного организма, ориентированного на перманентное перераспределение мирового дохода. В результате формирование новых высоких технологий переместилось из области производства в сферу извлечения геоэкономических рентных платежей.
Занятый решением проблем стратегического и оперативного планирования, масштабной перестройкой экономики, реализацией новой схемы взаимоотношений стран и народов, мир Нового времени между тем вплотную подошел к рубежу, по ту сторону которого все явственнее проступал контур новой исторической эпохи.


2. ЭТОТ НОВЫЙ ДРЕВНИЙ МИР

Философия истории – непростая наука. Ее многочисленные загадки и парадоксы прямо сопряжены с уникальным статусом человека в мире, свободой его воли. И в то же время – с гораздо более предсказуемыми, хотя отнюдь не элементарными, законами развития сложных систем. Жизнеспособность же подобных систем, в свою очередь, во многом связана с их внутренней неоднородностью, “цветущей сложностью”, разнообразием, голографичностью.
Философия экономики, – наверное, не менее сложная область знания, которая в современном мире также оказалась в весьма драматичном положении. Знамения времени — стремительная прагматизация и технологизация не обошли стороной и экономическую науку. Все более заметно сужение ее предметного поля, в результате чего она начинает иной раз смотреться как некий специфический набор банковских прописей. Складывается впечатление, что реальная задача современной экономики лежит не столько в области фундаментальной науки, сколько в сфере универсальных технологий и стратегий поведения в условиях ограниченности и противоречивости нашего знания о глубинах экономического космоса. Между тем нынешнее состояние мирового хозяйства, возможно, было бы лучше понято, откажись экономика от сознательных и подсознательных претензий на статус естественнонаучной дисциплины, вспомни она о своих гносеологических корнях, осознай себя вновь частью этики и политики, то есть сферы целеполагания и “категорического императива” поведения человека в мире. Иначе говоря, — ведись обсуждение фундаментальных экономических проблем в интенсивном взаимодействии с актуальными философскими и культурологическими дискуссиями.
Конечно, оптимизация, как и экономия, — вроде бы естественные атрибуты хозяйственного процесса. Но если отвлечься на время от общих констатаций и вдуматься в феноменологию происходящего, то обнаруживается ряд не всегда очевидных, но достаточно тревожных проявлений данной глобальной тенденции.
Например, нарастающий импорт дешевых товаров и ресурсов зачастую есть не что иное, как оборотная сторона закрепления социальных аберраций в ряде районов земного шара, а также множащихся ограничений свободного передвижения на рынке труда. И, стало быть, — фактического экспорта сверхэксплуатации. В свою очередь из-за деформации объективной конкурентоспособности труда (что наиболее отчетливо обнаруживается, по-видимому, в области сельскохозяйственного производства) заметно искажается социальная ситуация во внутреннем пространстве цивилизации Модерна. В результате труд в ряде случаев становится скорее социальной, чем экономической категорией, требуя компенсации из соответствующих фондов, либо грозя массовой безработицей, либо перемещаясь в какие-то другие области деятельности, носящие иной раз квазиэкономический характер.
Неравновесная ситуация прослеживается также в сложной системе перераспределения мирового дохода и международного разделения труда, когда в неравные условия поставлены целые направления хозяйственной деятельности. Прежде всего это проявляется в общеизвестном феномене ножниц цен. С этим же явлением частично связана такая специфическая головоломка экономической теории, как отсутствие перманентного увеличения предельных общих расходов, казалось бы, неизбежного в либеральной экономической среде.
Оптимизация экономической деятельности, таким образом, плавно перерастает в социотопологию — целенаправленное обустройство планеты в соответствии с желаемой формой; ее поддержание обеспечивается всеми имеющимися в распоряжении современной цивилизации средствами. При этом все явственнее просматривается тенденция разделения фактического суверенитета государств на разные классы, то есть, по существу, в мире выстраивается некая “неодемократическая иерархия”.
Таким образом, исторические цели общества Модерна по созданию вселенского гражданского общества вступают в противоречие с его же вполне прагматичными устремлениями: с желанием обеспечить высокий уровень жизни и потребления в первую очередь для собственных граждан, в том числе и за счет населения других стран. При этом индустриально развитые страны попадают в своеобразную ловушку. Пытаясь ослабить нарастающий груз социально-экономических проблем, экспортируя сверхэксплуатацию во “внешний мир”, общество вынуждено сталкиваться с последствиями своего экономического двоемыслия, в частности, — со значительным уровнем безработицы, развившимся в условиях формально удовлетворительных экономических обстоятельств.

* * *

Эффективна ли современная экономика? Этот вопрос не столь уж наивен, как может показаться на первый взгляд. Ведь он предполагает и другой вопрос: а какова в настоящее время реальная динамика условий жизни в самих развитых странах? Оказывается, она весьма неоднозначна. Так, одним из тревожных симптомов современной ситуации является несовпадение векторов экономического роста и уровня занятости. В свое время министр труда США Роберт Райх обратил внимание на эту коллизию, констатировав, что в условиях глобального рынка экономика может процветать, курс акций расти, прибыли корпораций увеличиваться, и все это – при значительном уровне безработицы. Действительно, по данным Международной организации труда, число безработных в индустриально развитых странах, несмотря на продуманные и достаточно эффективные меры противодействия, достигает 35 млн. человек. Иначе говоря, фактически имеет место самый острый кризис занятости со времен Великой депрессии. Размышляя об этой ситуации, невольно ловишь себя на мысли, что рядом своих черт она все чаще напоминает былую структуру античной демократии, гибко и, на первый взгляд, парадоксально сочетавшей существование общества, обладавшего широким комплексом гражданских прав, с реальностью параллельного, “теневого” сообщества — мира рабов. Структуру, в каких-то своих специфических и знаменательных проявлениях, кажется, продолжающую подспудно присутствовать в человеческом универсуме, однако на сей раз — в глобальном масштабе.
Впрочем, некоторые другие черты современной цивилизации вызывают еще более неожиданные ассоциации, заставляя заново переосмысливать недавний опыт тоталитарной архаики ХХ века или даже вновь вспомнить величественные империи Древнего Востока. Чего стоит, например, все чаще возникающий образ исподволь возводимой в современном мире Великой иммиграционной стены.
Наконец, отметим еще одно существенное обстоятельство. Реализация глобальных схем координации и управления мировым хозяйством оказалась возможной во многом благодаря революции в области информационных (и коммуникационных) технологий. Она позволила объединить географически разноликое пространство в единое целое, осуществляя глобальный мониторинг экономической деятельности и контроль над нею. В свою очередь, интенсивно развивавшаяся отрасль информационно-коммуникационных услуг быстро превратилась в самостоятельный сегмент экономики, часть постиндустриальной сферы, растущую едва ли не самыми бурными темпами. Действительно, если привычные виды промышленного производства, имеющие дело с материальными объектами, оказались в тисках “пределов роста”, то горизонты информатики стали своего рода дальним рубежом цивилизации, вполне свободным от подобных ограничений.
Кардинальное воздействие на судьбы современной экономики и будущее цивилизации оказал процесс формирования энергичной и призрачной неоэкономики финансовых технологий. Ее становление тесно связано с проявившимся тогда же, в начале 70-х годов, фатальным кризисом бреттон-вудсской системы, совпавшим с логикой развития информационной революции и приведшим, в свою очередь, к стремительной виртуализации денег, прогрессирующему росту всего семейства финансовых инструментов. В результате мир финансов стал фактически самостоятельным, автономным космосом, утратив прямую зависимость от физической реальности. Это нашло свое выражение в отказе от рудиментов золотого стандарта, то есть самого принципа материального обеспечения совокупной денежной массы. Пороговым событием здесь явилось изменение статуса и состояния мировой резервной валюты – доллара. В августе 1971 года США отказались от золотого обеспечения своей валюты (на уровне 35 долл. за унцию). Таким образом, перестал действовать, хотя уже и усеченный (после 1934 года существовавший только для граждан других стран), принцип обмена американских бумажных денег на золото. После устранения формальной связи доллара с золотом рыночная цена последнего поднялась за короткий срок на порядок и это в условиях роста добычи желтого металла с применением современных технических средств. В целом же обесценивание доллара за последние сто с небольшим лет составляет почти три порядка, причем приблизительно двухпорядковое падение его реальной покупательной способности приходится на вторую половину этого срока.
Однако новая финансовая реальность оказалась необычайно эффективной и жизнеспособной именно в условиях технологизации, компьютеризации и либерализации валютно-финансовой деятельности, раскрепощенной как в национальных границах, так и на просторах транснационального мира. Быстрое развитие микропроцессорной техники и телекоммуникаций создавало необходимую информационную среду способную координировать события и действия в масштабе планеты, а также в режиме реального времени, оперативно производить многообразные платежи и расчеты, мгновенно перемещая их результаты в форме “электронных денег”, стимулируя, таким образом, интенсивный рост новой глобальной субкультуры — финансовой цивилизации.

* * *

Каркас и жизненную пружину возводимой вселенской конструкции постиндустриального Квази-Севера составляет принцип глобального финансово-правового регулирования, претендующего на роль нервной системы мира. К данному кругу явлений и идей прямо причастен феномен современного монетаристского мышления, последовательно разрабатывающего концептуалистику, которая могла бы обеспечить на практике переход к универсальной системе гибкого управления социальными объектами со стороны валютно-финансовых кругов и палат…
Монетаризм не отменяет институциональное управление экономикой, но передает его функции от правительства (осуществляющего налоговую и бюджетную политику) — центральному банку, регулирующему экономику кредитно-денежными методами. Однако, подобно тому, как в мире намечается перетекание властных полномочий от выборных органов в мир НПО (неправительственных организаций), так же и частные финансовые институты начинают конкурировать с соответствующими национальными и даже международными организациями. Уже сейчас союз влиятельных международных структур (наподобие “большой семерки”) и транснационального финансового сообщества, перенимая гипотетические функции мирового правительства (но при этом неизбежно редуцируя их), выступает в качестве системы управления, реализующей в глобальном масштабе и фискальные (геоэкономические рентные платежи), и монетаристские (сжатие мировой денежной массы за счет слабых национальных валют) механизмы. В результате порожденный веком Просвещения привычный образ прогресса, осуществляемого человечеством на основе коллективного согласия относительно целей и ценностей общественного развития, оказался в настоящее время существенно поколеблен. В социальном универсуме и сознании людей вместо идеалов гражданского общества и рационально-созидательных форм поведения утверждается примат анонимных, стихийных сил, существующих и действующих независимо от человеческой воли, творящих вне рамок осознанных намерений общества принципиально непостижимую, спонтанную версию реальности. Уходящая куда-то в дурную бесконечность “темная” мировая конструкция создает между тем специфическую систему социальной регуляции, основанную на скрупулезной денежно-финансовой фиксации поведения индивида и соответствующей формализации жизни. Впрочем, новый социальный проект обладает и собственным мировоззренческим комплексом, и даже, отчасти, метафизикой, развившейся из поклонения священной корове экономического либерализма — “невидимой руке рынка”.
Данный концепт в его современной интерпретации, хотя и опирается на авторитет Адама Смита, является, в сущности, полупародийной модификацией его взглядов. Английский экономист в своих рассуждениях и построениях фактически исходил из традиционных для мира западного христианства воззрений (восходящих, в свою очередь, к позиции блаженного Августина). Одновременно в его построениях были заложены постулаты, предвосхитившие идеи “гуманистической психологии” ХХ века. Суть этих рассуждений в общем и целом такова: благое в своей основе мироустройство требует от человека естественного поведения, следования должному (не нарушая при этом норм закона и правил общественной морали), полагая, что из суммы правильных и разумных в каждом конкретном случае действий может проистекать лишь общий позитивный результат. Истина реализует себя в достаточной мере независимо от индивидуальной воли и намерений (которые иной раз могут оказаться глубоко ошибочными), проявляясь в сумме свободных и конструктивных действий всего человечества. В том числе, и даже в первую очередь, – в экономической сфере жизни. “Каждому человеку, пока он не нарушает законов справедливости (выделено мной – А.Н.), — писал Адам Смит, и именно этой существенной оговоркой очерчивается русло его умозаключений, — предоставляется совершенно свободно преследовать по собственному разумению свои интересы и конкурировать своим трудом и капиталом с трудом и капиталом любого другого лица и целого класса”. Таким образом, “невидимая рука” мыслилась, по сути, властью Провидения, исполнением человеком воли Божьей (даже не осознавая ее), то есть Его дланью выстраивающей мир. А основой экономики оказывался синтез общественной морали, законов справедливости, и естественного желания человека улучшить свое существование. В нынешней же, постхристианской интерпретации это рассуждение ставится иной раз прямо-таки с ног на голову. Образовавшийся в современном секуляризованном обществе метафизический вакуум заполняют безликие стихии, по античному роковые “силы рынка”, выстраивающие собственную, никому до конца не ведомую версию дольнего мира. Применяемый теперь с точностью, чуть ли не наоборот, принцип “невидимой руки” утверждает, пожалуй, как раз диктат своеволия и антиобщественных интересов, слишком часто прямо попирающих именно законы справедливости. Получается, что парадоксальная метафизика современного либерализма, отдающая жизнь людей во власть “стохастических духов” самоорганизующегося экономистичного универсума, вроде бы по своей сути ближе безличному восточному фатализму, нежели привычному личностно-ориентированному мировоззрению, признающему достоинство человека, основанное на его прямой ответственности за происходящее.
Существует, однако, фундаментальное противоречие между самой идеей централизованной иерархии, целенаправленно управляющей финансовыми потоками, и сетевым характером ткущейся глобальной паутины. Пока финансовый интеллект более-менее успешно пасет на виртуальных пастбищах стада “горячих денег” спекулятивного частного капитала. Однако обитатели этой параллельной реальности, кажется, вот-вот готовы сорвать печати с гибельного мешка Эола, сделав тщетным любой рациональный контроль над буйными стихиями. Вот тогда управляющий класс вполне рискует быть затоптанным и пожранным обезумевшим стадом рвущихся в пропасть свиней…
* * *

Novus Ordo переводится ведь не только как “новый порядок”, но и как “новое сословие”. Проблема эта столь глубока и многомерна, что осознавалась и осмысливалась уже в период великого перелома первых веков II тысячелетия, иначе говоря, у самых истоков современной фазы западной цивилизации. Мы хорошо знакомы со стереотипом трех сословий, но гораздо хуже осведомлены о полемике вокруг сословия четвертого. А такая полемика велась к тому же не один век. В концепции четвертого сословия проявилась сама квинтэссенция нового, динамичного состояния мира, смены мировоззрения человека Средневековья. Контур нового класса проступал в нетрадиционных торговых схемах, в пересечении всех и всяческих норм и границ (как географических, так и нравственных). Диапазон его представителей — от ростовщиков и купцов до фокусников и алхимиков. Так, в немецкой поэме XII века утверждалось, что “четвертое сословие” — это класс ростовщиков (Wuocher), который управляет тремя остальными. А в английской проповеди XIV века провозглашалось, что Бог создал клириков, дворян и крестьян, дьявол же — бюргеров и ростовщиков. Ростовщичество и ссудный процент запрещены в Библии, осуждались также исламом, а вне религиозного круга производство денег ради денег подвергалось необычайно резкой критике еще Аристотелем, который прямо сравнивал людей, занимающихся подобными делами, с “содержателями публичных домов”.
Между тем к концу ХХ века на планете уже сформировалось вполне самостоятельное поле разнообразных валютно-финансовых операций, все более расходящихся на практике с интересами человечества, потребностями и нуждами “реальной” экономики, ее возможностями и объемом. Однако финансовая глобализация – это одновременно и смысл, и интегральный символ “Глобализации-2”. Здесь сошлись воедино экономическая интеграция, повсеместная информатизация и глобальная коммуникация. Здесь же проявился и дух “нового универсализма”, заменивший проект универсального гражданского общества идеей глобального планирования и контроля за перераспределением ресурсов.
За последние десятилетия ХХ века было разыграно несколько стратегических валютных и финансовых комбинаций, последовательно поднимавших ставки в глобальном казино. (Что, в частности, позволило отодвинуть далеко в будущее сценарий резкого скачка цен на природные ресурсы. В результате вместо взлета стоимости полезных ископаемых в восьмидесятые годы на планете разразился настоящий сырьевой бум.) На практике технология масштабной экономической игры выглядела следующим образом. Сначала произошло радикальное изменение цены на нефть. Это привело к настоящему взрыву на рынке кредита за счет “нефтедолларов”. Кредит стал общедоступным, даже избыточным. Началась яростная конкурентная борьба за клиентуру, процентные ставки серьезно понизились (и даже, в условиях инфляции, порой становились “отрицательными”), т.е. финансовые ресурсы на глазах превращались в “скоропортящийся товар”. В результате возник своего рода финансовый Клондайк. И в числе основных потребителей избыточных средств оказались развивающиеся страны. При этом проценты по вкладам, как правило, погашались за счет новых займов, банки имели устойчивый доход, а экономика процветала в условиях низких учетных ставок и массированных капиталовложений. Однако подобное благополучие зиждилось на весьма непрочном фундаменте. Именно тогда в результате коллективных усилий различных сторон в мире сформировалась основа перманентного “глобального долга”.
К началу следующего десятилетия ситуация изменилась. В условиях нового повышения цен на нефть новый виток инфляции потребовал принятия достаточно жестких мер, в том числе увеличения процентных ставок. Кроме того, к этому времени сами нефтедобывающие страны увязли в трясине многочисленных, нередко дорогостоящих и амбициозных проектов. В странах же Севера были оперативно задействованы собственные финансово-экономические механизмы, позволяющие перераспределять геосферную ренту в свою пользу. И, наконец, на роль крупнейшего заемщика стали претендовать Соединенные Штаты, столкнувшиеся в силу ряда обстоятельств с устойчивым ростом государственных расходов и бюджетного дефицита.
Оскудение кредитных рынков породило проблему выплат по ранее взятым долговым обязательствам. Многие развивающиеся страны стали погружаться в дурную бесконечность “потерянного десятилетия”, а в результате еще больше ужесточалась политика банковского сообщества, оказавшегося перед угрозой глобального финансового краха. Первой его ласточкой стал долговой кризис 1982 г. Чтобы избежать неприятностей, международные экономические организации, МВФ и Всемирный банк, стали проводить политику реструктуризации задолженности стран-заемщиков, санации их финансового положения, сокращения их бюджетного дефицита, а также — структурную перестройку экономики, сопряженную с широкой приватизацией, либерализацией цен и внешней торговли (ситуация Латинской Америки). В итоге мировая финансовая система устояла, однако глобальная экономика приобрела качественно иной облик.
При анализе стратегии адаптации периферийных экономик к глобальному рынку – программ структурной перестройки и финансовой стабилизации – обращают на себя внимание следующие обстоятельства. Во-первых, в отличие от прежних рецептов “догоняющего развития”, алгоритмы структурной перестройки нацелены на создание модели, прямо ориентированной на глобальный рынок. Эта модель имеет и весьма серьезные социальные следствия, связанные с ограничением внутреннего потребления (и его перераспределением) в странах-должниках, ибо только одно радикальное уменьшение бюджетных расходов, конечно же, заметно влияет на положение широких слоев населения. Во-вторых, данный пакет реформ, содействуя определенной устойчивости современной финансовой среды и даже стимулируя ее развитие (формируя и поддерживая платежеспособный спрос на финансовые ресурсы и услуги), призван также решить и другую актуальную стратегическую задачу — обеспечить долгосрочную встроенность (adjustment) Юга в систему североцентричного глобального рынка в качестве его ресурсно-сырьевой составляющей, выводя ситуацию пресловутых “ножниц цен” на качественно новый уровень. Так формируется весьма благоприятный международный торговый климат для стран, потребляющих основную массу сырьевых продуктов. Тем самым, по сути, стимулируется “сырьевой бум”: изобилие дешевых природных ресурсов на международных рынках в силу естественного в подобных условиях падения цен.
Однако в самой данной концепции реформ, в сущности, заложено некое фундаментальное противоречие — между стимулированием развития национального частного сектора и внерыночным характером действий международных организаций, их целенаправленным влиянием на процесс принятия решений в странах-реципиентах. В результате фактический контроль за социально-экономической деятельностью, в конце концов, переходит не столько к местному частному сектору, сколько к иностранным донорам и международным организациям, формируя контекст весьма своеобразного, североцентричного “макроколо-ниализма”. Одновременно новая экономическая эра открыла шлюзы, которые ранее сдерживали развитие откровенно спекулятивных тенденций. Быстрыми темпами стала расти хищническая квазиэкономика, паразитирующая на новых реалиях и имеющая мало общего с конструктивным духом экономической практики Нового времени.
Создается впечатление, что в мире происходит постепенное, но неумолимое и последовательное вытеснение идеологии честного труда альтернативной ей идеологией финансового успеха. Деморализация экономических отношений — явление весьма тревожное, влекущее за собой массу самых серьезных следствий. Еще Аристотель рассматривал экономику как часть этики. Она по самой своей сути не есть некая универсальная технология, действенная на все времена и для всех народов, но (хотя это далеко не всегда очевидно) весьма и весьма специфичный феномен культуры. Не исключено, что тотально аморальная экономика попросту невозможна (в длительной перспективе). Так, разрушение привычного контекста экономических операций, кризис самой атмосферы доверия, вытеснение морали правом, утверждение сугубо формальных, а то и прямо формализованных условий экономической деятельности приводит в конечном итоге к экспоненциальному росту необходимости их перманентной формально-юридической фиксации. Это скачкообразно увеличивает количество конфликтных ситуаций на различных уровнях экономического процесса. Иными словами, ведет к резкому, порой неприемлемому возрастанию затрат и подрывает всю сложившуюся систему взаимоотношений. Утрата же доверия в стабильность самого контекста экономических операций (зачастую связанная не столько с реальной хозяйственной ситуацией, сколько с ее конъюнктурной интерпретацией, то есть общественной психологией) в условиях финансовой цивилизации достаточно быстро проявляется как в экономических, так и в социальных потрясениях, с весьма далеко идущими последствиями.
Глобализация финансовой деятельности позволяет успешно преодолевать законодательные ограничения и нормы, существующие в пределах национальных границ. На карте мира появляются как бы условные государства: терминалы транснациональных организмов, наподобие оффшорных зон, чье истинное предназначение нередко — реализация разнообразных схем лукавой экономической практики, включая асоциальные комбинации.
В наметившемся расщеплении социальных и финансово-экономических целей общества, кстати, просматривается определенная историческая преемственность между сегодняшним днем и временами Великой депрессии, когда имело место уничтожение продуктов хозяйственной деятельности человека ради достижения финансовой выгоды. Тем самым, в частности, прокладывается путь для еще более внушительной экономической деструкции — индустрии высокотехнологичных, промышленно- и ресурсоемких войн ХХ века…

