<<

стр. 2
(всего 2)

СОДЕРЖАНИЕ

5,5
11,2
50,2
14,0
29,3
НИС
65,0
25,5
31,3
9,3
24,9
3,0

Источник: Takatoshi Ito and Anne O.Krueger (ed.) Financial Deregulation and Integration in East Asia. University of Chicago Press. Chicago. 1996. Р.111. В число НИС включены: Гонконг, Тайвань, Южная Корея и Сингапур.

Рост прямых инвестиций тунбао (соотечественников из Гонконга, Тайваня и Макао) в КНР резко ускорился после 1993 г. Качественно новый характер явлению придал даже его масштаб. Достаточно сказать, что в 1994-1997 гг. суммарный объем этих капиталовложений составил огромную сумму — свыше 120 млрд.долл. (только реализованные инвестиции). Вряд ли необходимо разъяснять, сколь значительные последствия для внутренней интеграции “Большого Китая” имело перемещение такого объема капитала. Оно, естественно, сопровождалось не менее бурным увеличением товарных, денежных, информационных и людских потоков.
Другим важным аргументом в пользу понимания экономики Китая как качественно иной, причем расширяющейся, целостности представляется мне некоторая синхронизация темпов роста экспорта и отчасти импорта, соответственно — массива, Сянгана и Тайваня. И если в 1996 г. их замедление происходило одновременно с падением аналогичных показателей у Южной Кореи и Сингапура, то с появлением кризисных явлений в экономике Юго-Восточной Азии в первой половине 1997 г. ускорение динамики внешнеэкономических показателей коснулось только НИС, входящих в “Большой Китай” (во второй половине 1997-1998 гг. ситуация в “Большом Китае” несколько изменилась — об этом ниже).
Таким образом, расширяя границы “экономики Китая” в мирохозяйственном понимании, вероятно, уже сейчас справедливо включать в это понятие Сянган и Макао, учитывать тенденцию быстрой интенсификации связей с Тайванем (все же качественно слабее Сянгана и Макао, привязанного к хозяйству массива), но не выходить за эти географические рамки. Следует отметить, что привязка Тайваня к китайскому рынку все 90-е годы шла довольно быстро, хотя тайваньские власти нередко это отрицают. Действительная картина, отчасти иллюстрируемая статистическим курьезом (табл. 2 — выросшая разница в данных таможенной статистики соответствует части тайваньского экспорта на материк), иная. Существенно, что без рынка сбыта в массиве Тайвань, считающийся эталоном развития экспортной ориентации, уже имел бы отрицательный баланс по текущим операциям. По некоторым данным, суммарный актив Тайваня в торговле с массивом и Сянганом составил в 1997 г. порядка 15 млрд. долл.


Таблица 2
Экспорт тайваньских товаров в Гонконг (млрд.долл., 1987-1996)

Годы
По данным тайваньской статистики
По данным гонконгской статистики
1987
4,11
4,27
1988
5,59
5,69
1989
7,03
6,61
1990
8,56
7,45
1991
12,43
9,56
1992
15,42
11,30
1993
18,45
12,20
1994
21,26
13,96
1995
26,12
16,57
1996
26,80
15,80

Источник: Hong Kong Customs Statistics (1997); Trade Statistics (Ministry of Finance, Republic of China, 1997).

Кто кого интегрирует?

“Интеграция в мировое хозяйство” — выражение сколь привычное, столь и малопродуктивное, когда начинаешь прикладывать его к современному положению Китая в международном разделении труда. Когда же основным свидетельством и критерием “углубления” этой интеграции считают отмеченную выше лавину предпринимательских инвестиций в КНР в середине 90-х годов, то сразу возникает “парадокс Сянгана”. Под ним я имею в виду тот простой факт, что с восстановлением китайского суверенитета над этой территорией пропадают основания для квалификации в качестве “иностранных” большей части предпринимательских инвестиций, поступивших и продолжающих поступать в КНР. Они перешли в разряд внутренних капиталовложений в широко понимаемой экономике Китая. И дело не только в формальной и статистической стороне дела. Уже в 80-е годы немалая часть “гонконгских инвестиций в хозяйство КНР” представляла собой транзитное движение капитала, источниками и организаторами которого были государственные предприятия в самой КНР и Гонконге. Несомненно, в 90-е годы этот транзит еще несколько расширился, составляя около 20-30% упомянутого инвестиционного потока.
Примерно так же обстоит дело с товарными потоками. И реэкспортные операции Гонконга (их доля в экспорте территории выросла с 30% в 1980 г. до 80% в 1994 г.) и обработка грузов в порту часто связаны с межрегиональной торговлей в массиве. К тому же нередко все операции по внешнеторговому обслуживанию грузов (включая кредитование и оформление сделок) выполняются принадлежащими КНР государственными организациями и банками, расположенными в Сянгане.
Вплоть до перехода под суверенитет КНР Гонконг, хотя и в убывающей степени, вполне справедливо рассматривался большинством исследователей как важный инструмент вовлечения Китая в мировое хозяйство. По-видимому, так считали и в самом Пекине. Тогда поддержка хозяйства территории, несомненно, входила и в число политических приоритетов. Однако в нынешних условиях — после восстановления суверенитета КНР над территорией — ситуация существенно изменилась. Безусловным политическим приоритетом стал Тайвань, а получив в последние три года многочисленные подтверждения внешнеэкономической полноценности хозяйства страны в целом, Пекин уже не склонен рассматривать “интеграцию вообще” как безусловное благо. Сянган на глазах теряет свою привлекательность в качестве “окна в мир” и вынужден уже, в свою очередь, активно бороться за место во внутрикитайском разделении труда. Заметим, что это достаточно непросто в условиях состоявшейся относительной деиндустриализации: доля обрабатывающей промышленности в ВНП Гонконга снизилась с 24% в 1980 г. до 9% в 1997 г. Из-за конкуренции других портов КНР роли перевалочной базы становится недостаточно для реального сектора экономики, который, например, впервые за десятилетия испытал во втором квартале 1998 г. спад на 5%.
Достаточно исключить презумпцию “интеграции в мировое хозяйство в целом” из современных целей Пекина и признать за политикой последнего способность к действительной интеграции Сянгана и Тайваня, чтобы правильно понять реальные и обозримые в будущем границы китайской экономики. И не столько как “неотъемлемой части мирового хозяйства” — это выражение мало о чем говорит, — сколько достаточно обособленной от него системы, уверенно втягивающей в себя упомянутые территории.
В пользу же необходимости очень осторожного употребления термина “интеграция” применительно к внешнеэкономической политике Китая приведу одну цитату: “КНР не может позволить себе выйти на мировой рынок без тщательного учета риска и опасностей, которые подстерегают ее там”. Казалось бы, этим строкам лет пятнадцать-двадцать. Между тем они произнесены Цзян Цзэминем на сессии ВСНП в марте 1998 г., когда уже было ясно, что КНР сравнительно благополучно преодолела очередной виток азиатского кризиса (в первом квартале года были отмечены, в частности, достаточно высокие темпы роста экспорта).
Говоря о носителях интеграции в китайской экономике и за пределами “Большого