* * *

В 90-е годы сама кризисная ситуация, кажется, становится одним из источников дохода. Выражается это в разрастании комплексной экономики управления рисками, хеджировании, появлении инновационных форм страхования, реализации схоластичных, но изощренных, хорошо продуманных схем валютно-финансовых спекуляций и интервенций, развитии финансовой математики, в целенаправленной организации и даже прямом провоцировании финансово-экономических пертурбаций… В результате в смысловом поле мировой экономики, наряду со столь значимыми для нее реалиями мировой резервной валюты и глобального долга, кажется, сформировался третий, самостоятельный, весьма внушительный феномен глобального риска. Одновременно прорисовываются и другие впечатляющие перспективы: например, столкновения различных финансовых инструментов в борьбе за многомерное Lebensraum геоэкономических континентов и электронных сетей – специфическое жизненное пространство XXI века...
Все это, вместе взятое, постепенно лишает деньги их прежнего содержания (и в каком-то смысле реального наполнения), превращая в род особой, энергичной и агрессивной финансовой информации. Поток операций на валютно-финансовых рынках в настоящее время в десятки раз превосходит реальные потребности финансирования международной торговли, их ежедневный объем примерно соответствует совокупным валютным резервам всех национальных банков (которые теоретически могли бы быть использованы в целях стабилизации при развитии глобального кризиса). А рынок вторичных ценных бумаг (производных финансовых инструментов) и вовсе в несколько раз превышает совокупный валовой продукт всех стран, что чревато уже в ближайшем будущем поистине тектоническими сдвигами в глобальной финансовой системе и мировой экономике в целом…
Летом 1997 года базирующийся в Базеле Банк международных расчетов (BIS) опубликовал свой ежегодный отчет, в котором констатировал реальный характер угрозы срыва мировой банковской системы, ее постепенного выхода за пределы действенного контроля и профессионального прогноза. Аналогичные опасения высказал весной 1998 года и глава Федеральной резервной системы США Алан Гринспен. Эти опасения не случайны, учитывая и ежегодный объем мировых финансовых трансакций (около полквадриллиона долларов), и масштабы рынка вторичных ценных бумаг (приблизительно 100 трлн. долларов или даже больше).
Сегодня финансовый “кубик Рубика” постепенно объединяет проблемы мировой валюты, глобального долга, а также управления рисками в единый взаимосвязанный комплекс. Но теоретически можно представить контуры и сформулировать стратегические коды четвертого вида глобальной игры — контролируемой деструкции или организованного хаоса, логически завершающей утверждение на планете особой, неоархаизированной среды, еще дальше отстоящей от прокламируемых идеалов мирового гражданского общества. Суть механизма – возможность искусственной организации и последующего использования развернутых кризисных ситуаций с целью повышения… уровня контроля над динамикой мировых процессов, массированного изменения прав собственности и устойчивости всей возводимой архитектуры геоэкономических пространств. Иначе говоря, успех данной стратегии создает условия для перманентного внешнего управления самыми разнообразными экономическими массивами, а в перспективе и всей социальной средой.
Клиентам, оказавшимся в сложном положении, предлагается универсальный свод правил – своего рода “кодекс должника”, – предполагающий выполнение ряда обязательных условий для получения помощи по выходу из кризиса. Это могут быть, скажем, введение режима функционирования национальных денежных систем на основе внешней валюты (что придает второе дыхание мировой резервной валюте и ее намечающимся конкурентам); определение квот и порядка заимствований финансовых ресурсов; установление жесткой взаимосвязи объемов национального бюджета, экспортной выручки, уровня внутреннего потребления и внешних выплат (продлевающих жизнь глобальной “долговой экономике”); осуществление обязательного страхования национальных и финансовых рисков (раздвигающих исторические рамки для применения второго поколения производных финансовых инструментов); проведение заранее оговоренной социальной политики и т.п.

* * *

Попробуем теперь обобщить все изложенные здесь построения и понять логику происходящего.
Деградация модели расширенного воспроизводства Нового времени прошла несколько нисходящих ступеней. Вначале она “поддалась” соблазну сверхдоходов, получаемых за счет эксплуатации иных геоэкономических регионов и видов деятельности, искусно поставленных в подчиненное положение. Данный процесс, в свою очередь, стал источником дополнительных ресурсов, питательной средой для различного рода финансовых операторов и развития соответствующих технологий, которые привели к утверждению достаточно неожиданной “постиндустриальной” надстройки над привычной хозяйственной деятельностью — финансово-правовой системы.
Превращение денежной сферы в необъятный виртуальный континент, в свою очередь, способствовало развитию в ее недрах целого семейства изощренных финансовых практик. По форме — более-менее легальных операций и инициатив, однако, по сути — все отчетливее расходящихся с нуждами реальной экономики, разрушающих ее смысловое поле, паразитирующих на результатах конструктивной деятельности человека. Затем дошло и до откровенных спекулятивных атак и подрывных акций, имеющих целью получение дополнительной прибыли без производства реальной стоимости. (Как не создают ее, к примеру, кражи или, скажем, азартные игры, хотя и они способны приносить доход и перераспределять материальные ценности. А ведь здесь речь идет об “играх”, основанных не на слепой случайности, а методично организуемых и управляемых, то есть в определенном смысле – “шулерских”.)
Дальнейшим этапом становится смещение подобных практик в трудно контролируемую зону еще более сомнительных операций. При этом нередко используются разночтения в законодательствах различных территорий или общее несовершенство правовой базы, с трудом поспевающей за стремительным разрастанием разношерстного семейства финансовых инструментов. Тут уже происходит фактическое смыкание полулегальных спекулятивных комбинаций с прямо криминальными действиями, “слипание” горячих денег и денег грязных…
Проявляется также (в качестве самостоятельного вида квазиэкономической активности) и такой род хозяйственного вампиризма как прямая деконструкция цивилизации, инволюционное расхищение ее плодов, наиболее подходящее название для которого, пожалуй, — “трофейная экономика”. Следующим логическим шагом в этой цепочке становится общий хаос, возникающий в результате завершения исторической мутации феномена экономики.
Некогда Новое время, освобождаясь от заскорузлой психологии “собирания богатств”, формировало энергичную экономику, преображавшую, перестраивавшую мир, превращая золото, сокровища в деятельный капитал. И вот теперь капитал постепенно умаляет свою производственную составляющую, вновь трансформируясь в квазизолото финансово-информационных потоков. В подобной механике мира цели социального развития оказываются в какой-то момент подчинены корыстным и, в общем-то, конъюнктурным интересам финансовой олигархии. При этом финансовая неоэкономика в конечном итоге является таким же тупиком торгового модуса геоэкономики моря, как военная промышленность и связанные с нею войны, – тупиком, жерновами производственной экономики суши.

* * *

Происходящая ныне смена исторического регистра, изменение баланса сил не только освобождает скованного до поры виртуального джинна, но одновременно порождает химеричного неокриминального Голема, стремительно растущего и набирающего вес.
В последние годы наблюдаются явное умножение сфер человеческой практики и рост числа территорий, прямо пораженных “трофейной” и криминальной активностью, сливающихся в единый феномен деструктивной квазиэкономики — более чем специфической хозяйственной сферы, подчиняющейся качественно иным, нежели легальная экономика, фундаментальным законам (фактически производя ущерб, то есть своего рода отрицательную стоимость ) и уже сейчас ворочающей сотнями миллиардов долларов. Распечатываются и интенсивно эксплуатируются (в глобальном масштабе, с применением самых современных технических средств) запретные виды псевдоэкономической практики: производство и распространение наркотиков, крупномасштабные хищения, рэкет, контрабанда, коррупция, казнокрадство, компьютерные аферы, торговля людьми, “дешевое” захоронение токсичных отходов, отмывание грязных и производство фальшивых денег, коммерческий терроризм и т.п....
Симптоматично, что некоторые из видов деятельности, в сущности той же природы: игорный бизнес, распространение порнографии и некоторые другие виды индустрии порока расположены в легальной сфере, а их коммерческий результат включается в подсчет ВВП соответствующей страны. Эффект от разрастания, усложнения и диверсификации подобного извращенного параэкономического базиса начинает все сильнее сказываться на большом социуме, подрывая его конструктивный характер, вызывая многочисленные моральные и материальные деформации, ведя к внутреннему перерождению общества. Становится также все труднее избавиться от впечатления, что утро XXI века заслонила тень Второй великой депрессии, но на этот раз глобальной и, что более важно, — выходящей за рамки собственно экономических неурядиц. Под воздействием разнообразных деструктивных процессов и тенденций на “обочине цивилизации” зреет новая, весьма непривычная форма организации общества.
Еще одна примета надвигающегося кризиса — сложная социальная ситуация на планете, которая к тому же грозит выйти из-под контроля. Вспомним о втором комплексе сценариев трансформации Третьего мира, связанном с нарастанием процессов цивилизационной коррупции. Действительно, ведь Третий мир, расколовшись, произвел на свет не только динамичный Новый Восток, обретший самостоятельное бытие вне рамок сырьевого Юга, но также — неоархаичный Глубокий Юг, пораженный вирусом новой бедности.
Дело в том, что деградация исторически сложившихся здесь общественных структур, обеспечивавших социальную стабильность и удовлетворение основных человеческих потребностей, не сопровождалась в отличие от Нового Востока сколь-либо эффективным модернизационным прорывом. Однако, раз запущенные, механизмы разрушения традиционного общества теперь перманентно производят люмпенизированные слои населения, в своей массе отчужденные от производительного труда, заполняющие псевдогородские конгломераты, плодя трущобы и бидонвили, постепенно утверждая в мире какой-то незнакомый, но странно устойчивый и по-своему универсальный тип культуры. О вероятности масштабной неоархаизации мира свидетельствуют, в частности, материалы Социального и Продовольственного саммитов, состоявшихся в 1995 году в Копенгагене и в 1996 году в Риме.
Итог ХХ столетия, почувствовавшего вкус земного изобилия, познавшего искус “позолоченного века”, века научно-технического прорыва и интенсивнейшего развития производительных сил общества (хотя и заметно деформированных молохом военного производства и высокоиндустриальных войн), — итог этот, в общем и целом, все же неутешителен: на пороге третьего тысячелетия существования современной цивилизации социальное расслоение на планете Земля не уменьшается, а растет.
Соотношение уровней доходов богатых и бедных, “золотого” и нищего миллиардов планеты заметно увеличилось с 13:1 в 1960 году до 60:1 в текущем, завершающем век десятилетии. А ведь по сравнению с серединой столетия совокупный объем потребления, по оценкам ООН, вырос приблизительно в 6 раз. Однако 86% его приходится сейчас на 1/5 часть населения, на остальные же 4/5 – оставшиеся 14%. Но и в этих цифрах отражена не вся истина.
Доля мирового дохода, находящаяся в распоряжении беднейшей части человечества, – а в настоящее время примерно 1,3 млрд. людей живут в условиях абсолютной нищеты – еще на порядок ниже, составляя около 1,5%. Это означает, что уровни дохода двух полярных, но примерно равных по численности групп населения действительно разнятся в десятки раз. Таким образом, на планете помимо североатлантической витрины цивилизации (хотя местами и параллельно, на одних и тех же с ней территориях) соприсутствует некий ее темный двойник: “четвертый”, зазеркальный мир, населенный голодным миллиардом.
Каковы же условия существования на этой второй, “опрокинутой” Земле, каков образ жизни обитателей полей и подземелий невидимой изнанки планеты? Около миллиарда людей в мире оторваны от производительного труда: 150 млн. — безработные, более 700 млн. — частично занятые, неопределенное, но значительное число вовлечено в криминальную деятельность. Миллиард — неграмотны. Примерно 2 млрд. прозябают в антисанитарных условиях. Почти каждый третий житель Земли все еще не пользуется электричеством, 1,5 млрд. не имеют доступа к безопасным источникам питьевой воды, 840 млн., в том числе 200 млн. детей, голодают или страдают от недоедания. В бедных странах ежегодно умирают 14 млн. детей от излечимых болезней и 500 тыс. женщин от родов. Половина всех случаев детской смертности в странах Юга вызвана недостаточным питанием.
Особенно тяжелое положение сложилось в некоторых районах Южной Азии и Африканского континента. От хронического недоедания страдают 43% населения Африки к югу от Сахары.
Растущую тревогу вызывает также положение, складывающееся на дестабилизированном постсоветском пространстве. Здесь, в этом новом ареале социальной катастрофы, общее количество беженцев и вынужденных переселенцев за последнее десятилетие превысило 6 млн. человек.

* * *

Социальные проблемы, в том числе и угроза разложения общества, не являются, впрочем, исключительной принадлежностью Юга и “стран с переходной экономикой”. В рамках неосинкретичного Севера происходят, возможно, менее очевидные (и потому не столь драматичные), но не менее кардинальные изменения. Этот мир, отлученный от культурных основ и исторического замысла, объединяемый лишь суммой прагматичных интересов его членов, впадает в некое аморфное безвременье, “цивилизованную дикость”, мало-помалу утрачивая смысловой вектор событий.В лоне переживающей системный кризис цивилизации Нового времени возникают зачатки новой культурно-исторической общности (пока еще воспринимаемой все-таки скорее как социальный эксцесс или карикатурная антропологическая аберрация): атомизированного конгломерата интернационального общества потребления. Связи между людьми, выходцами из различных культур, их актуальный статус все более определяются здесь степенью причастности к процессам глобального перераспределения денег, информации, развлечений. Иными словами, реальный постиндустриализм предстает по преимуществу как гипертрофированная сфера услуг, причем не столько в области науки, культуры или высокого образования, сколько — финансов, информатики, шоу-бизнеса. В этом зыбком, виртуализированном космосе как на дрожжах растет и влияние нового класса – людей услуг.
Сколь же не похож подобный мир на умозрительные проекты постиндустриального творческого универсума, преображающего окружающий мир, избавляя человека от тягот и несовершенств внутренней и внешней природы. Общество, формирующееся на наших глазах, демонстрирует неожиданный ракурс “нового постиндустриализма”, столь же отличного от первоначального замысла и прогноза, как некто, обреченный молвой носить имя Франкенштейна, от планов своего несчастного создателя Виктора Франкенштейна.

* * *

Распад привычного культурно-исторического ландшафта, торжество эксцентричной “универсальной иллюзии” сопровождается прогрессирующим уплощением, стерилизацией и одновременно невротизацией личности, выводимой за пределы культурного контекста Большого Модерна и прямых человеческих связей. Ведь становление индивида, критически важные условия его существования предполагают произнесение слова и совершение действия, имеющих персонифицированный характер, порождающих отклик, результат в рамках некой осязаемой общности. Массовость же и анонимность уходящих в дурную бесконечность социальных схем и информационных конструкций многоликого “планетарного субъекта” есть некоторым образом мера его коррозии. Эти же факторы продуцируют генезис нового варварства, растекающегося по унифицированным коридорам глобального мира.
В нарастающей угрозе всеобщей карнавализации и обезличенности кроется, по всей вероятности, исток спорадичных (но упорно повторяющихся), разнородных, нередко абсурдных с точки зрения здравого смысла, попыток утверждать методами эксцентрики и насилия свое право быть услышанным. И самое бытие — анигиляционной вспышкой (ища в способности к разрушению доказательство собственного бытия). А также, отчасти, — энтузиазм и энергия нынешнего победного шествия Интернета. Основой же скрепой нового социума становятся массовая коммуникация вместо гражданской ответственности и рыночная среда вместо гражданского общества.
Безбрежный, атомизированный универсум чреват как массовым конформизмом, так и повсеместным, “аморфным” тоталитаризмом. Заодно отметим, что “информационное событие” в современном мире это, как правило, все же не само событие, но скорее его тиражированная интерпретация, версия, по отношению к которой императивно необходима самостоятельная оценка личностью. Гиперинформатизация физически истощает способность человека противостоять шквалу новостей, принуждая, в конце концов, к их некритичному восприятию (то же можно сказать и о навязчивых механизмах рекламы), что искажает саму основу взаимоотношения индивида со словом — провоцируя его девальвацию, унижение – и, соответственно, исподволь предуготовляя кризис личности, нередко фатальный. Отсюда также проистекает нарастающее равнодушие к профанированию слова и цинизму публичных политиков, что подрывает основы уже политического мироустройства.

* * *

Итак, на закате XX века с переменным успехом были реализованы различные схемы, продлевающие существование современной, охваченной кризисом цивилизации Нового времени. Примечательно, что среди них фактически не нашлось (по большому счету) места одному из основных рычагов культуры Модерна — стратегии прорыва, вдохновению и энтузиазму инновационной научно-промышленной революции, использующей обновленные знания о фундаментальных свойствах мира... Вместо этого под ярлыком информационной революции сейчас происходит сложный и неоднозначный процесс перераспределения и оптимизации ранее полученных человечеством сведений, косвенно свидетельствуя о метафизической усталости эпохи. Повозка цивилизации, преодолев ухабистый, непростой, бурный и неровный “позолоченный век”, заскрипела, а колея ее, кажется, пошла под уклон.
Очевидная растерянность мирового сообщества перед происходящими переменами особенно ярко проявилась в фатальном отсутствии перспективной стратегии, адекватной масштабу и характеру перемен. Популярная, но крайне невнятная концепция устойчивого развития вряд ли может считаться таковой, являясь все-таки паллиативным ответом на вызов времени, скорее, констатирующим его серьезный характер, нежели предлагающим действенные средства выхода из засасывающей цивилизацию воронки.
Вся же совокупность, сумма обнаружившихся на пороге третьего тысячелетия явлений и тенденций оставляет странный привкус — впечатление, будто мир современности находится на пороге какого-то невероятного, отчасти карикатурного, отчасти карнавального, но в целом достаточно последовательного возрождения, казалось бы, навсегда ушедших в прошлое теней и смыслов. Возрождения (или все-таки следует сказать — вырождения?), которое в отличие от исторического Ренессанса, некогда оживившего реалии и идеалы Античности, быть может, способно при определенных драматичных обстоятельствах пробудить спящую неспокойным сном душу глубокой архаики Древнего Мира.
Человечество, демонстрируя более чем парадоксальную безграничность своей свободы, словно бы готовится совершить в III миллениуме трагическое salto-mortale. Оказавшись перед исторической альтернативой с большой буквы, оно при помощи миллиардов цепких рук и усталых сердец может решиться содеять нечто головокружительное – обратить время вспять, замкнув, таким образом, собственные дальние горизонты в переливчатое кольцо вечного возвращения. В попытке освободиться от тягот исполненного ответственности и требующего нравственных усилий подвига бытия, возвести на пьедестал безликую повседневность, утвердив на планете универсальную и деятельную иллюзии жизни.
Однако, если этот удивительный эпилог цивилизации обернется явью, во что тогда обратится жизнь людей? Не станет ли она простым ободом колеса вечно скрипящей телеги? Эдакой призрачной повозки, влекомой слепыми душами, по вязкой, извилистой колее никуда не направленной и лишенной смысла бесконечной истории.
Но… “здесь страх не должен подавать совета”.
К.Л. Майданик


Современный системный кризис мирового капитализма и его воздействие на общество периферии (ЛатинскаЯ Америка)

А. Характеристика категории

О
дним из главных векторов глобальной трансформации конца ХХ — начала ХХI века стал очередной структурный кризис мировой капиталистической системы. Из тройки рысаков (или “коней апокалипсиса” — по вкусу), уносящих человечество в новое тысячелетие (два других — глобализация и цивилизационный кризис), это — единственный, с которым оно давно знакомо: уже четвертый (или пятый) раз за два века “длинные волны” капиталистического развития воспроизводят и внешние контуры системного кризиса, и его внутренний механизм. Подобная цикличность феномена делает возможным — и желательным — выделение этого процесса, сколь бы тесно и сложно ни был он взаимосвязан и переплетен с двумя другими.
Опуская — по требованиям “экономии места” — анализ остальных подходов к проблеме “великой трансформации”, начавшейся в конце ХХ века (глобализационного, цивилизационного, макроцивилизационного и др.), отмечу лишь, что каждый из них отражает, по-видимому, реальный и фундаментальный аспект этой трансформации. На стыке тысячелетий мир, действительно, находится в ситуации наложения и частично — синтеза кризисных процессов, в известной мере объединенных своим генезисом, но различных по своей природе, масштабу, глубине. Возможно, что именно эта синхронизация (почти все упомянутые гипотезы датируют начало “своих” кризисов 1970-ми годами) и переплетение кризисных процессов, кризисных фаз различных циклов объясняют “размытость” некоторых традиционных черт нынешнего системного кризиса (см. ниже).
Так или иначе именно этот кризис является предметом данной статьи. А исходным — при истолковании процесса трансформации в целом — его “кондратьевское” происхождение. При всех натяжках подобного подхода.

I. Место в истории
Под системным (структурным) кризисом понимается процесс, состояние, фаза исторического развития определенной общности (национальной, региональной, мировой), взятой в совокупности и взаимодействии всех своих структур (экономических, социальных, политических, культурных) и институтов. Кризис данных структур как системы. Этот (10-15-20-летний) период разрушения и преобразования определенной общественной системы знает два главных варианта “решения” своих проблем. Либо полное разрушение существовавшего порядка вещей (“социальная и политическая революция”), либо его преобразование в новую систему структур на прежней формационной (по общему правилу — капиталистической) основе.
Глубинными факторами, порождающими структурные кризисы, выступают: сопротивление исторического материала; блокирование эволюционных процессов наиболее инерционными структурами и субъектами системы, в наименьшей мере способными и “готовыми” принять и ассимилировать объективные сдвиги и императивы исторического процесса.
Вместе с тем, выражая дискретность развития капитализма, эта фаза “творческого разрушения” (Й. Шумпетер) в значительной мере обеспечивает живучесть капиталистической формации; выступает как метод преодоления ее противоречий и передачи — в процессе внутриформационного перехода — “ДНК” капиталистического способа производства...
Ареал системных кризисов XIX (XVIII?) — ХХ веков конституировали отдельные страны (Великобритания); регионы, объединяющие страны относительно схожей исторической судьбы и уровня развития (Запад, Периферийная Европа, Латинская Америка), и мировая капиталистическая система, развитие и кризис которой были обусловлены соответствующими процессами в центре системы (Западная Европа ® “большой Запад”), и становились обуславливающими для остальных регионов системы (“периферии”).
Общепризнанная связь между системными кризисами — и “длинными волнами” кондратьевских циклов, процессами технологической инновации — объясняет широкий консенсус по проблеме исторической последовательности и хронологии структурных кризисов на Западе (и в рамках Системы). Это:
кризис 1830 — 40-х годов, завершивший первый кондратьевский цикл;
кризис 1880 — 90-х, разделивший благополучные викторианские десятилетия — и годы “Belle epoque”; открывший путь “циклу стали, олигополий и борьбы за мировое господство”;
кризис 1930 — 40-х гг., завершивший третий кондратьевский цикл и заложивший основы системы “массового производства” и Welfare State, государственного регулирования и биполярного мира, Форда и Кейнса, нефти и автомобиля...;
и, наконец, тот разворачивающийся в последние десятилетия ХХ века кризис, который на наших глазах покончил с “капитализмом середины ХХ века”, утвердил технико-экономические основы нового, “микропроцессорно-информационного”, сетевого и глобализованного капитализма, — но оказался (пока) не в состоянии создать соответствующую социально-институционную подсистему. О нем и пойдет речь ниже.

II. Анатомия системного кризиса (СК)

На данный момент концепцией, наиболее полно и убедительно объясняющей механизм СК, мне представляется та, которая изложена в работах К. Перес и Кр. Фримена (и знакома российскому читателю в изложении и интерпретации С.Ю. Глазьева).
Данная, неомарксистская по своей методологии концепция трактует структурные кризисы как процессы (фазы), через которые осуществляется — и демаркируется — переход от одной системы капиталистических структур к другой. Каждая из этих систем (назовем их условно субформациями) характеризуется, согласно К. Перес, уникальной матрицей (“способ роста”), которой соответствуют все уровни и структуры системы — до культуры, идеологии, моды и международных отношений включительно. В национальном, региональном (Центр системы) и глобальном масштабах...

Обусловливающим же ядром каждого из “способов роста” (субформации) и процессом, определяющим цикл его развития, является инновационная смена технологий, а точнее — эволюция господствующей технико-экономической парадигмы (ТЭП). Именно она определяет оптимальную экономическую практику и специфический — в рамках каждой субформации — “здравый смысл”, которые интегрируют, “приводят к общему знаменателю” все элементы и блоки матрицы и системы.
В свою очередь каждая из ТЭП прошлого и настоящего “основывается” на определенном “ключевом факторе” — на том продукте, товаре и т. д., резкое изменение цены которого (удешевление) способно воздействовать на все остальные структуры ТЭП, на всю систему цен в рамках “матрицы” и через этот сдвиг — определяет эволюцию последней.
Динамика кризиса рисуется следующим образом:
а) Отдельные элементы будущей ТЭП возникают глубоко в рамках предшествующей системы структур, как производные и подчиненные. Но по мере угасания технико-инновационных возможностей, быстрого экономического роста, роста (сохранения) нормы прибыли в рамках господствующей парадигмы “N”- и растущей наглядности преимуществ (прибыльность, качественность инноваций) новых отраслей и технологий кривая развития ТЭП (а затем и системы) “N” искривляется — и переламывается. Наступают годы (десятилетия) все менее мирного сосуществования нисходящей ветви старой парадигмы и восходящей — к господству — ветви развития новой ТЭП (“N+1”). Это и есть стадия перехода, в начале своем не носящая кризисного характера. Пока процесс изменений развертывается в основном в сфере производства (и управления), кризис представляется “ненужным”: рыночные механизмы саморегулирования, перетекания капитала, экономической ассимиляции, присущие капиталистическому развитию, “в принципе” способны направить последнее в эволюционное русло, плавно выводящее к качественному сдвигу (полная смена ТЭП и субформации).
б) Решающим фактором кризиса выступает режим взаимодействия (или — точнее — несоответствия) между экономическими структурами с их стремительным и в значительной мере спонтанным развитием — и социально-институциональными (политическими, психологическими, частично-культурными) структурами господствующей субформации. Последние отражают условия и императивы прежних фаз “способа роста”, периода его складывания. Их развитие (теперь мы можем добавить: “к несчастью — и к счастью”) обладает иной логикой, лишено спонтанности, не “объединено” факторами, подобными “прибыльности”; выражает различные интересы разных социальных групп и политических институтов — и отличается несравненно большей инерционностью (“угроза разорения” здесь не висит и не “подгоняет”). Ситуация в данных сферах, все еще тяготеющих к целостности “N” + инерция — в сознании — прежних успехов в сфере экономической и образуют “механизм торможения”, главный фактор перерыва эволюции. Производственно-экономическое развитие, устремившееся по руслу ТЭП “N+1” и уже по сути определяемое ею, не находит соответствующей (новой) общественной среды. В этих условиях новый способ роста (“N+1”) не кристаллизуется, а инволюция прежнего на определенном этапе перехода и принимает форму структурного кризиса. Одним из атрибутов последнего становится осознание ситуации (критической) обществом: падение консенсуса, рост напряженности на всех уровнях общественных структур, элементы институционного кризиса, кризис гегемонии. В ходе этой борьбы, сопровождаемой экономическими неурядицами всякого рода, и происходит “выбор” того варианта, который в наибольшей мере отвечает длительным (стратегическим?) потребностям уже сложившейся новой парадигмы.
Об особенностях нынешнего системного кризиса речь пойдет ниже.

III. Структурные кризисы на периферии системы

Концепция, излагавшаяся до сих пор, призвана объяснить происхождение и механизм кризисов, возникавших в центрах системы и транслировавших свои импульсы на ее периферию. Однако, для понимания происходившего в регионах последней, следует иметь в виду иные, хотя и подобные (и сопряженные) процессы, ареной и генератором которых были — и все еще остаются — сами периферийные общества; их специфические противоречия, взаимодействие этих процессов с системными кризисами в центрах.
Дело прежде всего в том, что структуры периферийно-капиталистических обществ лишены той однородности — капиталистической, индустриальной, цивилизационной (“западной”), которой они обладают в центрах системы с середины XIX века (со времен второй “длинной волны” капиталистического развития).
От Огненной Земли через Средиземноморье и далеко в глубь Евразии — структуры, тенденции и “напряжения”, порожденные “западным” развитием, в течение полутора — двух веков оказывались переплетенными, рядоположенными или синтезированными с докапиталистическими, предындустриальными, азиатскими. Сам тип капиталистического развития был здесь иным — менее органичным, с многочисленными элементами дефазации, сжатым во времени (а потому “плохо переваривающим”), с несравненно бoльшим удельным весом элементов “развития сверху” и т. д. Частично к тем же последствиям — но и ко многим иным — ведет производный (от внешних факторов) характер общественного развития на периферии системы.

Отсюда и конкретные отличия региональных системных кризисов от их аналогов в центре:
1) На периферии происхождение и обуславливающий механизм кризисов связаны не только с внутренними, экономическими процессами, не столько с императивами, ранее рождающимися в сфере экономического развития, — но и с импульсами, идущими извне национального общества (структурные и финансовые кризисы, войны и т. д.) — и из неэкономических его сфер. Иначе говоря, разнородность структур ведет здесь к такому накоплению структурных же противоречий, что роль детонатора кризиса может вызвать чуть ли не каждое из них. “Западный” механизм генезиса системного кризиса: “насыщение рынков — технологические инновации — новая (автохтонная) производственная парадигма — ее противоречия с другими общественными структурами и т. д.” — действует здесь вообще крайне редко.
По тем же причинам традиционные процессы и формы деблокирования капиталистического развития выражены на периферии гораздо менее отчетливо и органически — прежде всего в силу отсутствия “своей”, “выношенной” технико-экономической парадигмы — и слабости социально-политических сил, выступающих ее носителями.
Вытекающая отсюда сила и цепкость “механизма торможения” закономерно способствовала — “реактивно” — особой силе и укорененности альтернативных (капитализму, западному пути) тенденций решения критических (блокирующих) проблем. Если же решения проблем системного кризиса все же находились в рамках капиталистического развития — они оказывались невозможными на путях спонтанной, саморегулирующейся эволюции. Отсюда особая, несравнимая с “западной” длительность кризисов, частые ситуации “устойчивой неустойчивости”, с Государством в качестве главного агента, демиурга и “рулевого” развития. Но отсюда же — из вакуума гегемонии (буржуазной), равновесия борющихся тенденций и самой роли государства — и пробуксовка демократических форм буржуазной власти, полное преобладание авторитарных, а на решающем этапе “битвы альтернатив” — фашистских и квазифашистских тенденций...
Все это объясняет определенное хронологическое несоответствие между “длинными волнами” в мировом масштабе — и фазами региональных структурных кризисов на периферии. Хотя в обоих случаях речь идет о сменяющих друг друга совокупностях структур, интегрируемых (или нет) в ту или иную систему. И о кризисах, их разделяющих (и соединяющих). При этом различные регионы периферии проходят фазы формирования (и кризисов) однотипных систем в эпохи, разделенные подчас многими десятилетиями. Подобно каравану судов, проходящих одно за другим над одной и той же опасной отмелью развития.
“Отмелей” (“стремнин” и т. д.) таких тоже несколько, причем по многим своим характеристикам (но никогда — по времени) эти типы структурных кризисов капиталистического развития на периферии схожи с кризисами, уже имевшими место в центрах системы. Это:
1) Кризис структур преимущественно докапиталистического общества, хотя и с относительно развитым (предындустриальным) капиталистическим укладом.
Речь идет (на периферии) о ситуации — аналоге ранних буржуазных революций. Страны периферийной Европы, Россия, Япония прошли через подобный кризис в 1848 — 68 гг.; Латинская Америка стала регионом “социально-недоношенного” подобного рода кризиса и последующих “100 лет одиночества” в рамках олигархических режимов; полуколонии Востока пережили кризис данного типа в начале ХХ века.
2) Кризис системы капиталистических по преимуществу структур на этапе развернувшейся индустриализации (на Западе — период поздних буржуазных революций). Структурная неоднозначность обществ данного типа, особенно глубокая именно на периферии, привела здесь к особой остроте и многообразию общественных противоречий, обусловила и жесткость механизмов блокировки, и мощь альтернативных (капитализму) тенденций разблокирования. Если Запад оставил эту фазу развития позади в третьей четверти XIX века, то периферийная Европа шла через нее всю первую половину ХХ века, а Латинская Америка — с 30-х его годов. Именно здесь произошло первое “дефазирующее” наложение системных кризисов: регионального (“аналога” второго системного кризиса на Западе) — и глобального (“третий” системный). Это стало одним из факторов беспрецедентной длительности структурного кризиса в Латинской Америке, в ходе которого она испытала на себе (см. ниже) и воздействие “следующего” (четвертого) кризиса мировой системы.

Б. Системный кризис конца ХХ века

I. Генезис кризиса

...Систему структур, соскользнувшую в 70-х годах в “downspring”, в стадию перехода, а затем и в кризис, правомерно называют послевоенной: именно на вторую половину 1940-х годов приходится ее окончательное оформление. Реформирование экономических, социально-политических и международных структур “капитализма начала ХХ века” (империализма) восстановило пошатнувшиеся основы формации, но частично изменило логику ее функционирования, ее социальный характер и ее границы. Все это — в направлении альтернативной модели развития.
50 — 60-е годы стали временем экспансии и зрелости новой системы, демонстрации ее возможностей и преимуществ. Осью и каркасом ее, базирующейся на дешевизне нефти технико-экономической парадигмы, было стандартизированное (крупносерийное) производство и потребление товаров длительного пользования для большинства (“общество двух третей”) и для государства (вооружение); тейлористские принципы управления (вертикального, специализированного, иерархизированного). “Верхний этаж” производственной и надстроечной системы составляло национальное “государство всеобщего благосостояния”, “welfare (и warfare) state”, осуществлявшее достаточно широкое регулирование мощного олигополистического рынка...
Рост и увеличивающаяся однородность потребления; социал-демократическое или социал-либеральное государство-гегемон; развитие и зрелость представительной демократии (ее “золотой век”) и гражданского общества, массификация (и иерархизация) культуры — отражали растущий изоморфизм, структурную однородность новой системы...
Фаза ее экспансии завершилась вместе с шестидесятыми годами. Уже в 1967 — 69 гг. обнаружились как признаки “гребня волны”, так и процессы-предвестники недалеких структурных конфликтов.
Главным из них было падение нормы прибыли и качества технологических инноваций данного цикла, замедление роста производительности труда, первые симптомы кризиса в сфере международных финансов. Достаточно резко изменилась общественная атмосфера: стало очевидным отторжение некоторых основополагающих характеристик модели молодежью США и Европы, при одновременном обострении традиционных классовых конфликтов. По мере насыщения рынков, роста неиспользуемых мощностей в традиционных и — еще вчера — новых отраслях производства — усиливался поиск новых путей к поддержанию нормы прибыли. Важнейшими из них стали перемещение достигших зрелости отраслей и технологий из центра — на периферию — и ускоренное развитие исследований в сфере новейших технологий, очаги и пророки (Н. Винер, К. Диболд) которых заявили о себе еще в начале 50-х, но которые не доказали пока своей общей экономической сверхэффективности (“фаза ниш”).
1971-73 гг. принесли конец Бреттон-Вудсской системы, первый нефтяной кризис — и самый глубокий — за последние десятилетия — циклический кризис. Середина 70-х — резкое сокращение инвестиций (особенно в энергетику!); массу избыточного капитала (евро- и нефтедоллары), частично рециклируемого в страны третьего и “второго” миров, и стремительный рост безработицы в центрах системы. (По сути речь уже шла о кризисе “welfare state”.) Одновременно поражение США во Вьетнаме (а впоследствии — и иранская революция) закрыло традиционный, “империалистический” путь решения встававшей в полный рост проблемы ресурсов.
В этой-то, уже перезревшей — для решающего сдвига — ситуации и приходит “момент истины”, перерыва постепенности. В 1979 — 80 гг. резкое удешевление и массовое, “всеотраслевое” внедрение микропроцессоров обозначило начавшуюся смену “ключевого фактора” экономики — и раздвоения технико-экономической парадигмы в целом. Смену “здравого смысла” (инноваций, производства, распределения), все более основывавшегося отныне не на массовости, унификации, централизации и вертикализации управления, на национальном государственном регулировании и т. п., — а на диверсификации, фрагментации, гибкости, разнообразии, постоянстве технологических и управленческих сдвигов. На горизонтальных (сетевых) связях и резком усилении контрольно-распределительной роли глобализированного рынка.
На синусоидах кондратьевских циклов все это соответствовало “нисходящей ветви” прежней системы (“ГМК”, “капитализма середины ХХ века” и т. д.) — и круто восходящей ветви нового технологического макроцикла, новой ТЭП: от “школы” (70-х годов) — к “университету”. О том, что дело обстояло именно так, свидетельствовали и достаточно спокойная реакция “Севера” на второй нефтяной кризис (1979) и “национализацию нефтедобычи”, и начавшееся на стыке десятилетий глобальное идейно-политическое наступление справа (неолиберализм, неоконсерватизм)...

II. Новое в кризисе

Уже к середине 80-х годов топологическое и сущностное сходство происходившего с исторической ситуацией 1929 — 45 гг. стало очевидным. Но не менее явным стало иное: второй системный кризис ХХ века не воспроизводит — во всяком случае вокруг своей “колыбели” (центр системы) — апокалиптические картины полувековой давности.
Формула Шумпетера (“творческое разрушение”), китайское определение кризиса через два иероглифа, обозначающих “опасность” и “возможность” — оказались разделенными в пространстве, а не только (и не столько) во времени. “Творчество нового” (см. выше), реализованные возможности на этот раз сосредоточились в центрах системы, а полюсом “опасностей и разрушения” стали зоны полупериферии — капиталистической (Латинская Америка 80-х годов) и альтернативной. Ситуация в этом плане оказалась развернутой на 180° по сравнению с 1930-ми (СССР) и 1940-ми (Латинская Америка) годами. Как падение производства, инвестиций и т. д., так и рост безработицы, социальные, политические и военные потрясения в “Большом центре” (США, Западная Европа, Япония) оказались несравненно меньшими, чем пятьдесят лет назад. Напротив, трансляция кризиса на Латинскую Америку и, особенно, на Евразию и Центральную Европу привела к неизмеримо бoльшим разрушениям в экономике и — с обратным политико-идеологическим вектором (антиавторитарным и антиэтатистским) — в сфере политики...
Начавшаяся четверть века назад “стадия перехода” и сегодня далека от своего завершения. Неясно, в частности, пройдены ли уже решающие рубежи ее кризисной фазы (даже в центре системы).
С наибольшей очевидностью о продолжающейся структурной нестабильности глобальной историко-экономической ситуации свидетельствуют финансовые кризисы, уже пять лет сотрясающие традиционную и новую полупериферии системы. Более глубоким и важным признаком незавершенности фазы — и стадии перехода в целом — выступает несоответствие (разрыв?) между высокими темпами технологической инновации — и традиционными совокупными показателями экономического развития (начиная с темпов роста ВВП и занятости). Но главным системным изъяном исторической ситуации выступает отсутствие качественных (и проецируемых на весь последующий исторический период) сдвигов в социально-институционной сфере. Сдвигов, сравнимых с теми, которые обеспечили в 30 — 40-х годах кристаллизацию новой субформации — и ее последовавшее развитие.
Сегодня об этом “изъяне” — по-разному определяя его, о необходимости и срочности его преодоления уже заговорили во весь голос (Давосский форум 1999 г., дискуссия насчет Пост-Вашингтонского консенсуса, выступления Д. Штеглица и т. д.). И это логично: происходящее воспринимается как “задержка” развития; крепнет ощущение тревоги в связи с неопределенностью перспектив именно общественного развития. Ощущение того, что в традиционном “повторяющемся” механизме перехода — что-то разладилось. Или — изменилось.
Об одном из возможных “факторов задержки” имеет смысл сказать уже здесь. Существенной характеристикой большинства системных кризисов — и “мировых”, и, особенно, “региональных”, периферийных — было возникновение ситуации альтернативности (исхода кризиса и последующего развития). На развилке объективно возможных исторических путей развертывалась борьба между различными проектами, тенденциями, вариантами и даже альтернативами выхода из кризиса, решения его проблем. Происходившее, как правило, в рамках единого “пространства возможного”, определяемого сложившейся новой ТЭП (в центре) или императивами движения к ней (на периферии) это противостояние социально-политических сил, представлявших различные варианты развития, в конечном счете выступало как фактор ускорения процесса, особенно его творческой фазы. Оно облегчало “базовой”, системообразующей (в перспективе) тенденции преодоление “сопротивления среды”, инерции; придавало побеждающему варианту общественного развития оптимальную форму, ускоряло становление вокруг ТЭП новой системы — ее социально-институционных, политических, культурно-идеологических “несущих конструкции”, в наибольшей мере обеспечивающих жизнеспособность системы.
Примерами подобного “вклада” “иных” тенденций в равнодействующую посткризисного развития могут служить процессы либерализации/демократизации в Великобритании (во второй половине XIX века) и Западной Европе в целом (после кризиса 1880 — 1890 гг.); складывание “welfare state” в центрах системы в ходе (США) и сразу же после завершения кризиса 1929 — 45 гг. и др.
На этот раз ситуация выглядит — пока? — по-иному. И в центре, и, особенно, на периферии. В ходе — и в период — “четвертого системного” безальтернативность (включающая в себя безвариантность), однолинейность развития доминировала и на социальном, и на политическом, и — по существу — на идеологическом уровнях “перехода”. Будь то в определении социальной или мирохозяйственной ориентации процесса или его политических форм, или его результатов (в группах структурно-родственных стран). И если в центрах системы эта однолинейность частично компенсировалась сопротивлением и(или) инерцией глубоко укорененных элементов и блоков прежней социо-институционной подсистемы, то на полупериферии неограниченное воздействие фактора безальтернативности принимало зачастую тот характер “разрушения без созидания”, о котором говорилось ранее. Между тем в ХХ веке — и в начале, и в середине его (вплоть до первой половины 80-х годов) — именно общества капиталистической полупериферии отличались наиболее высоким потенциалом альтернативности. Ныне же вопреки определенным объективным (материальным?) предпосылкам и беспримерной остроте (или обострению) системных кризисов в Латинской Америке (80-е годы), Центральной Европе (80 — 90-е годы) и Евразии (80-е, 90-е, 2000-е годы), историческое развитие — за пределами отдельных, ограниченных во времени и пространстве эпизодов — не выявило мало-мальски значимых тенденций реального развития (?), помимо господствующей, “неолиберальной”...
Не касаясь пока вопроса о причинах данной “новации”, отметим, что, возможно, именно она стала одним из “векторов замедления” нынешнего перехода. “Слоновий срок беременности” общества (новой системой) в определенной мере связан с тем, что Фукуяма окрестил “концом истории”, а спортсмены назвали бы “забегом одиночки”.
Рассматриваемая проблема (растянутость и безальтернативность перехода) имеет и другой аспект. Доминирующий, неолиберальный проект (экономическая стратегия, социально-экономическая модель, соответствующая идеология) не создал вокруг себя — во всяком случае, на периферии — “поля консенсуса”, характерного для ведущих тенденций перехода в кризисах прошлого. Даже отсутствие альтернативных проектов не обеспечивает в большинстве “периферийных” случаев гегемонию проекта господствующего. Ни среди масс большинства, ни в среде интеллигенции, в сфере общественной мысли. Что опять-таки объясняет длительность (или тупиковость?) переходной ситуации — и снова ставит вопрос о причинах и последствиях безальтернативности (в условиях социальной малопривлекательности неолиберального проекта).
В ходе поисков ответа на эти — и смежные — вопросы, наряду с привычными отсылками к “банкротству социализма”, “неумолимости императивов глобализации” или особому хитроумию и злокозненности неолибералов, возникают и иные решения проблемы. Наиболее частым, в принципе — верным, но сугубо предварительным — выступает объяснение всех новаций той ситуацией совпадения и наложения разнотипных кризисов, о которой уже шла речь.
Другие решения исходят из принципиальных особенностей новой (микропроцессорно-информационной) парадигмы; третьи — из особенностей перехода к системе, ядром которой эта парадигма является. Схематически: неолиберальная безальтернативность перехода, стадии разрушения — и широчайшая альтернативность стадии посткризисного развития: неолиберальная гусеница может смениться монстром общества социального апартеида — или прекрасной бабочкой партисипативно-демократических (социалистических) структур. (Модель развития, напоминающая фужер для шампанского.)

В. Системный кризис конца ХХ века: воздействие на периферию

Говоря о “периферии” мирового капитализма на стыке тысячелетий, мы имеем в виду почти все общества традиционного “третьего мира” и — с 1991 г. — большинство “экс-социалистических” государств. Пресловутое “всё остальное” (“все остальные” — по отношению к “золотому миллиарду”), отличное от центра системы и подчиненное ему. Крайняя — и неравномерно растущая — структурная разнородность этой периферии заставляет ограничиться двумя аспектами проблемы: некоторыми самыми общими контурами воздействия кризиса и, более конкретно, его результатами на латиноамериканской полупериферии.
Признаю, что именно вокруг данной темы переплетение процессов системного кризиса и глобализации является наиболее тесным, а разделение их слишком часто выглядит искусственным.

I. “Третий мир” перед лицом “перехода” в первом

К концу 70-х годов ХХ века положение и перспективы мирового Юга (и более широко — “Не-Запада”) в процессе мирового развития выглядели сугубо неоднозначно.
С одной стороны, стала историей антиколониальная трансформация и постколониальная эйфория 50 — 60-х годов. Пришло понимание реальностей зависимого развития. Экономическая дистанция между Севером и Югом в целом не сокращалась. А внешняя “плоскость опоры” развития последнего — мир “социализма” — все более явно демонстрировал симптомы неспособности к выполнению этой функции. Имущественная поляризация, социальные разрывы в обществах Юга не уменьшались. На наиболее экономически развитую, южноамериканскую зону “третьего мира” наползала тень фашизации...
С другой — это были годы крупнейшего военного поражения империализма — во Вьетнаме, последних ударов по колониализму (Африка) и первых — по т. н. “неоколониальным” формам эксплуатации (нефтяные кризисы, деятельность ОПЕК, национализация нефтепромыслов). Мировая экономическая ситуация в целом складывалась благоприятно для развивающихся стран: предкризисной фазе развития Запада соответствовали и перемещение на Юг, к дешевой и относительно квалифицированной рабочей силе ряда предприятий и отраслей обрабатывающей промышленности, и рост потребностей в “южном” сырье (а, стало быть, и цен на него), и обилие свободного и дешевого капитала. На Юго-Западе и Юго-Востоке шли крупномасштабные процессы индустриализации. Уроки Вьетнама и сохранявшаяся военная мощь “социалистического мира” стали важным дополнительным стимулом поисков Западом новых, глобал-реформистских моделей отношений и взаимодействия с “третьим миром”, отказа от политики интервенций — и “политика прав человека”. Несомненным был сам факт внимания к проблемам “третьего мира” и его развития. То обстоятельство, что наиболее развитые страны “третьего мира” как бы вступали в общую с Западом (и “Востоком”) индустриальную фазу развития — и имели в своем пользовании капиталы (займы и экспортная выручка) Запада для движения по этому пути, усиливало “оптимистический”, догоняющий настрой элит Юга. Впервые ими был выработан эскиз глобального альтернативного проекта (программа НМЭП). Вопреки постепенно нараставшим процессам экономической и политической дифференциации, центростремительная тенденция в развитии Юга во второй половине 70-х годов все еще была преобладающей.
Инерция этих “переходных” процессов — и настроений — оставалась чуть ли не определяющей и в короткой “буферной” фазе 1978 — 1981 гг. Но уже в 1982 г. разбуженная сдвигами в центре и канализованная им на Юг волна ударила по “Не-Западу” (начиная с Латинской Америки) с силой цунами...
Между тем потенциал взаимодействия развития Юга — и “перестройки” на Севере представлялся исследователям и политикам “третьего мира” не однозначно. В течение всех 80-х годов.
Естественно, что большинство исследователей встретили новые импульсы с привычной (и в конечном счете — оправдавшейся) настороженностью. Как всё, несовпадающее с уже добытым знанием; как всё, что шло из центра системы. Тем более алармистской была эта реакция, что предкризисная конъюнктура воспринималась скорее оптимистически (см. выше), господствовавшая (в 40 — 70-х годах) этатистская ориентация рассматривалась как единственно-прогрессивная; а неоглобализм администраций Рейгана и Тэтчер нес на себе очевидный отпечаток реваншизма (Запада).
Главное же заключалось в том, что слишком разителен был контраст между новейшими технологическими (и управленческими) достижениями Севера — и реалиями Юга. Ощущение “расширения и углубления пропасти” между Севером и Югом рождалось почти спонтанно; образ “концентрических кругов” — или лабиринтов — “зависимости” (за каждым преодоленным барьером — колониальным, индустриальным — возникает следующий) становился первой реакцией на происходящее.
Однако в середине 80-х высказывались и иные суждения на этот счет, в диапазоне от антифаталистических (с известной натяжкой — альтернативистских) до апологетических. Первые исходили из более глубокого анализа новой парадигмы (точнее — нового в парадигме) и из более критической оценки предкризисной ситуации на Юге. В Латинской Америке наиболее известным текстом, отражающим данный подход к проблеме, стал позднейший (1990 г.) документ ЭКЛА “Transformacion productiva con equidad”.
“Прогрессивные оптимисты” (антифаталисты) констатировали, что смена парадигмы открывает перед Югом новые возможности для догоняющего рывка и указывали на новые приоритеты развития, необходимые для реализации этих возможностей.
Во-первых, потому, что подобную перспективу открывает перед наиболее развитыми странами периферии любая смена ТЭП в центре. Ибо страны эти в меньшей мере отягощены структурами и инерцией успехов прежней системы. Ибо сама “перестройка” в центрах требует времени, предполагает определенное замедление темпов роста в более развитых странах — и, стало быть, предоставляет это время периферии. Для “обучения”, для вхождения в новую систему — пусть даже “прыжком в последний вагон” замедлившего ход поезда.
Во-вторых же, в рамках нынешнего перехода существует (существовало) еще одно, специфическое “окно возможностей”: важнейшими элементами “вхождения” в новую модель были на этот раз не общая развитость промышленных отраслей, обладание современными специальными технологиями, навыки и опыт индустриального развития (как это было в конце XIX и середине ХХ века), а прежде всего — обладание научным и управленческим знанием, информацией, в принципе доступным и ряду стран и регионов периферии с развитым университетским образованием. В том же направлении воздействовало и существование альтернативного “резервуара” научных знаний — стран “социалистического сообщества”, и процессы глобализации научной мысли.
Кроме того, характерная для новой парадигмы тенденция к фрагментарности, гибкости, диверсификации производства позволяла “обойти” тяжелейший — для периферийных стран — барьер экономически эффективных размеров рынка; использовать, превратить в преимущества ту специфику их условий, которая в условиях господства унифицирующей модели была несомненным препятствием для развития. А потенциальное всеприсутствие информационно-микропроцессорных технологий давало возможность модернизации сугубо традиционных, оставшихся на обочине индустриализации отраслей (сырьевых и т. п.), удельный вес которых на периферии был особенно велик.
При этом речь шла о “гонке против времени”: фаза, наиболее благоприятная для интеграции в новую модель, представлялась достаточно кратковременной (до конца века); преодоление центром структурного кризиса обещало вновь повысить барьеры и ускорить “ход поезда”. И использование “окон возможностей” предполагало быстрое преодоление инерции прежней, этатистско-“компенсирующей” модели (главным образом импортозамещающего ее варианта), а также максимальные вложения в “человеческий фактор” (образование, децентрализацию управления, смягчение социальной поляризации и резкое усиление творческого начала в развитии).
Этот прогрессивный потенциал начавшейся трансформации нельзя сбрасывать со счетов при оценке реальных ее результатов.

II. Первые итоги. Экономика

Смещение, поворот основных потоков инвестиций, торговли, процессов расширения рынков в сферу отношений “Север — Север” стало первым глобальным результатом новой технико-производственной революции. Резко сократившийся приток инвестиций и займов (на “Юг — Юго-Запад”) сопровождался ростом ресурсосберегающих технологий (на Севере): интенсивность потребления сырья, энергии и т. д. — замещалась интенсивностью информации; сокращение импорта из “третьего мира” — падением стоимости его продуктов. То же технологическое обновление обусловило падение заинтересованности Севера в дешевой рабочей силе Юга. Отсюда — кризис новых (60 — 70-х годов) промышленных отраслей “третьего мира”, обязанных своим недолговременным расцветом именно этому фактору. Наиболее впечатляющим памятником недавним надеждам на успех имитирующего индустриального развития становились руины автомобильной промышленности на периферии.
Одновременно финансовые потребности технологической перестройки у себя дома, общее резкое удорожание капитала не только оставили в прошлом недавнюю заинтересованность Севера в инвестициях на Юг (и займах его правительствам), но и привели к катастрофическому, вчетверо росту ссудного процента и общей суммы прошлой — инвестированной, растраченной, разворованной — задолженности.
Именно это “направление воздействия” оказалось (и показалось) главным вестником экономического ненастья для стран Латинской Америки — с начала 80-х годов (а для России — в конце 90-х).
Так, “перестройка” на Севере оборачивалась для Юга кризисом разрушения, подорвавшим основы роста и развития 1950 — 70-х годов — и девальвировавшим большую часть его достижений.
Наиболее остро и негативно системный сдвиг воздействовал на те регионы полупериферии и альтернативного развития, которые в предшествующие десятилетия были в наибольшей мере затронуты процессами традиционной индустриализации. При этом первый удар пришелся по зонам, наиболее интегрированным в мировое хозяйство (Латинская Америка, Центральная Европа); затем настала очередь СССР (Евразии).
В Латинской Америке 1977 — 81 гг. были временем достаточно быстрого экономического роста, опиравшегося на мощный поток инвестиций и займов. Регулирующая и перераспределяющая роль государства не только обеспечивала благосостояние чиновников и средних слоев, но и смягчала положение более широких масс, причем не только в странах, снявших пенку с удвоенных нефтяных прибылей 1979 — 80 гг. Несмотря на мерзости, творимые диктатурами Юга и перешейка (Сальвадор, Гватемала), общее видение глобальной ситуации было скорее оптимистическим. В значительной мере благодаря экономическим итогам этих лет разрыв в темпах ежегодного прироста ВВП между странами ОЭСР и Латинской Америки возрос с 0.8% (+4.8 — и +5.6%) в 1960-х гг. до 2.7% (+3.2 — и +5.9%) — в 70-х. За этими цифрами — характерная ситуация “продвинутого” Севера, уже вступившего в очередную предкритическую фазу развития — и традиционного авангарда Юга, живущего инерцией и отражением прошлой, предпереходной полосы исторического развития.
Латинская Америка устойчиво воспринималась как авангард Юга, а наиболее развитые страны региона — как основные кандидаты на вступление в “клуб избранных”. (Правда, лишь в XXI веке.)
Переход в “иной мир”, действительно, совершился. Но гораздо раньше — в 80-е годы. И совсем не в предполагавшемся смысле...
1982 г. прервал инерцию тридцати лет “роста и модернизации”. Ревалоризация внешнего долга — и долговой кризис, падение экспорта, темпов роста, а затем и абсолютных показателей ВВП, череда “черных понедельников” (вторников, сред, а также четвергов и пятниц) в одной стране за другой обозначили перелом прежних кривых развития. Инерция “традиционно индустриальной” экономики (и нерешенных проблем, унаследованных от “давно прошедшего”) оказалась в 80-е годы в Латинской Америке столь же непреодолимой, как и в СССР; способность к саморазвитию — почти столь же ограниченной.
К концу десятилетия с ослаблением и исчезновением “второго мира” пропали и политические резоны повышенного интереса США к региону. Кончилась ситуация “большого аукциона”, началось десятилетие “политики низкого профиля”.
Как отмечается в уже упоминавшемся тексте ЭКЛА — “утратили динамизм все три основных источника экономического развития региона в 1950 — 80 гг. — экспансия сектора сырьевого экспорта, индустриализация, опиравшаяся сначала на внутренний, а затем и на внешний спрос, и постоянный рост инвестиций — национальных и, особенно, внешних”.
Общим результатом стал рост экономических диспропорций, экономическое и социальное истощение (desgaste) региона, растущая поляризация доходов, общий кризис всех сфер общественного сектора.
Автономное развитие отвечающих императивам нового цикла технологий, стартовавшее (в Бразилии) в 70-е годы, по существу прекратилось. Почти повсеместно “окна возможностей” были забиты. В промышленности вчерашнего (для мира) дня воспроизводились картины 30-х годов на Западе. На этот раз едва ли не главными жертвами кризиса оказались индустриальные рабочие и многие другие — в том числе еще вчера процветавшие — группы средних слоев; главным социальным продуктом эпохи стал не “новый пролетариат”, а армия “неформального труда”.
Резко расширилась брешь между регионом и зонами центра системы: на этот раз ежегодный прирост объема ВВП составлял соответственно +0.8 — и +2.7%. Одновременно Латинская Америка утратила и свое место “наиболее развитой из слаборазвитых”: как первое, так и второе поколения тигров и драконов Юго-Восточной Азии перепрыгнули через застрявший на рифах кризиса Юго-Запад...
Параллелизм ситуаций и тенденций 80-х годов в Латинской Америке и 90-х годов — в России подтверждает, что экономический провал зон индустриальной периферии в конце ХХ века стал результатом взаимодействия двух общих для них процессов развития: долгосрочного регионального кризиса — и столкновения с айсбергом кризиса мировой системы. Объединенные ограниченностью способности к “самоподдерживающемуся” (адекватно реагирующему на изменения среды) развитию; инерцией процессов и успехов фазы экстенсивной индустриализации, врожденным (Латинская Америка) или заново приобретенным (СССР периода застоя) имитационным комплексом, “раздуванием” и неподконтрольностью государства — оба региона оказались наиболее уязвимыми в полосе перелома тенденций. Оба не смогли быстро адаптироваться, использовать те “окна возможностей”, которые открылись перед ними (или имелись у них) в период смены парадигмы...
Другое дело, что из ситуации “кризиса в кризисе” (региональном), к стабилизации (но не к модернизации и равноправной интеграции в новую, становящуюся систему; не к преодолению кризиса структур) Латинская Америка повернула значительно раньше России. В силу рыночного характера своей предкризисной экономики, несравненно более органичной интеграции в экономику мировую; большей укорененности традиций и институтов политической демократии и гражданского общества...

III. От демобилизирующего авторитаризма к демобилизованной демократии

Утратив свою роль авангарда в экономическом развитии “третьего мира”, Латинская Америка 80-х годов обрела ее в развитии политическом, возглавив антиавторитарный процесс в “незападных мирах”. Процесс, в который оказались втянутыми почти вся полупериферия системы, европейские страны “антисистемы” и ряд (большинство?) обществ “глубинной периферии”. Связь “мягкого” отступления авторитаризма со стадией “системного перехода” — и с глобализацией — представляется несомненной. Хотя и сугубо неоднозначной.
Осью воздействия сдвигов в центре системы на политические реалии ее периферии стала связка “глобализация+информатизация ® дезэтатизация (дерегулирование, приватизация, политика “уменьшения государства”) ® либерализация (с несомненным антидиктаторским, а подчас и демократическим компонентами)”. Узловым моментом процесса — и борьбы вокруг него — представляется изменение объективной ситуации вокруг проблемы Государства и его роли в развитии.
На пересечении новых структурообразующих тенденций роль Государства уже не могла быть той, которую оно играло на этапах создания и форсированного развития тяжелой индустрии и массового производства (третий и четвертый кондратьевские циклы; периферийная — зависимая или автономная — индустриализация). Механизмы, экономическая и психологическая инерция, корпоративные интересы, политические институты, “здравый смысл” “господствующего этатизма” (М. Чешков) середины ХХ века, оставаясь интегрированной системой, превращались в препятствия на пути “неомодернизации”. Напротив, вся прежняя критика в адрес государства — слева и справа — приобретала новый размах и новый характер. Сокращение (“уплощение”) государства, сферы его прямого вмешательства в процессы производства и обращения его всеобъемлющего контроля — или собственности, “открытие” — в той или иной форме — национального экономического пространства, возвышение роли рынка и гражданского общества, — все это отныне представлялось — и объявлялось — непременным условием “конкурентоспособности” экономик и обществ “третьего мира”, его новой интеграции в обновляемую глобальную (экономическую и политическую) систему.
И все это — начиная с ухода государства из “незаконно” (нефункционально) оккупированных им “зон” (от тотального овладения сферой политики до национализации розничной торговли) — оказывалось несовместимым со структурами и институтами авторитарной, диктаторской, закрыто-националистической власти.
В этой структурной ситуации и при нарастании — под ударами кризиса — запасов “социальной взрывчатки” в обществе, изначальные слабости тоталитарных режимов достигли критической массы и не уравновешивались более их “преимуществами и достижениями”. Начался распад “тройственных блоков” (военно-гражданская бюрократия, буржуазия ТНК, местная крупная буржуазия). Этому способствовали и доносившаяся с Севера проповедь неолиберализма, и старое недовольство экспансией госсектора в экономике, бюрократизацией, коррупцией, неэффективностью действий госаппарата, его неспособностью справиться со многими старыми и тем более — новыми вызовами развития. И воздействие на сознание низов (информационная революция, телевизоры в трущобах) отзвуков революций в Центральной Америке, падения диктатур на всех континентах “третьего мира”...
Отныне формы власти, открыто основанные на политическом насилии и социальном исключении, становились “контрпродуцент-ными”, воспринимались как “вчерашние” и извне (массы, буржуазная интеллигенция) и — в растущей мере — изнутри вчерашнего правящего блока (международным финансовым капиталом, крупной буржуазией и олигархией, уже не желающими делегировать свои квоты власти военной контрреволюции, и даже отдельными секторами “буржуазии власти”, включая военных). Начинается — с 1981-83 гг. — процесс “контролируемой декомпрессии”. Переговоры диктаторов с буржуазной оппозицией завершаются договорами о передаче власти, военные оттягиваются в казармы. Администрация США (после фолклендской авантюры своих аргентинских наперсников) — не возражает...
С другой стороны, несмотря на отдельные национальные “ситуации риска” в конце десятилетия (выборы 1988 г. в Мексике и Бразилии) правящие элиты — с их новой политикой и старыми союзниками — сохранили контроль над процессом, не допустили его экспансии ни в социальную (и экономическую) сферу, ни в сферу внешней политики. Рычаги финансового давления и контроля извне — в сочетании с телегипнозом и торговлей в кредит — оказываются более действенными “гарантами стабильности”, нежели “гориллократия”, “исчезновения” и пыточные камеры.
И если в центрах системы главным вектором политического сдвига 80-х годов стал поворот от центра (левого центра) вправо, от социал-реформизма к неоконсерватизму, то на периферии уход крайне правых авторитарных режимов во многих случаях сопровождался (впервые — в подобных ситуациях — в истории индустриальной цивилизации) отступлением левых сил. Гегемония почти повсеместно переходила к либерально-центристским течениям, которые — чем дальше, тем в большей мере — проводили правую, неолиберальную (антисоциальную и демобилизующую массы) политику.
Вторая волна демократизации, прокатившаяся по Южной Америке и Юго-Восточной Азии, не затронула ни социальную сферу, ни область отношений с “сильными мира сего”. Именно в этой ситуации и пришла в “третий мир” следующая волна идейно-политического воздействия извне, вызванная гибелью недавнего “второго мира” (1989 — 91 гг.) — и еще более ослабившая левый вектор происходившего сдвига...
Параллелизм процессов периферийной “дезавторитаризации” в трех главных ее ареалах — Латинской Америке, “втором мире” и Юго-Восточной Азии (кроме Сингапура) — очевиден. Однако механизм “взаимодействия” трех главных ее образующих — системного кризиса (смены парадигмы), глобализации и либерализации — были здесь различными.
- От экономического воздействия мирового системного кризиса на утратившие первоначальный “развитийный” импульс этатистские структуры региона; через распад авторитарного блока к “сивилизации”, либерализации, а затем и частичной демократизации политического режима.
- От перезревшего (гниение) регионального системного кризиса, блокированного им экономического развития (и перспективы поражения в глобальном противостоянии); от идейно-психологического воздействия мирового кризиса на верхи (прежде всего), и лишь затем — “низы” национального общества ® к демократизации, либеральному политическому перевороту и последующей авторитарной инволюции и экономической катастрофе...
- От успехов экономической модернизации в русле мирового экономического сдвига — и, опять-таки, от глобальных идейно-психологических сдвигов ® к политическим формам, более соответствующим императивам продолжения модернизации, к начавшейся — подгоняемой и тормозимой финансовыми потрясениями — демократизации.
Такими видятся главные региональные (цивилизационные?) “проявления воздействия” системного кризиса на политические процессы “Не-Запада”.
Роль и удельный вес сознательного действия “низов” — различны в каждом из рассмотренных случаев. Но по сравнению с предшествовавшими сдвигами подобного масштаба (в частности, с антидиктаторскими революциями 1974/75 и 1978/81 гг.) роль эта эпизодична (ограничена в пространстве и времени) и почти нигде не выступает как определяющая (в рамках процесса в целом). Отчасти именно поэтому глубинным вектором, направляющей, идеологией политической трансформации во всех трех случаях выступил либеральный антиэтатизм; основные фракции правивших при авторитаризме групп остались при власти (и собственности), а альтернативные тенденции (за пределами двух — трех национальных случаев) почти не проявились.
Таким образом, первоначальное воздействие системного кризиса конца ХХ века на судьбы представительной демократии — и авторитаризма — оказалось обратным подобному же воздействию предшествовавшего кризиса.
В более долговременном плане периферийный “квартет” середины века: “индустриализация — этатизм — национализм — авторитаризм” сменяется (?) новым: “постиндустриализация” (или деиндустриализация) — глобализация — либерализация — ?”

Политические сдвиги 80-х годов бесспорно сыграли свою роль и в той стабилизации экономической ситуации на периферии (за пределами территории бывшего СССР), которой оказались отмеченными начало и середина 90-х годов.




IV. Стабилизация или модернизация? Блеск и ловушки глобализации

1991 — 92 гг. изменили некоторые из главных тенденций кризисного развития на “полупериферии”. Пути Латинской Америки и Центральной Европы, приблизившись к азиатскому, резко разошлись с траекторией СССР-СНГ. Происходит новое, скачкообразное расширение притока финансового капитала из центров системы. Изменяется и характер инвестиций (в пользу краткосрочных, “летучих”, портфельных), и их география: Латинская Америка вновь попадает в “зону орошения”; с 26.3 млрд. долларов в 1983 — 86 гг. и 48.2 млрд. долларов в 1987 — 90 гг. общая сумма капиталовложений в следующее четырехлетие возрастает почти до 222 млрд. и достигла 80.4 млрд. в 1997 г.; от негативного, “донорского” баланса 1983 — 86 гг. (-113.1 млрд.) и 1987 — 1990 (-88.4 млрд.) — к позитивному (+90.5 млрд.) в 1991 — 1994 гг.
Соответствующие сдвиги этих лет оказались связанными — прямой и обратной связью — с одновременными неолиберальными реформами, трансформировавшими весь внешний сектор региональной экономики (либерализация торговли и финансовой сферы, приватизация, реструктурирование внешнего долга и др.) и по многим направлениям (но не по всем) еще более обострившим негативные социальные последствия кризиса.
При этом достаточно скоро выяснилось, что новые политические институты региона не только не препятствуют неолиберальным реформам, но, напротив, способствуют им — амортизируя и раздробляя массовые движения протеста, а главное — предотвращая их, направляя реакцию масс в русло индивидуальной борьбы за выживание и(или) приспособление (“информализация труда”, покупки в кредит, рост коррупции и преступности и т. п.)...
Компенсировав за счет “горячих”, а затем и “привати-зационных” денег отток “долговых” долларов и резко увеличив свой экспорт, Латинская Америка добилась значительного ускорения темпов экономического роста. Ежегодный прирост ВВП увеличился с +1.3% в 80-е годы — до +3.5% в 1991 — 94 гг. и после заминки 1995 г. (“эффект текилы”) достиг рекордной отметки +5.7% в 1997 г. Годом раньше был восстановлен докризисный душевой показатель.
С другой стороны, резкое сокращение бюджетного дефицита (в нарастающей мере — за счет приватизаций) позволило справиться с одним из эндемических — и главных — бедствий региона: инфляцией. Региональный показатель ежегодного роста цен (исключая Бразилию) сократился с 49% в 1991 до 22% — в 1992, 19% — в 1993, 16% — в 1994. В 1994 г. инфляция была обуздана в ее эпицентре — Бразилии, и в 1997 общерегиональный индекс инфляции упал до +10.3%.
Укрощение инфляции стало успехом не только экономического, но и социального развития: в Латинской Америке, как нигде, инфляция прописана по конкретному социальному адресу — тех, “чей банк — в кармане”. Именно победа над инфляцией уравновесила (в общественном мнении и избирательных результатах) остальные, негативные результаты неолиберального курса, стала решающим фактором, обеспечившим в 1993-1997 гг. правым поддержку значительной части городских низов (против этатистской, левой и левоцентристской оппозиции).
К достижениям десятилетия можно отнести и ускорение экономической интеграции в регионе...
Вместе с тем, даже на гребне успехов неолиберального реформирования, до вступления (1998 г.) региона в новую полосу трудностей были очевидны, во-первых, противоречивость его результатов, во-вторых, — обратимость многих достижений и, в-третьих, — их ограниченность.
Противоречивость — поскольку речь идет о решении текущих проблем, о конкретике социальной ситуации.
Лишь назовем те негативные явления и процессы, которые накопились за десятилетие.
- Неравномерность в распределении доходов (в Латинской Америке — наибольшая в мире) не уменьшилась; резко возросшая в 80-е годы, она, несмотря на сокращение инфляции, осталась в 90-е на прежнем уровне. В метрополисах региона четко проступила тенденция социальной сегрегации, распада — в том числе пространственного — единого общественного организма.
- В 90-е годы выросла (и больше всего там, где произошли наиболее радикальные реформы) безработица: открытость рынков требует жертв — и от деревни, и, особенно, от города.
- Ухудшилась (сокращение госрасходов!) ситуация со всеми социальными службами — прежде всего в здравоохранении, образовании, пенсионном обеспечении, культуре.
- Продолжалась “информализация (к информации отношения не имеет) труда” — 84% новых рабочих мест в регионе (1990 — 95 гг.) создано в неформальном секторе.
- Продолжала расти уличная и организованная преступность, наркобизнес; коррупция заменила инфляцию в качестве “национальной проблемы №2”.
- При облегчении условий обслуживания внешнего долга общая сумма его продолжает расти, достигнув в 1998 г. 700 млрд. долларов.
- Новым символом бедности, неравенства, общественной дезинтеграции в регионе стало положение детей — детская беспризорность и преступность стремительно растут почти во всех странах Латинской Америки.
Список можно продолжить — без особого напряжения.
“Неравенство и внутренний раскол в латиноамериканских обществах сегодня больше (глубже?), чем когда-либо в прошлом. В меньшинстве стран региона при отступлении бедности продолжает царить несправедливость, в большинстве — число граждан, обреченных на неприемлемые, жалкие (ingratas), вызывающие негодование условия существования, растет; и одновременно расширяется та и прежде глубочайшая пропасть, которая отделяет бедных от богатых, деревню от города, черных и смуглых — от белых, женщин — от мужчин, детей — от остального общества. Не растет занятость, сокращаются доходы, а расходы на образование, здравоохранение, строительство жилья и защиту детей все еще ниже уровня, существовавшего до потерянных десятилетий. Нашим неокрепшим демократиям постоянно грозят попытки переворотов, скудость экономических достижений, вполне естественная апатия населения, обессиленного (agotado) каждодневной борьбой за выживание. Не успевшие консолидироваться нации региона испытывают удары не знающей жалости глобализации — подчас фиктивной и раздутой усилиями масс медиа, но всегда ограничивающей хрупкие суверенитеты, с таким трудом выстроенные за последние полтора века...”

В этом отрывке из наиболее известного в регионе политического документа последних лет бросается в глаза не только очевидность параллелей с Россией. И не только констатация изъянов неолиберального процесса. В нем сквозит ощущение обратимости и, главное, сугубой ограниченности позитивных результатов процесса. Суть дела в том, что результатом “десятилетки восстановления” стала не “модернизация — пусть даже с тяжелыми социальными издержками”, а стабилизация; не выход из системного кризиса, а преодоление очередной его “ямы”; “кризиса в кризисе, вызванного кризисом” (глобальным).
Ибо ни одной из тех глубинных проблем, которые лежали в основе начавшегося 70 лет назад регионального кризиса структур, это десятилетие не решило. А та единственная, которая была частично решена в прошлые десятилетия (индустриализация), оказалась вновь в подвешенном и даже инволюционирующем состоянии.
Не решены (по сути — и практически не поставлены) проблемы:
внутренних источников накопления, финансирования развития;
преодоления (смягчения) сверхполяризации доходов (нищеты);
преодоления структурной неоднородности (социальной, культурной, пространственной и т. д.) обществ региона;
достижения устойчивых темпов развития, необходимых для сокращения безработицы — и “дистанции до Севера”;
догоняющего развития образования;
использования “окон возможностей”, открытых процессами перехода в центрах системы, для создания предпосылок автономного научно-технологического развития, для интеграции “на равных” в процессы глобального перехода;
выравнивания уровней развития (с Севером) или хотя бы прогресса на пути к нему, сужения “дистанции разрыва” — и, соответственно
проблема “субъектности” обществ региона;
и т. д., и т. п.
Иначе говоря, удельный вес элементов, “позитивной модернизации”” — в отличие от ставших уже традиционными методов разрушения отживающих свой, “импортозамещающий” век структур — оказался невелик. Или даже (образование) предваряется знаком “-”. Зависимое позднеиндустриальное развитие почти нигде в регионе (в зоне дискуссии — Чили и северное пограничье Мексики) не переходит в органическое постиндустриальное — пусть даже имитирующее — развитие. Историческая дистанция, “разрыв” между Латинской Америкой — и регионами Севера (да и “тиграми первого поколения”), зависимость ее развития возросли — и пока продолжают нарастать. Надежды на догоняющее использование фазы перехода (в центре) не сбылись и уже не сбудутся в ближайшие десятилетия.
Через средостения и бреши между различными кризисными и трансформационными процессами, между стабилизацией и постиндустриальной модернизацией, между новой силой рынка и неизжитой слабостью гражданского общества быстро проникают лишь издержки начинающегося перехода. Идущие от глобализации (изобилия спекулятивных краткосрочных вложений, привлеченных высотой учетных ставок, нацеленных на “выкачку” финансовых и иных ресурсов принимающих стран — и действующих по незабвенному принципу кторовского героя). От неолиберальной “дезэтатизации” (сокращение социальных гарантий, инволюционные тенденции на рынке труда; ослабление институтов и сфер действия гражданского общества, пока что отступающих вместе с государством, а не заступающих на его место). От неолиберальных, правых тенденций “микроэлектронной модели” — к тенденциям дезинтеграции национального общества и социального апартеида, инволюции демократических институтов (и культуры).
Первой жертвой совокупного воздействия смены ТЭП, глобализации, “безальтернативности” стал, как уже говорилось, “средний класс” (третьей четверти века, этатизированной экономики). Но угроза этому классу — и интеграции общества в целом — связана не только с издержками глобализации и переходов (стабилизационного и — эвентуально — модернизационного). Она идет и от перспективы успешного утверждения новой модели, если нынешние (неолиберальные) тенденции перехода останутся доминирующими и, особенно, “монополизи-рующими” и на последующих фазах развития.
Дело в том, что при прежней ТЭП и в центре, и на периферии в эпохи массового производства и импортозамещающей индустриализации “хозяева жизни” были в конечном счете кровно заинтересованы в массовости, расширении, а в центре системы — и в сравнительной однородности рынка большинства. При новой — гибкой, сегментированной, глобализованной — это не является императивом. “Можно так, но можно и иначе” (Р. Дарендорф). Что и порождает тенденцию, воплощающуюся в новом экономическом пространстве — с “карманами” (и “мешками”) производства и рынков позавчерашнего дня (особенно на глубокой периферии); с преобладающими зонами дня вчерашнего (индустриального, slow track капитализма) и с зонами (или анклавами) “сегодняшнего” (завтрашнего?) производства и общества, объединенными в глобальном масштабе. Происходит выделение “новых верхов”, проживающих в особых кварталах и зонах — с полным жизнеобеспечением, с сегрегированными школами и больницами, с десятками и сотнями тысяч частных охранников и т. д. Рассекая эту границу, отделяющую сугубое меньшинство населения (больше — в центре, меньше — на периферии) от остального общества, вниз, диагонально уходит другая линия, разделяющая все общество на две неравные части, о которых уже говорилось — “fast track” (отсек глобализирующихся услуг и производства) — и “slow track” капитализма (“все остальные”, “национальный трюм”)...
Процессы “неомодернизации в нищете” (она же — “модерниза-ция прилавков”) порождают еще одну пронизывающую все общество тенденцию, в чем-то противоположную той, о которой шла речь, в чем-то переплетенную и даже совпадающую с ней. Это — нарастание коррупции — наверху и сверху; неорганизованной, уличной преступности — “снизу”, организованной (с наркобизнесом в качестве ядра) — на обоих уровнях. Тенденция эта, ставшая системообразовавшей в нефте- и наркообществах, представляет собой и инерцию этатизма, и продукт его разложения.
Очевидно, что подобное развитие усиливает тенденцию к выхолащиванию представительной демократии и парализует (в рамках пока еще интегрированного национального общества) развитие “демократии участия”. Демократические институты и тенденции оказываются “демобилизованными”, зажатыми между нищетой (унаследованной от прошлого), атомизацией общества (порождаемой неолиберальным настоящим) и сегментацией, дезынтеграцией общественных структур (проецируемых из “безальтернативного будущего”).
Усиливается и “асимметричность взаимозависимости” региона. Связано это не только с глобализационной фазой мироинтеграционного развития (пришедшей на смену транснационализации 50 — 70-х годов). Но и с новой информационно-интенсивной парадигмой развития, с наибольшей (по сравнению с промышленностью и даже финансовым капиталом) концентрацией именно знаний, научного и информационного потенциала в странах Севера. С исчезновением большинства факторов, воздействовавших на систему “извне” (начиная с биполярности мира недавнего прошлого — военной, идейно-политической и в известной мере экономической). И со спецификой едва ли не главного инструмента стабилизации — “горячих”, спекулятивных инвестиций Севера.
Все это — противоречивость и ограниченность результатов стабилизации, полярность ее долгосрочных тенденций, ее зависимый характер — неразрывно связано еще с одним ее изъяном: неустойчивостью процесса, обратимостью его результатов. “Путь, полный ловушек”; “уязвимый рост” — так характеризовалась (в документах ООН) экономическая ситуация в регионе еще до финансовых потрясений середины и конца десятилетия, подтвердивших правильность этих характеристик.
В целом уже сейчас можно сказать, что в Латинской Америке “вторая модернизация” оказалась процессом гораздо более противоречивым, дезинтегрирующим, исключающим (во “внутрь” и во вне), чем “индустриальная модернизация” середины века.
Возможно, что последние два года века, учет уроков финансовых кризисов обозначат какие-то новые тенденции процесса, частичную его государственническую (и социальную) коррекцию. Но не меньше вероятность того, что накопившийся потенциал противоречий образует с проекцией этих кризисов такую смесь, в которой даже стабилизационные процессы увязнут на годы.
А тем временем тот же финансовый кризис (верный спутник всех кризисных фаз системного цикла) поразил все три основных ареала “восходящих рынков” (полупериферии). И показал, что структурная неустойчивость не является монополией Латинской Америки.
...В 70 странах “третьего мира” жизненный уровень населения остается более низким, чем 30 лет назад. А 1998 г. уже объявлен худшим годом для развивающихся и “постсоциалистических” стран после 1982 г. Хотя и лучшим, — во всяком случае для Латинской Америки — чем нынешний 1999. Не намного радужнее перспективы на “сам” 2000 год.
До “upswing’а” еще не близко. Периферия все еще блуждает в джунглях “перехода” или барахтается в топи его кризисной фазы. Нерешенной остается и ключевая проблема: чего хочет Север? Поскольку неясно, куда идет он сам. Неясность, подчеркнутая, а быть может, и усиленная войной на Балканах (появление аналога нацистского варианта 1930—40-х годов?).

В.А.Красильщиков


ЛАТИНСКАЯ АМЕРИКА И ПОСТИНДУСТРИАЛЬНАЯ ЭПОХА


Ч
то происходит со странами Латинской Америки в процессе глобальных переходов к постиндустриальной эпохе? Как отреагировали эти страны на то, что в центре мировой экономики уровень жизни, производство товаров и услуг всё больше зависят от накопленных научных знаний, образования населения и потоков информации? Какие перспективы открываются перед латиноамериканскими странами в начале XXI века? Попытка ответить на эти вопросы предпринимается в данной статье. Основное внимание уделено наиболее крупным и развитым странам Латинской Америки — Бразилии, Аргентине, Мексике и Чили. При этом в статье рассматриваются преимущественно социально-экономические аспекты постиндустриализации; социокультурные и политические стороны латиноамериканской действительности затрагиваются в меньшей мере, хотя они и не игнорируются полностью, поскольку играют большую роль в процессе становления постиндустриального мира.

1.”Слабое звено” мирового индустриализма?

Не секрет, что в России до сих пор распространено пренебрежительное представление о латиноамериканском капитализме как о зависимом от других стран, слаборазвитом капитализме, порождающем отсталость и вопиющую социальную пропасть между горсткой богатеев и массой бедняков.
Конечно, по многим параметрам капитализм в Латинской Америке уступает обществам с рыночной экономикой в Западной Европе и Северной Америке. Тем не менее этот капитализм сумел, хотя и с помощью государства, провести индустриализацию, освоил производство конкурентоспособных промышленных товаров, воспринял некоторые научно-технологические достижения. В период с 1955 по 1975 г. индустриальное производство в Латинской Америке возрастало в среднем на 6,9% в год, тогда как в США оно увеличивалось в среднем лишь на 2,8%, в странах Западной Европы — на 4,8%. Континентальный рекорд по темпам промышленного развития долгое время удерживала Бразилия. Там индустриальное производство увеличивалось в среднем на 8,5% в год в течение почти трёх десятилетий, с 1950 по 1978 год. В результате такого роста к середине 70-х годов уходящего века Латинская Америка стала континентом, где сложились современные отрасли промышленности: машиностроение и металлообработка, химическая, нефтехимическая, автомобильная и электротехническая промышленность. Но именно достижения Латинской Америки в области индустриализации во многом обусловили глубокий социально-экономический кризис, который она пережила в 80-е годы.
Форсированная индустриализация в Латинской Америке — это импортзамещающая индустриализация, проводившаяся при активной роли государства. Государство создавало целые отрасли промышленности (энергетика, добыча и переработка нефти, транспорт, машиностроение), ограждало внутренний рынок от конкуренции иностранных товаров с помощью протекционистских мер, регулировало трудовые отношения, вводило социальное страхование, развивало массовое образование. Правда, при этом в большинстве стран региона оставались практически нетронутыми архаичная структура аграрного производства и общественные отношения в деревне (латифундии и масса безземельных крестьян-батраков), которая поставляла дешёвую рабочую силу в города. Быстрый рост индустрии в Латинской Америке был главным образом экстенсивным, т.е. шёл за счет вовлечения новых сырьевых и трудовых ресурсов, а производительность труда и капитала возрастала значительно более низкими темпами, чем объёмы производства.
Правда, в конце 60-х годов Бразилия при военном режиме, а в 70-80-е годы и некоторые другие страны Латинской Америки предприняли попытку, в том числе с помощью иностранных займов и инвестиций, повысить эффективность экономики и освоить некоторые направления высокотехнологичного производства. В частности, в Бразилии увеличивалось число научных институтов и центров, которые занимались технологическими разработками, подготовкой кадров специалистов. Появились и органы управления, которые должны были содействовать развитию науки и новых технологий в стране. Частным фирмам предоставлялись налоговые льготы, субсидии и кредиты с целью стимулировать инновации. Благодаря политике государства в стране удалось создать основы аэрокосмической индустрии и ядерную энергетику, наладить выпуск электронно-вычислительной техники.
История бразильских ЭВМ заслуживает особого внимания в контексте тех проблем, о которых идёт речь в статье.
Первый в Бразилии компьютер, выпущенный филиалом ИБМ, был установлен в 1960 г. в Католическом университете Рио-де-Жанейро. В 1970 г. в стране насчитывалось 506 компьютеров, а через 5 лет их было уже 3843. В 1972 г. при Министерстве планирования и координации была организована Комиссия по деятельности в области электроники (КАПРЭ). Одним из важнейших результатов ее работы и явилось в 1974 г. начало производства собственных ЭВМ в Бразилии на предприятии “Кобра”. Весьма показательно, что в 1979 г., всего через три года после появления первого персонального компьютера “Эппл” Джобса и Возняка в США, бразильские ученые-инженеры Э.Френьи и Й.Манастерски из университета штата Сан-Паулу создали первую бразильскую “персоналку”. Тогда же вместо КАПРЭ под эгидой могущественного Совета по национальной безопасности появился новый орган – СЭИ (Секретариат по электронике и информатике) с более широкими полномочиями, чем его предшественница. Он должен был контролировать импорт, выдавать разрешения местным производителям выпускать электронную технику, регулировать закупки электронной техники государственными предприятиями и учреждениями. Усилия СЭИ не пропали даром. По темпам внедрения электронной техники и информатизации Бразилия в начале 80-х годов не уступала многим развитым странам Западной Европы, в ней было сосредоточено более половины парка компьютеров всей Латинской Америки. Наконец, в 1984 г., перед самым уходом военных с политической сцены, в Бразилии был принят Закон об информатике, призванный способствовать переходу страны к информационной стадии развития.
Однако, несмотря на достижения в области науки и новых технологий, ни Бразилия, ни другие страны Латинской Америки не смогли переступить барьер предыдущего, первого этапа НТР — научно-индустриальной революции. Там так и не произошла “революция управляющих”, не была проведена массовая рационализация труда и промышленного производства. Мало помогали модернизации производства и налоговые льготы. Основная масса фирм и предприятий не спешила осваивать новые технологии. Если эти технологии и использовались, то главным образом крупными государственными компаниями и ТНК. Причиной такого положения дел был сам подход государства к проблемам инноваций и управления производством. По существу в Бразилии, как и в других странах Латинской Америки, на практике осуществлялась технократическая идея о том, что научно-технические успехи экономики зависят в первую очередь от масштабов развития науки, технологических разработок и подготовки специалистов. Ориентация бразильских правящих кругов на рост потребления главным образом верхних слоев населения не способствовала ликвидации массовой бедности. Дешёвая рабочая сила имелась в избытке, и часто было выгоднее нанимать её, чем внедрять научно-технические достижения. Это снижало эффективность усилий военно-бюрократической элиты по модернизации страны.
Между тем с конца 60-х годов в Латинской Америке заметно увеличиваются заимствования капиталов на рынках развитых стран — в основном под ожидаемые успехи продолжавшейся импортзамещающей индустриализации. Возрастает и приток прямых иностранных инвестиций. Ряд государств континента, прежде всего Бразилия, возводят сотрудничество с ТНК в ранг государственной политики, видя в нём важнейший инструмент модернизации технологии и управления. Но в середине 70-х годов из-за резкого подорожания нефтепродуктов у стран Латинской Америки — за исключением экспортирующих нефть Мексики и Венесуэлы — ухудшается платежный и торговый баланс. Ответом на эту проблему становятся попытки увеличить экспорт. С целью расширить производство товаров на экспорт и продолжить замещение импорта продукцией собственного производства страны Латинской Америки прибегают к новым заимствованиям. При этом далеко не всегда полученные кредиты использовались рационально. Немало их было потрачено на осуществление дорогостоящих амбициозных проектов и попросту разворовано нечистыми на руку чиновниками. Между тем уже в начале 80-х годов Латинская Америка попадает под двойной удар, непосредственно связанный с информатизацией и микроэлектронной революцией.
Во-первых, микроэлектронная революция в развитых странах Запада и в Японии способствовала внедрению энерго- и ресурсосберегающих технологий, что уменьшило предельные и средние издержки производства многих товаров, снизило цены. Например, средние издержки производства 1 фунта меди в США с 1982 по 1989 год сократились с 85 до 50 центов. В течение 80-х годов экспорт из стран Латинской Америки увеличился в натуральном выражении на 60%, а в денежном — из-за снижения цен — лишь на 24%. А ведь нужно учесть и возросшую благодаря микропроцессорной технике гибкость производства в развитых странах. Использование её достижений позволило реагировать чуть ли не на индивидуальные запросы потребителей, причём без увеличения издержек! Кроме того, примерно в то же время заявили о себе на мировых рынках азиатские “тигры”. Перед Латинской Америкой открылась тревожная перспектива потерять конкурентоспособность по тем товарам, которые она ранее сумела продвинуть на мировые рынки — от сырья и полуфабрикатов до продукции химической промышленности и машиностроения.
Во-вторых, на мировых финансовых рынках произошло “удорожание денег”. Увеличились процентные ставки в США, а потом и в других странах Центра. Это было сделано, как известно, с целью упорядочить финансы и подавить инфляцию, рационализировать государство благосостояния и сконцентрировать ресурсы для перестройки экономики в соответствии с новым, информационным, технологическим укладом. Свободные, прежде всего “горячие”, капиталы стали утекать из Латинской Америки, а по кредитам нужно было платить повышенные проценты. Таким образом, из-за падения своей конкурентоспособности и “удорожания денег” на мировых рынках капиталов Латинская Америка в начале 80-х годов, точнее, в 1982 г., вступила в кризис внешней задолженности. Увеличение латиноамериканского экспорта перекрывалось величиной процентов, которые нужно было выплачивать по старым и новым долгам. Выплата процентов усугубляла дефицит бюджета. В сочетании со структурными диспропорциями экономики, инерцией популизма и неэффективностью государства это порождало жестокую инфляцию. При этом общей тенденцией экономики Латинской Америки стало падение ВВП на душу населения, а в некоторых странах — и в абсолютном объёме. Недаром 80-е годы в социально-экономическом отношении были названы “потерянным десятилетием” для Латинской Америки. Такое определение как нельзя лучше подходит и к той ситуации, которая сложилась в сфере научных исследований и технологических разработок.
В Бразилии в условиях затяжного кризиса нарушилось согласие между различными группировками элиты по поводу стратегии развития страны. Это отразилось на судьбе электронной промышленности и информатизации в стране. Так, политические деятели и чиновники, связанные с филиалами ТНК, предприниматели, получавшие товары или комплектующие электронной техники по импорту, противодействовали развитию информатики и микроэлектроники в Бразилии. Не обошлось и без давления со стороны Соединенных Штатов, обеспокоенных ростом южного конкурента на рынке электронной техники и программного обеспечения. В 1985 г. в США решили расследовать, не проводит ли Бразилия политику демпинга на их рынке ЭВМ и программного продукта, не следует ли предпринять “меры” в отношении её товаров. Это вызвало беспокойство среди бразильских экспортёров апельсинового сока, которые пытались заставить правительство пойти на уступки Соединённым Штатам в отношении рынка компьютеров. В результате в 1987 г. Конгресс Бразилии, принимая законопроект о программном обеспечении, фактически облегчил США доступ на свой рынок программ. Примерно в это же время начала снижаться и конкурентоспособность бразильских ЭВМ и программного обеспечения, усилилась конкуренция со стороны производителей электронной техники из Восточной Азии. Фактически к концу 80-х годов национальные производители электронной техники и программного обеспечения оказались в крайне сложном положении, а государственная политика Бразилии в области информатики по существу была свёрнута.
Ещё более печальной оказалась судьба электронной промышленности и информатики в Аргентине. Экономическая политика военной хунты, совершившей переворот в марте 1976 г., привела к либерализации финансов и устранению барьеров перед импортом. В результате страна потеряла конкурентоспособность по многим товарам с высокой добавленной стоимостью. Одновременно в Аргентине ухудшалось качество человеческого капитала. Доля заработной платы в валовом внутреннем продукте Аргентины упала с 45% в 1974 г. до 28% в 1989 году. В таких условиях технический прогресс и инновации были сведены к минимуму. Возникшие незадолго до этого очаги высокотехнологичного производства ликвидировались. С 1974 по 1983 год производство компонентов электронной техники в Аргентине упало на 91%, т.е. практически исчезло в стране. Количество инженеров в электронной промышленности с 1978 по 1983 год сократилось на 49%. К 1983 году, когда военные были вынуждены оставить власть, единственным крупным производителем электроники в Аргентине оставалась компания “ИБМ Архентина”, фактически работавшая вместе с небольшими фирмами-субподрядчиками на свою материнскую компанию в США в рамках внутрифирменных поставок. Созданная в 1984 г. Национальная комиссия по информатике, которой надлежало выработать политику по развитию электроники и информатики, не справилась с возложенными на неё задачами. Не хватало необходимых ресурсов для НИОКР и подходящих кадров специалистов. Крупные аргентинские фирмы попросту не считали нужным использовать достижения электроники и информатики, что объективно ограничивало возможности расширения рынка ЭВМ и информационных технологий внутри страны.
Положение в области электроники и информатики, научно-технических разработок в целом усугублялось общей социально-экономической ситуацией на континенте. Отчаянные попытки стабилизировать экономику и подавить разрушительную инфляцию, которые предпринимали правительства латиноамериканских стран, невольно отодвигали в сторону какие-либо планы развития в соответствии с императивами постиндустриализации. Достаточно сказать, что в течение 80-х – начала 90-х гг. в одной только Аргентине военные и гражданские правительства опробовали 12 планов по стабилизации экономики и финансов. Несколько планов было разработано и осуществлено в Бразилии. Но все они ограничивались в основном сферой денежного обращения, не затрагивали отраслевую и институциональную структуру экономики, те механизмы, которые регулируют её. Система государственного патернализма и утративший эффективность госсектор промышленности оставались в целом нетронутыми, поэтому стабилизационные программы давали лишь краткосрочный эффект. После некоторого улучшения ситуации происходил срыв, начинался новый виток дестабилизации.
Правда, 80-е годы, оказавшись потерянным десятилетием с точки зрения технологического и социально-экономического развития, ознаменовались консолидацией гражданского общества и политической либерализацией почти во всех странах континента. Эти процессы представляли собой реакцию на неспособность авторитарных режимов, особенно в странах Южного конуса, решить основные социально-экономические проблемы своих стран, а также (прежде всего в Чили и Аргентине) явились результатом протеста против репрессий и ограничений основных свобод, вызывавших ненависть к диктатурам. И хотя политическая либерализация сама по себе не позволила Латинской Америке справиться с кризисом, она открыла путь к решению проблем континента. Другое дело, каким оказалось это решение.

2. Неолиберальные преобразования
Глубокий социально-экономический кризис, в конце концов, потребовал устранить его главную причину — латиноамериканский этатизм и политику импортзамещающей индустриализации. Непосредственной реакцией части элит в латиноамериканских странах на этот кризис явился переход к неолиберализму.
Первыми странами в Латинской Америке, где ещё в 70-е годы начала осуществляться неолиберальная социально-экономическая политика, стали Чили и Уругвай после переворотов 1973 г. За ними последовала Аргентина после переворота 1976 г., хотя там неолиберализм распространялся в основном на сферу торговли и финансов. В конце 80-х — начале 90-х годов практически везде в Латинской Америке, хотя и с разной скоростью, начался переход к неолиберальной экономической политике. Интересно, что, например, в Аргентине проводить неолиберальный курс взялось руководство Хустисиалистской (перонистской) партии, которая раньше проводила популистскую политику и старалась ограничить действие рыночных механизмов. Подобную метаморфозу пережили и некоторые другие популистские партии и деятели в Латинской Америке, например, боливийский президент Виктор Пас Эстенсоро или Институционально-революционная партия в Мексике.
Наступление и распространение неолиберализма на латиноамериканском континенте нужно рассматривать в контексте тех перемен, которые произошли на рубеже 70 — 80-х годов в развитых странах Запада и в Японии. Пример развитых стран создал видимость того, что неолиберальные экономические принципы более эффективны, чем этатистские. На первый взгляд это подтверждалось и успешным опытом Чили во второй половине 80-х годов. Возникло вполне понятное желание распространить неолиберализм на всю Латинскую Америку в надежде на скорый успех.
Однако существовали ли в Латинской Америке те же социальные условия, которые породили “рыночный ренессанс” в развитых странах Запада в 80-е годы? Последний, на наш взгляд, был обусловлен стечением трёх обстоятельств: огромным накоплением человеческого капитала в предшествующий период, процессами глобализации в мировой экономике и быстрым ростом кредитно-финансовой сферы.
Накопление человеческого капитала — освоение научных знаний, ценностей культуры и профессиональных навыков, которое совершалось во многом благодаря кейнсианской экономике и государству благосостояния, — открыло для многих людей, в том числе и наемных работников, широкие возможности стать самостоятельными предпринимателями, продвинуться вверх по социальной лестнице. С этим же были связаны и начало информатизации, и бурный рост небольших, но мобильных фирм в высокотехнологичных отраслях экономики. Они не нуждались в государственной опеке, были заинтересованы в “экономике предложения”, снижении налогов и сокращении государства благосостояния. Так что идеология и практика неолиберализма вполне соответствовали интересам и настроениям тех, кто явился субъектом нового этапа НТР – информационной революции.
Неолиберализм, провозглашая универсальность рыночных законов, легко объясняет и снижение роли национального государства в результате глобализации. Когда производственно-технологические цепочки включают в себя предприятия, расположенные во многих странах, государство действительно не может эффективно контролировать процессы в экономике, социальной сфере, финансах, поскольку они лежат за пределами его прерогатив. Ссылки на “невидимую руку” рынка внешне оправдывают отказ государства от вмешательства в экономику во имя “глобальности”.
Неолиберализму созвучно и бурное развитие кредитно-финансовой сферы, которое опирается на достижения информатизации (см. статьи А.И.Неклессы и А.Г.Макушкина в сборнике 1). Ежедневно в мире по глобальным информационным сетям снуют триллионы долларов в день, которые ищут наиболее выгодного приложения. Объёмы этих потоков растут значительно быстрее, чем ВВП разных стран, инвестиции и обороты международной торговли. Хозяева невидимых денег, участники трансакционных сделок, как никто другой, нуждаются в “свободных рынках”, безграничном расширении поля приложения спекулятивных капиталов. Экономический неолиберализм для них –новая религия и “руководство к действию”.
Что же касается стран Латинской Америки, то неолиберальные преобразования там явились следствием сложившихся обстоятельств — кризиса этатизма и внешней задолженности. В середине 1989 г. при активном участии США и МВФ был принят “план Брейди” (министра финансов США) с целью добиться финансовой стабилизации на континенте и решить проблему долгов. В соответствии с этим планом краткосрочные долговые обязательства латиноамериканских стран были переведены в долгосрочные. Кроме того, предлагалось обменять долговые обязательства на акции государственных предприятий, которые, следовательно, подлежали приватизации. Так, по существу, был дан толчок неолиберальным реформам в Латинской Америке.
В то же время нельзя утверждать, что Латинская Америка к концу 80-х годов совсем не была готова перейти к неолиберальной социально-экономической политике. Конечно, самым сильным мотивом для смены модели развития было стремление избавиться от изматывающей и разрушительной инфляции. Но были и другие факторы, которые в социально-психологическом плане облегчили переход к неолиберализму.
Кризис этатизма развеял надежды многих людей на чью-либо помощь и заставил их рассчитывать только на себя и свои силы. Своеобразный “вклад” в распространение индивидуалистических идей, прежде всего в странах Южного конуса, внесли военные режимы. Провозглашая своей целью модернизацию общества на западный манер, они разрушали систему ценностей, характерную для популистских движений и популистской политики.
Неолиберальные реформы в Латинской Америке включали в себя: 1) приватизацию большинства госпредприятий, 2) финансовую стабилизацию, 3) налоговую реформу, 4) реформу банков и установление положительной ставки процента (т.е. более высокой, чем темп инфляции), 5) либерализацию финансовых рынков, отказ от регулирования рынков капитала и рабочей силы, 6) либерализацию внутренней и внешней торговли, 7) устранение препятствий для иностранных капиталовложений, 8) законодательную защиту прав собственности, 9) структурную перестройку экономики в соответствии с новым международным разделением труда, сложившимся в 80-90-е гг. Причём приватизация госсектора экономики и разрушение системы этатизма — будь то устранение протекционистских барьеров или резкое сокращение государственных льгот и дотаций частным предприятиям — стали ключевым моментом неолиберальных реформ в Латинской Америке.
“История латиноамериканской приватизации” начинается в Чили, где передача государственных предприятий в частные руки началась вскоре после переворота 1973 года. Однако никакой спешки в этом деле не наблюдалось. Приватизации предшествовало преобразование того или иного государственного предприятия в акционерное общество, а сама она нередко растягивалась на несколько лет и осуществлялась путём продажи акций на торгах. Во время экономического кризиса 1981-1983 гг. правительство вновь национализировало ряд частных предприятий и банков, оказавшихся на грани банкротства. Фактически это был способ передать их впоследствии более умелым хозяевам.
Гражданское правительство, сменившее хунту Пиночета, внесло некоторые изменения в политику приватизации, решив передавать в частный сектор только мелкие и средние госпредприятия, а также небольшие пакеты акций крупных компаний. Тем не менее за последние годы в частные руки перешли авиакомпания “ЛАН-Чиле”, часть акций электроэнергетических и транспортных компаний, национального радио.
В Мексике приватизация тоже растянулась на годы, начавшись еще в 1982 г. при президенте Мигеле де ла Мадриде с мелких и средних предприятий легкой, деревообрабатывающей, целлюлозно-бумажной, пищевой промышленности. Позже приватизация распространилась на предприятия машиностроения и нефтехимии, добычу и переработку минерального сырья. Акции крупных предприятий, особенно в машиностроении, передавались новым владельцам по частям. Только в 1989 г. правительство приступило к полной приватизации крупных предприятий в промышленности и сфере услуг, кредитных учреждений и страховых компаний, части транспортной сети. Причём до сих пор в государственном секторе сохраняется ряд прибыльных предприятий, включая нефтедобывающую компанию “Пемекс”.
В Бразилии приватизация началась в конце 80-х гг. Темпы ее ускорились с начала 90-х при президенте Фернанду Коллоре. После его отставки по обвинению в коррупции президент Итомар Франку ужесточил финансовый контроль над передачей госпредприятий частным хозяевам, стимулируя в то же время распыление акций среди возможно большего числа собственников. Одновременно иностранные инвесторы получили право приобретать 100% акций приватизируемых компаний. При нынешнем президенте Фернанду Энрике Кардозу была отменена государственная монополия на добычу и переработку нефти, центральное газоснабжение, телекоммуникации и каботажные перевозки. Частным инвесторам разрешено приобретать предприятия по распределению электроэнергии и финансовые компании. В 1995 г. началась приватизация предприятий нефтехимии. Сейчас приватизируются компании, занятые производством электроэнергии, особенно в индустриально развитых южных штатах страны. Характерно, что в Бразилии первоочередной приватизации подлежали убыточные и малоэффективные госпредприятия, и только потом приватизация распространилась на компании, работавшие с прибылью. В последнее время большую роль в ходе бразильской приватизации стали играть власти штатов, особенно таких мощных в экономическом отношении, как Рио-де-Жанейро, Сан-Паулу, Минас-Жерайс, Риу-Гранде-ду-Сул. По закону 1995 г. местные власти получили право передавать в частные концессии предприятия общественного обслуживания. Так, в штате Рио-де-Жанейро несколько десятков автострад и мостов переданы частным лицам.
Поистине ударными (“чубайсовскими”) темпами проводилась приватизация в Аргентине правительством президента Карлоса Менема. В 1990 г. были предоставлены концессии на деятельность в сфере транспорта и нефтедобычи, проданы первые пакеты акций компаний ЭНТЕЛ (телефонная связь) и “Аэролинеас архентинас”. В течение1992 г. были проданы сталелитейные предприятия, компании по электро- и водоснабжению, компания по добыче газа (“Гас дель Эстадо”), железные дороги и даже метрополитен в Буэнос-Айресе. В 1994 г. завершилась приватизация нефтяной промышленности и большинства предприятий по выработке и распределению электроэнергии. Со временем частных хозяев обрели даже почтовая служба, зоопарки и кладбища. Близится к завершению приватизация аэропортов, монетного двора и атомных электростанций. Резервы для дальнейшей приватизации сохранялись только в провинциях, где было намечено передать частным владельцам местные банки, системы водо- и электроснабжения.
Первоначально ни в одной из тех стран, о которых идет речь (за исключением Чили), правительства не разрабатывали заранее способы и механизмы приватизации. Неудивительно, что первое время она сопровождалась злоупотреблениями, особенно в Аргентине и Мексике, вызывая скандалы и критику властей. Однако, как показал опыт той же Аргентины, наибольший эффект достигался в результате не “обвальной” приватизации, а тщательной и порой длительной (2-3 года) подготовки предприятия к торгам. Такая подготовка состояла в изменении организационной структуры компании, предварительном преобразовании ее в акционерное общество, разработке планов реконструкции, маркетинговых исследованиях по продукции предприятия, смене управляющих и т.д.
Приватизация в Латинской Америке была неразрывно связана с подавлением инфляции и сокращением бюджетного дефицита.
Расходы бюджета сокращались благодаря реорганизации госаппарата и уменьшению числа чиновников, ликвидации льгот и дотаций государственным и многим частным предприятиям, реструктуризации внешней задолженности, в том числе путём продажи акций внешним кредиторам. Увеличение доходов было достигнуто за счет продажи госпредприятий в частные руки и повышения сбора налогов. Во всех странах Латинской Америки были проведены налоговые реформы, ужесточен контроль за уплатой налогов. Уклонение от неё карается огромными штрафами и тюремным заключением. В то же время число налогов, как и само налоговое бремя, уменьшилось. Налоговая система стала проще. Так, реформа в Аргентине установила четыре вида налогов: 1) налог на добавленную стоимость (18% в целом, хотя в случае отпуска газа, электроэнергии, воды для нежилых помещений его ставка составила 25%; 2) подоходный налог для корпораций и подоходный налог для физических лиц, включая налог на доходы от банковских вкладов и ценных бумаг; 3) импортный тариф (20% на предметы личного потребления, 10% — на товары, предназначенные для промежуточного потребления); 4) акцизы на табак, спиртные напитки и топливо. Практически ликвидированы налоги на экспорт, а импортные тарифы сохраняются временно, чтобы дать возможность местным предпринимателям и иностранным инвесторам модернизировать производство и повысить конкурентоспособность аргентинских товаров. Аналогичную роль призваны сыграть и импортные тарифы в Бразилии; предполагается отменить их в 2001-2002 годах.
Меры по оздоровлению финансов и налоговые реформы сопровождались реформами банковской системы, в частности преобразованиями центральных банков рассматриваемых стран. Так, в Аргентине и Бразилии центральные банки обеспечивают стабильность национальных валют, песо и реала, активами и золотовалютными резервами. Это позволяет поддерживать конвертируемость национальных валют по отношению к доллару. В частности, в Аргентине 1 песо равняется 1 доллару США уже на протяжении 7 лет. В Бразилии курс реала оставался стабильным до второй половины 1997 года, когда из-за финансового кризиса и массового бегства “горячих капиталов” из страны курс реала снизился. Следующее его снижение произошло в конце 1998 года. Это, однако, не привело к серьезному усилению инфляции. В целом финансовая система Бразилии остается стабильной, а в первой половине 1999 г. курс реала даже немного вырос (примерно до 1,7 за 1 доллар, хотя и не достиг прежнего соотношения, когда 1 доллар оценивался в 1,2 реала.
Что же принесли странам Латинской Америки неолиберальные реформы в экономическом плане?
После “потерянного десятилетия” в Латинской Америке начался рост ВВП и промышленного производства. В 90-е годы начали возрастать доходы на душу населения, в том числе и у самых бедных слоев общества. Увеличился объём внешней торговли. Инфляция, которая буквально бушевала на континенте с небольшими перерывами в течение десятилетий, сведена к минимальной величине. После оттока капиталов, который наблюдался в 80-е годы, на континент вновь пошли иностранные инвестиции, прямые и портфельные. По темпам экономического роста на протяжении 90-х годов развитые страны Латинской Америки (см. таблицу 1) лишь немного уступали Китаю, Индии и новым индустриальным странам Восточной и Юго-Восточной Азии (до финансового кризиса 1997 г.).

Таблица 1Темпы прироста ВВП (%% к предыдущему году) в ряде стран Латинской Америки в 1991-1998 гг.


1991
1992
1993
1994
1995
1996
1997
1998
Страна








Аргентина
10,5
10,3
6,3
8,5
-4,6
4,3
8,4
4,0
Бразилия

-0,9
4,6
6,1
4,1
2,9
3,1
0,5
Мексика
4,2
3,6
2,0
4,5
-6,2
5,1
7,1
4,8
Ч и л и
7,3
10,7
6,6
4,2
8,5
7,2
7,1
3,4

Рассчитано за 1991-1996 г. (по Бразилии за 1991-1995 гг.) по: International Financial Statistics. Washington: IMF, 1997, September, pp.104, 172, 206, 484; Источники данных за 1996-1998 гг.: — Ministerio de Economia y Obras y Servicios Publicos. Indicadores Macroeconomicos Seleccionados
(http://www.mecon.ar/informe/informe27.actividad.htm); Instituto Brasileiro de Geografia e Estatistica (IBGE) (http://www.ibge.gov.br/informacoes/estatmain.htm); Banco de Mexico y Secretaria de Hacienda y Credito Publico. Principales Indicadores Economicos (http://www.quicklink.com.mexico/tablasec/tabpri99.htm); Banco Central de Chile. Indicadores Economicos (http://www.bcentral.cl/indicadores/PIB/pib.htm).

Вместе с тем следует отметить, что в 90-е годы в Латинской Америке не было ни одного государственного переворота (исключение — Гаити и бескровный разгон коррумпированного парламента в Перу президентом Альберто Фухимори, а также неудачные попытки переворотов в Венесуэле и Парагвае). Смена власти в странах континента происходила мирным путем, через демократические выборы. Даже скандальная отставка Фернанду Коллора в Бразилии прошла в рамках законности. Традиционно сильная в Латинской Америке власть президентов уравновешена прерогативами судебной и законодательной власти. Повышается роль исполнительных и законодательных органов власти на уровне штатов (Мексика, Бразилия) и провинций (Аргенти-на). Весьма многозначительным событием в жизни Мексики и всей Латинской Америки стало избрание на пост алькальда (мэра) Мехико представителя левоцентристской Партии демократической революции Куаутемока Карденаса, сына мексиканского президента времен популизма Лазаро Карденаса. Тем самым была нарушена многолетняя монополия на власть Институционально-революционной партии и подорваны устои авторитарного режима гражданской бюрократии, причем в самом сердце страны.
Таким образом, налицо очевидные достижения и политической, и экономической либерализации в Латинской Америке за последние десять лет. Латинская Америка, безусловно, продвинулась вперёд за эти годы. Но за этими достижениями стоят и новые проблемы, которые ждут своего решения.
Например, достижения Чили в социально-экономическом развитии конца 80-х — 90-х годов часто связываются с курсом военной хунты Пиночета. Но при этом игнорируются два обстоятельства: во-первых, тот факт, что в результате кризиса 1981-1983 гг. хунта была вынуждена прибегнуть к активному регулированию рынка, стимулируя государственными капиталовложениями структурную перестройку экономики. Во-вторых, неолиберальная экономическая политика в Чили начиналась раньше, чем в других латиноамериканских странах, ещё в индустриальную эпоху, и сопровождалась преобразованиями на уровне предприятий и отраслей, что во многом и обусловило успех чилийской экономической модернизации.
Либерализация внешней торговли в Чили заставила чилийских предпринимателей снижать издержки производства, чтобы устоять перед конкуренцией со стороны дешёвых и качественных импортных товаров. Снижение издержек обеспечивалось за счет рационального использования материальных ресурсов, сокращения заработной платы и интенсификации труда. Одновременно отсекались лишние звенья производственно-технологических цепочек. Часть вспомогательных производств и цехов крупных предприятий превратилась в самостоятельные фирмы, связанные с прежними хозяевами субподрядными отношениями. Эти фирмы также были вынуждены рационализировать управление и производство, подстраиваясь под интересы своих мощных клиентов.
Рационализация труда и управления на уровне предприятий, причём на первых порах без существенных перемен в оборудовании, позволила Чили частично компенсировать технологическое отставание от других стран и сделать ряд товаров конкурентоспособными на мировых рынках. Это было достигнуто при низкой норме накопления – в среднем 15-16% ВВП на протяжении 70-80-х гг.!
В условиях экономической политики хунты в Чили сформировался новый тип предпринимателя – мобильного, агрессивного, готового к быстрым перестройкам своего предприятия и колебаниям конъюнктуры. Но одновременно – благодаря рационализации труда и необходимости быстро менять профессии в условиях массовой безработицы – сложился и новый тип работника, обладающего сложной рабочей силой. Фактически Чили, в отличие от других стран Латинской Америки, удалось решить проблему модернизации управления предприятиями и формирования нового качества рабочей силы.
Вместе с тем результатом чилийской модернизации, проведённой военным режимом, стали далеко не самые прогрессивные структурные изменения в экономике. Да, в Чили очень быстро – в основном за счет иностранных инвестиций — росли сектора услуг (особенно банковских) и телекоммуникаций, успешно развивались химическая промышленность, деревообработка, производство бумаги и полиграфической продукции, продвинулись вперед сельское хозяйство и пищевая промышленность, углубляется переработка меднорудного сырья. Однако, в отличие от стран Восточной и Юго-Восточной Азии, которые провели модернизацию на опережение и освоили наукоемкие технологии в массовом производстве, Чили в основном модернизировала старые технологические уклады и традиционные для своей экономики отрасли, хотя и использовала при этом достижения микроэлектроники и информатики.
Позже по тому же пути — модернизации и повышения эффективности старых отраслей и технологических укладов — стали развиваться и другие страны Латинской Америки. Во многих из них либерализация внешней торговли в большей мере стимулировала рост импорта, особенно технически сложных изделий, нежели увеличение экспорта. В частности, это наблюдалось в Бразилии — стране с мощным научно-технологическим потенциалом. Одна часть бразильских корпораций под давлением международной конкуренции действительно повернулась лицом к технологическим разработкам (например, компания “Пердигао”, занятая переработкой продуктов питания, выпуском и монтажом холодильного оборудования, выпуском мельниц и т.д.). Но другая часть фирм предпочла узкую внутриотраслевую специализацию, выбирая ниши на внешних рынках с продукцией, производство которой опирается на давно известные технологии, экстенсивное использование ресурсов и дешевой рабочей силы, пренебрежительное отношение к окружающей среде. В результате бразильский промышленный капитал уступил часть своих позиций в отраслях средних и высоких технологий (телекоммуникации, производство измерительных приборов, телеметрической аппаратуры и компонентов для электронной техники, машиностроение) иностранным компаниям, а в бразильском экспорте, несмотря на усилия правительства, снизилась доля промышленных товаров глубокой степени переработки. Одно из немногих исключений составляют самолёты для местных и средних линий, которые поставляются в США и Канаду.
В Аргентине и Мексике, как и в Чили, быстро развивались телекоммуникации и банковско-финансовая деятельность. Эти отрасли и стали в первую очередь объектами для иностранных инвестиций. Так, в Аргентине в телекоммуникации было вложено 18,4% всех иностранных инвестиций, полученных страной в 1997 г, в сферу банков и финансовых услуг — 13,9%. Наряду с телекоммуникациями и банковско-финансо-выми услугами в стране успешно развивались также автомобильная промышленность, добыча и переработка нефти и газа, нефтехимия и пищевая промышленность. Но при этом экономический рост и в Аргентине, и в Бразилии в течение 90-х годов носил капиталоёмкий характер. Так, с 1991 по 1996 год внутренние инвестиции в основной капитал возросли в Аргентине на 120% (при росте ВВП на 40% и производительности труда — на 55%). Подобная капиталоёмкость производства, оправданная в периоды восстановления после глубоких спадов и кризисов, сейчас, через 8 лет после стабилизации, не соответствует тенденциям постиндустриализации — повышению роли сложной рабочей силы и информации, научного знания в производстве. Скорее, она свидетельствует о том, что неолиберальные преобразования не привели к росту эффективности аргентинской экономики — даже несмотря на то, что 65% всей продукции индустрии страны конкурентоспособны на мировом рынке. Ведь эта конкурентоспособность за небольшим исключением (в частности, автомобили, продукция химической промышленности) характерна главным образом для продукции отраслей старых технологических укладов.
Примитивизация экспорта и увеличение импорта привели к тому, что у ряда стран Латинской Америки, в том числе Бразилии и Аргентины, сложилось отрицательное сальдо внешней торговли, причём на две этих страны в 1997 г. пришлось более 80% всего внешнеторгового дефицита континента. Увеличивается и их внешний долг (см. таблицу 2).

Таблица 2Внешний долг крупных стран Латинской Америки (млрд. долл.)

С т р а н а
Внешний долг

1991 г.
1998 г.
Аргентина (1)
58,4
118,2
Бразилия
123,8
222,5
Мексика
117,0
158,0
Ч и л и
17,3
30,7
Латинская Америка и страны Карибского бассейна в целом
452,4
697,8
(1) — без краткосрочной задолженности частного сектора
Источник: CEPAL. Balance Preliminar de la economia de Amйrica Latina y el Caribe, Diciembre de 1998. Anexo estadнstico. Cuadro A-15: Deuda externa total desembolsada (http://www.cepal.org/espanol/Publicaciones/bal98/anexoest.pdf).
По-прежнему, как и в 80-е годы, выплата процентов по долгам требует и дополнительных бюджетных расходов, и новых заимствований, отвлекая ресурсы от нужд развития.
В потоке зарубежных капиталовложений в Латинскую Америку велика доля (около 50%) портфельных вложений — “горячих денег”, которые не спешат создавать новые рабочие места и развивать новые технологии, зато могут уйти за границу при малейших признаках неблагополучия. С этой проблемой в 1994 г. столкнулась Мексика, где отток спекулятивных капиталов опустошил валютные резервы страны и привёл к финансовому кризису с последующей девальвацией песо почти на 70% и экономическим спадом в 1995 году. В том же 1995 году пережила спад производства и Аргентина (на 4,6% ВВП). В Бразилии попытки правительства Кардозу стимулировать иностранные капиталовложения с помощью высокой ставки процента также привели к наплыву не столько прямых инвестиций (хотя и они составляют немалую величину), сколько спекулятивных капиталов. В то же время длительное удержание высокой ставки процента в Бразилии сдерживало экономический рост и усугубляло безработицу. Это вызывало недовольство со стороны и предпринимателей, и профсоюзов, ставило под угрозу согласие в обществе по поводу реформ. Тем не менее угроза финансового кризиса в октябре — ноябре 1997 г. заставила Центральный банк страны вновь повысить ставку до 43% и лишь к середине 1998 г. она вернулась к уровню 20-21%, чтобы затем опять взлететь до небес в связи с потрясениями конца года.
В целом к социально-экономическому развитию латиноамериканских стран можно применить термин “неустойчивая стабилизация”. Вторая половина 1998 и первая половина 1999 года отмечены явным замедлением темпов роста, а кое-где даже абсолютным падением ВВП. Видимо, подходит к концу “чилийское чудо”: в стране все более очевидной становится необходимость смены модели развития. Сильный удар по Чили (а равно и по Перу с Мексикой) нанес азиатский кризис в силу тесных внешнеэкономических связей через Тихий океан. Наконец, наблюдается спад объемов и ВВП в целом, и промышленного производства в особенности в Аргентине. В IV квартале 1998 г. ВВП сократился на 0,5 % по сравнению с IV кварталом 1997 г., а выпуск продукции обрабатывающей промышленности — на 4 %. Начало 1999 года принесло новые тревоги: в I квартале ускорилось падение промышленного производства, в марте оно составило 11,5 % по сравнению с мартом 1998 года. Связан ли такой спад только с ухудшившейся конъюнктурой в Бразилии, как считают официальные круги в стране? Или за ним стоят более глубокие и серьезные причины, прежде всего — исчерпание возможностей неолиберальной модели? Очевидно, однако, что в условиях государственного “невмешательства” в экономику направления и структура капиталовложений, внешней торговли и финансовых потоков во многом зависят не только от внутреннего потенциала каждой страны, но и от экономического поведения предпринимательской элиты, её отношения к объективным процессам. Многие предприниматели в Латинской Америке предпочитают иметь дело с “горячими деньгами” и по-прежнему недооценивают значение технологических новаций, рационального менеджмента и организации производства, стратегических решений в конкурентной борьбе на рынках. У немалой части латиноамериканской бизнес-элиты стремление подражать примеру развитых стран, сыгравшее важную роль в переходе от этатизма к неолиберализму, в основном ограничивается стандартами потребления. “Общест-венное мнение, выраженное потребителями, хотело Майами, а не Силиконовую долину”, — с иронией заметил один исследователь по поводу настроений, сложившихся в Бразилии под влиянием стандартов потребления 90-х годов. По мнению некоторых аргентинских экономистов, к моменту завершения финансовой стабилизации и начала экономического роста в их стране не было социальных субъектов, заинтересованных придать этому росту долговременный, устойчивый характер.
Пассивная позиция многих бизнесменов в отношении научно-технических разработок неразрывно связана с социальными аспектами неолиберальных преобразований экономики в странах Латинской Америки.



3. Социальные последствия и поиски альтернатив неолиберальной глобализации

Одним из последствий неолиберальных реформ в Латинской Америке стало углубление социальной дифференциации. С одной стороны, в 90-е годы заметно обогатилась верхушка общества. Обогащение достигалось в основном благодаря приватизации и удачному включению в мировые финансовые потоки. Правда, в отличие от России и СНГ, практика Латинской Америки не знает массовых “назначений миллиардерами”. Там обогащались в первую очередь те группы, которые и раньше были богатыми. Особенно это характерно для Мексики, где государство сознательно поощряло концентрацию богатства в руках элиты. В 1994 г. Мексика вышла на 4-е место в мире по числу миллиардеров, уступая лишь США, Японии и Германии — из 358 миллиардеров в мире было 24 мексиканца. (Впрочем, финансовый кризис конца 1994 г. сократил число мексиканских сверхбогачей и существенно уменьшил их активы.) Сам способ приумножения богатства элиты сделал ненужными тяжкие думы об эффективности производства.
С другой стороны, рост доходов самых бедных слоёв населения во многих странах континента, особенно в Аргентине и Мексике, отставал от роста доходов богатых, а в самое последнее время и вовсе сменился падением. В Аргентине плоды реформ достались в основном населению наиболее развитых провинций и их центров – Буэнос-Айреса, Кордобы, Розарио, Мендосы и Мар-дель-Платы, где проживает около половины всего населения страны. Но и они распределяются крайне неравномерно. Даже по оценкам сторонников неолиберализма, треть населения страны фактически была “выключена” из процесса развития. При этом усугубилась не только социальная, но и межрегиональная дифференциация, которая ранее наблюдалась в Бразилии — между развитым Югом и отсталым Севером. В Бразилии и Чили, где число бедных в последние годы снижается, оно всё равно, по разным оценкам, составляет от 35 до 45 (Бразилия) и не менее 28 (Чили) процентов населения. А с бедностью прямо связано низкое качество рабочей силы, несоответствие сегодняшнему дню квалификации многих наёмных работников, готовность множества людей работать за низкую зарплату и — как следствие — незаинтересованность предпринимателей внедрять новые технологии.
С проблемой бедности в Латинской Америке сопряжена проблема образования. Существует колоссальный разрыв между качеством элитарного, университетского образования и массового образования в начальной и средней школе. Последнее, как правило, не дает шансов получить хорошо оплачиваемую профессию и, следовательно, вырваться из тисков бедности. Кроме того, многие дети из бедных семей вообще не могут окончить школу, так как вынуждены идти работать. Соответственно, не получив образования, они и в дальнейшем обречены на бедность. Так возникает порочный круг “бедность — неграмотность — бедность”. Это хорошо видно на примере крупнейшей страны континента, Бразилии, где живут десятки миллионов бедняков: на фоне крупных научно-технических достижений — ядерной энергетики, авиации, спутников, общенациональных информационных сетей, в 1996 г. 14,7 % всех жителей страны старше 15 лет были неграмотными; на Северо-Востоке неграмотные составляли 28,7 % взрослого населения. Естественно, на их долю выпадает плохо оплачиваемая работа либо занятость в “неформальном секторе” экономики. Последний стал единственным прибежищем для множества людей в странах континента. Он создает почти три четверти всех новых рабочих мест в Латинской Америке, компенсируя сокращение занятости в формальном секторе.
Рост “неформального сектора” представляет собой общее проявление двух параллельных процессов — ослабления государства и эрозии гражданского общества. Расширение “теневой экономики” и падение роли государства идут рука об руку со снижением эффективности управления, распространением коррупции и преступности. “Сокраще-ние государства”, его частичный уход из экономики в целом не сделали государство в странах Латинской Америки более эффективным, хотя в некоторых странах (Бразилии, Чили) кое-какие положительные изменения в этом отношении и произошли. Вместе с тем экономическая либерализация не способствовала и укреплению гражданского общества. Индивидуализация людей, сопутствовавшая неолиберальным преобразованиям и разрушению государственного патернализма, привела, скорее, к атомизации социума, к взаимной отчужденности людей друг от друга, росту настроений пассивности и апатии. В Аргентине и Мексике ослабло влияние профсоюзов, которым всё больше приходится считаться и с сегментацией рынка труда, и с высокой безработицей. Разрушение этатизма и индустриальной системы в Латинской Америке размывает средний класс: вследствие приватизации и реконструкции многих предприятий безработными стали высококвалифицированные рабочие и специалисты. Из-за сокращения государственных расходов ухудшилось положение многих служащих, учителей и преподавателей университетов. А ослабленное — во многом из-за эрозии среднего класса — гражданское общество не может заменить собой государство в выполнении им тех функций, особенно в социальной сфере, с которыми оно ранее худо-бедно справлялось.
Отступление гражданского общества в Латинской Америке оставляет открытым вопрос о том, насколько прочна в странах континента либеральная политическая демократия. Пока неолибералам в Бразилии, Аргентине, Перу, Мексике даже удалось пройти через повторные президентские выборы — в основном благодаря тому, что они обуздали инфляцию. Но, видимо, не случайно некоторые страны (Мексика, Колумбия) сотрясаются актами насилия на почве политического противоборства, а часть населения тоскует по “твердой власти”. Правда, пока сторонники “железных рук” не выходят за рамки законности. Сейчас в Латинской Америке не видно заметных фигур и группировок, готовых создавать хунты и организовывать перевороты. Но никто не может поручиться, что такие фигуры не появятся в будущем. Углубление социальной дифференциации в сочетании с эрозией и понижением статуса средних слоёв может способствовать появлению массовых неопопулистских движений. А неопопулизм, в свою очередь, может вызвать резкую реакцию справа. Исторические прецеденты для такого поворота в Латинской Америке имеются в изобилии.
Следует отметить, что сегодня в Латинской Америке, в отличие от СНГ вместе с Россией и многих регионов бывшего Третьего мира, почти нет крупных социальных движений и этнических групп, которые бы выступали против модернизации с позиций социокультурного и тем более религиозного фундаментализма. Примерами протеста против модернизации могли служить ликвидированная несколько лет назад маоистская группировка “Сендеро Люминосо” и движение “Тупак Амару” в Перу, отдельные выступления индейцев в Центральной Америке. Но эти движения в 90-е годы занимали в целом маргинальное место в политической жизни континента. Протест в Латинской Америке, принимает ли он социальную, религиозную или политическую окраску, направлен не против модернизации, а против исключения из процессов модернизации, против элитарности и ограниченности неолиберальной модернизации. Именно такой характер носят выступления индейцев в мексиканских штатах Чьяпас и Герреро, заставившие правительство страны вступить с ними в переговоры.
В то же время в Латинской Америке реакция на процессы глобализации является далеко не однозначной. И если глобализация в сфере производства и финансов рассматривается, по меньшей мере, как противоречивый процесс, в котором переплетаются положительные и отрицательные стороны, то глобализация в сфере культуры, попросту — агрессия американской массовой культуры и стандартов потребления, встречает негативную реакцию даже в среде прозападно настроенных интеллектуалов и политиков.
Очевидно, перспективы демократии, как и модернизации в целом на континенте, будут зависеть от того, насколько удастся решить социальные проблемы, найти альтернативу неолиберальным пребразованиям, которые проводятся в соответствии с задачей “приспособить” экономику латиноамериканских стран к процессам глобализации по сценариям МВФ.
Интересно, что поиск альтернатив неолиберализму в Латинской Америке ведётся главным образом в плоскости не противопоставления этатизма и рыночных механизмов, а их рационального сочетания друг с другом, развития гражданского общества и его инициатив. Такова, в частности, позиция Экономической Комиссии ООН по Латинской Америке и Карибскому бассейну (ЭКЛА/СЕПАЛ), что подтвердил в 1996 г. её исполнительный секретарь Г.Розенталь.
Одной из альтернатив неолиберальной глобализации является развитие общего внутреннего рынка стран Латинской Америки, что, естественно, предполагает их экономическую интеграцию. Весьма успешно в 90-е годы развивался “Южный рынок” — Меркосур (Mercado del Sur), объединяющий Бразилию, Аргентину, Уругвай и Парагвай. Начав в 1991 г. с введения свободной торговли между странами-участницами, это объединение с 1 января 1995 г. перешло к таможенному союзу, установив единый внешний таможенный тариф по 85% товаров. В течение 90-х гг. торговля между странами Меркосур, а также их торговля с Чили развивалась значительно быстрее, чем торговля входящих в него стран с США и ЕС. Только с 1994 по 1997 год товарооборот Аргентины со странами Меркосур вырос на 72%, с Чили — почти на 60%, а с США — на 33%. Товарооборот между Аргентиной и Бразилией с 1993 по 1997 год вырос в 2,3 раза, составив 14,6 млрд. долл. Такая региональная интеграция позволяет диверсифицировать внешнеэкономические связи латиноамериканских стран и придать устойчивость их экономике. Увеличиваются и потоки взаимных инвестиций внутри интеграционного объединения, хотя их объёмы ещё заметно уступают капиталовложениям в страны Южного конуса из США и Европейского Союза.
ЭКЛА обращает внимание на то, что повышение эффективности и конкурентоспособности латиноамериканской экономики предполагает и её перестройку на микроэкономическом уровне. В связи с этим ЭКЛА считает нужным изменить организационную структуру крупных компаний латиноамериканских стран по типу японских и южнокорейских корпораций, а именно: 1) развивать диверсифицикацию компаний; 2) финансировать долгосрочные инвестиции через “банковское ядро” той же компании, что обеспечивает мобильность финансовых ресурсов, позволяя концентрировать необходимые средства на приоритетных направлениях; 3) проводить вертикальную и горизонтальную интеграцию, подключать мелкие и средние предприятия к крупным проектам.
Вместе с тем в Латинской Америке крепнет понимание того, что в сегодняшнем мире успешное развитие зависит от социальных факторов и освоения новых технологий. Так, президент Кардозу отмечал в одном из своих выступлений: “Конкурентная позиция страны по отношению к другим странам все больше и больше определяется качеством ее человеческих ресурсов, знанием, наукой и технологией, применяемой к производству. Обильные трудовые и сырьевые ресурсы все меньше и меньше составляют сравнительное преимущество…”
Развитие высоких технологий, наукоёмкого производства, особенно в таких крупных странах, как Аргентина или Бразилия, является не только вопросом престижа и самоутверждения в мире. В постиндустриальную эпоху оно становится жизненной необходимостью, поскольку от него зависит, как, на какой основе страна сможет включиться в процессы глобализации, будет ли она субъектом или пассивным объектом международных экономических отношений.
В последние годы страны Латинской Америки стали уделять больше внимания науке и технологическим разработкам. После заметного сокращения в начале 90-х гг. возрастают расходы на научные исследования, хотя пока они в большинстве стран континента весьма далеки от рубежа в 1% ВВП, который позволяет рассчитывать на технологическую независимость. Ближе всех к этому показателю в Латинской Америке стоят Чили и Бразилия.
В Чили на исследования и разработки в 1996 г. было затрачено 0,66% ВВП, в 1997-м — 0,69%. В 2000 г. этот показатель должен составить 1,09%. При этом в расходах на исследования и разработки быстро увеличивается доля предприятий. В 1981 г. она составляла всего 0,2% всех расходов на НИОКР, в 1992-м — 9,9% и в 1996-м — 20%. Такие расходы частного бизнеса на науку и технологии — своеобразный рекорд среди стран Латинской Америки.
В Бразилии сосредоточена половина всех научных исследований и технологических разработок Латинской Америки. Это единственная страна континента, которая может позволить себе вести исследования почти во всех областях знания как фундаментальные, так и прикладные. Доля расходов на научные исследования и технологические разработки составляет примерно такую же величину, как и в Чили — 0,7% ВВП. Но при этом лишь 10% таких расходов приходится на долю предприятий, к тому же главным образом гигантов, которые либо находятся под государственным контролем, либо держат крупные пакеты акций в руках государства: “Петробраз”, “Электробраз”, “Телебраз” и “Вале ду Риу-Досе”. Согласно правительственному плану на 1996-1999 гг., утвержденному Конгрессом, предлагается довести расходы на НИОКР к 2000 г. до 1,5% ВВП, причем частный сектор должен обеспечить 40% затрат на эти цели. Пока, однако, бразильское правительство не смогло добиться того, чтобы частный сектор с готовностью увеличивал расходы на научные исследования и новые технологии. По оценкам экспертов, в середине 90-х годов не более тысячи (!) бразильских фирм систематически инвестировали средства в научные исследования и технологические разработки. Даже в тех случаях, когда эффект от внедрения технологических новаций очевиден, бразильский частный бизнес проявляет чрезмерную медлительность.
Конечно, во многих случаях разработка и внедрение новых технологий упирается в недостаток необходимых финансовых и материальных ресурсов. Далеко не все частные фирмы в Латинской Америке обладают достаточными средствами, чтобы финансировать внедрение новых технологий. И всё же главным препятствием для инноваций является не нехватка финансовых средств, а сохраняющаяся бедность огромной массы населения, дефицит человеческого капитала.
Нельзя сказать, что в Латинской Америке ничего не делается для устранения бедности и уменьшения безработицы. Так, в Мексике с 1989 года реализуется государственная Программа Национальной Солидарности (“ПРОНАСОЛЬ”). В соответствии с этой программой в госбюджете выделяется сумма, которая используется на реализацию проектов, предлагаемых самим населением (создание рабочих мест, переквалификация людей и т.д.). Выполнение проектов контролируется на местах общественными комитетами, которых по всей стране насчитывается несколько десятков тысяч, а их финансирование осуществляется не менее, чем на две трети через созданные государством специализированные фонды, управляемые остающимися в госсобственности банками. Остальные затраты на реализацию проектов берет на себя местное население. Однако финансовый кризис 1994-1995 гг. и последующая неолиберальная стабилизация по своим последстви-ям “перекрыли” действие программы, а сама она стала предметом злоупотреблений со стороны коррумпированных чиновников и жуликов-финансистов.
В Аргентине перестройка структуры экономики и вызванная ею безработица вынудили правительство Менема уделить серьезное внимание переобучению людей новым профессиям. Ежегодно через государственные курсы по переквалификации проходит несколько сотен тысяч человек. Правда, безработица хоть и сокращается, пока остается на высоком уровне: 16,1% — в мае, 13,7% — в октябре 1997 г., 13,2% — в мае 1998 г., 12,4 % — в октябре 1998 г.
Однако во многих странах, в том числе в Аргентине и Мексике, борьба с бедностью на практике не связана с задачей развития, а направлена прежде всего на смягчение социальной напряженности, угрожающей стабильности общества.
Относительно успешной оказалась программа борьбы с бедностью и голодом “Солидарное общество” в Бразилии (1995 г.). Она действительно позволила сократить число бедных в стране, особенно в крупных городах, примерно на треть. Причём в Бразилии усилия властей направлены на устранение причин бедности, прежде всего на то, чтобы разорвать порочный круг “бедность — необразованность”. С этой целью правительство Кардозу в Бразилии стремится развивать образование в стране, в первую очередь — начальное и среднее. Объявив в конце 1997 г. о дальнейшем сокращении государственных расходов, оно оставило в неприкосновенности расходы на здравоохранение и образование. Одновременно в стране проводится реформа системы образования, призванная повысить его качество, охватить школьной сетью всех детей соответствующего возраста и устранить множество ненужных бюрократических структур, выросших на ниве просвещения в годы этатизма. Главным действующим лицом и в начальной школе, и в университете, по замыслам инициаторов реформы, должен стать преподаватель. О том, что цели реформы вполне достижимы, свидетельствует опыт её проведения в штате Минас-Жерайс. Примечательно, что выбор образования в качестве одного из приоритетов страны поддерживается широкими слоями общества в Бразилии, в том числе немалой частью бразильской элиты. Как показали социологические исследования среди элитных групп бразильского общества, почти 30% предпринимателей и 25% высокопоставленных государственных чиновников поставили задачу повысить образование населения на первое место среди других целей государственной политики.
В Чили борьба с бедностью также рассматривается правительством в неразрывном единстве с развитием образования. При этом широко используется потенциал самого гражданского общества. В стране действует Национальный Совет по преодолению бедности, куда входят представители предпринимательских кругов и профсоюзов, учёные, деятели церкви и различных фондов. Образование, особенно школьное, является одним из важнейших направлений деятельности Совета. Следует подчеркнуть, что успехи в этом деле, достигнутые Чили, выделяются на фоне других стран Латинской Америки. (Надо полагать, недаром Вторая встреча глав государств обеих Америк, на которой образование было названо важнейшим приоритетом внутренней политики стран континента, прошла в апреле 1998 г. в Сантьяго.) Ресурсы, выделяемые на образование в стране только за счет бюджета, выросли в 1995 году на 12%, в 1996 — на 16%, что превышало темпы инфляции в стране (соответственно 7,3% и 6,6% в год). Среди правящих кругов и бизнес-элиты страны крепнет понимание того, что нельзя бесконечно использовать свои сравнительные преимущества в выращивании цветов, переработке фруктов и химического сырья, а необходимо включаться в международное разделение труда на современной технологической основе. Для этого требуется соответствующее качество человеческого капитала.
Таким образом, опыт Чили, как и опыт Бразилии, показывает, что трудные проблемы, связанные с глобальными переходами к постиндустриальному обществу, поддаются своему решению, если есть понимание сути происходящих процессов и политическая воля общества. Вместе с тем очевидно, что Латинская Америка только лишь подошла к порогу постиндустриальных преобразований, в ходе которых ей предстоит преодолеть немало препятствий.
А.И.Салицкий


Китай в мировом хозяйстве


Н
а наших глазах происходит качественный сдвиг в положении Китая в мировом хозяйстве. Сдвиг этот начался примерно в середине десятилетия и был подготовлен длительным периодом скорректированной экономической политики, инициированной в конце 70-х годов. Ее содержание понимается зачастую несколько упрощенно и, как правило, сводится к проведению реформ и либерализации внешнеэкономической сферы в Китае. Трафаретным стало представление о синхронности “открытия” и “реформ” в Китае, внутреннем единстве обоих явлений. Между тем эта связь не столь проста. Например, реформы в промышленности начались в Китае спустя 5 лет после запуска программы специальных экономических зон и совместного предпринимательства с иностранными инвесторами, а начало бума зарубежных предпринимательских инвестиций в китайское хозяйство совпало в 1990-1991 гг. с широко распространившимися выводами зарубежных аналитиков об окончании реформ в КНР. Сама же политика Китая в области внешней торговли, иностранного предпринимательства и валютного регулирования сочетает шаги по либерализации с жестким контролем и протекционизмом.
Необходимость более тщательного и во многом выходящего за обозначенные рамки анализа процесса взаимодействия китайского хозяйства с внешним миром особенно актуальна в обстановке кризиса в Восточной и Юго-Восточной Азии. Он многими и не без оснований воспринимается как кризис “открытых экономик”1.
Остается добавить, что события 1997-1998 гг. отчетливо продемонстрировали обратную связь между степенью открытости хозяйств ряда азиатских стран и их общей экономической устойчивостью.
По-видимому, такое явление закономерно. Перебор открытости, накапливавшейся в последние два десятилетия ХХ в. и в значительной мере искусственно стимулировавшейся финансовым вздутием мирового хозяйства, с неизбежностью вел к избыточной конкуренции за внешние рынки, однообразию экономических стратегий, всевозможным скрытым “перегревам” и, следовательно, потенциальному кризису, масштабы и глубину которого еще предстоит определить.
Похоже, сбываются довольно мрачные предсказания по поводу состояния мировой экономики и торговли, положения НИС первой и второй волны и оптимистические в отношении китайского хозяйства (например, Л.Ларуш, А.Неклесса) 2. Заметим, что эти и некоторые другие ученые оценивают китайскую стратегию как альтернативную ортодоксальным либеральным, фритредерским и постиндустриальным доктринам.
Становятся малопродуктивными прямые сопоставления Китая с НИС первой и второй волны: и не только из-за масштабов китайского хозяйства. Противоположной стала экономическая динамика. “Скромный” показатель прироста ВВП в 7,6% у КНР в 1998 г. (7,9% в последнем квартале года) теперь слишком уж явно противостоит резкому хозяйственному спаду у всех соседей (за исключением Тайваня). Кроме того, неизмеримо лучше и все показатели внешней платежеспособности Китая. Валютных резервов стране достаточно для оплаты годового импорта, доля краткосрочных заимствований во внешнем долге не превышает 20%, а коэффициент его обслуживания составляет порядка 6%.

Границы экономики Китая

Прежде чем приступить к рассмотрению новых качеств хозяйства Китая, остановимся на, казалось бы, простом вопросе, вынесенном в подзаголовок. Дело в том, что на него уже нет удовлетворительного ответа. Ясно, разумеется, что основной массив китайского хозяйства представлен 22 провинциями, пятью автономными районами и четырьмя городами центрального подчинения (далее “массив”, “материк”). При этом остается все меньше оснований для квалификации в качестве отдельной части экономики Китая специального административного района Сянган. Немногим в этом смысле отличается от Сянгана Аомынь (Макао), переход которого под суверенитет КНР произойдет в декабре 1999 г. Сложнее обстоит дело с двадцать третьей провинцией — Тайванем. Немалые трудности в определении степени вовлеченности в хозяйство Китая возникают и в отношении предпринимательской деятельности китайцев за рубежами перечисленных территорий.
У нас появляется все больше оснований к расширительному толкованию понятия “экономика Китая”. Дело здесь не только в предстоящих рано или поздно консолидациях под единым суверенитетом. Такое толкование правомерно и все более популярно в силу углубляющейся кооперации между китайцами, проживающими в различных частях страны, и, как мне кажется, преобладания центростремительных тенденций в том ареале, которые современные авторы из КНР и других стран относят к “Большому Китаю” (массив, Сянган, Макао, Тайвань).
Факт преобладания именно центростремительных тенденций легко проиллюстрировать многочисленными данными об опережающих (по сравнению даже с восточно-азиатскими) темпах роста и направленности потоков товаров, услуг и капиталов внутри “Большого Китая” в 90-е годы. С несколько меньшей достоверностью можно говорить о центростремительном движении между “Большим Китаем” и зарубежными сообществами китайцев за его пределами.
Расширение всевозможных потоков “между Китаем и окрестностями” стало особенно бурным в 1993 г., но уже к этому времени оформилось китайское транснациональное пространство в движении предпринимательских инвестиций в Восточной Азии: в наименьшей степени этот процесс затронул Филиппины и Южную Корею — страны, где хуацяо относительно немногочисленны или почти отсутствуют (табл. 1). Реализованные же в КНР капиталовложения из НИС почти полностью приходились на гонконгских и тайваньских доноров. Гонконг как главный формальный источник иностранного капитала, в свою очередь, формировал реальный компонент инвестиций из местного оборудования, а также его закупок в странах Юго-Восточной Азии, Японии, Европе и т.д.

Таблица 1
Накопленные прямые инвестиции в отдельных азиатских странах (%, 1993)

Доноры / получатели
КНР
Индоне-
зия
Малайзия
Филип-
пины
Таиланд
Южная
Корея
Япония
8,6
20,6
22,3
15,5
23,8
40,1
США
8,1

стр. 1
(всего 2)

СОДЕРЖАНИЕ

>>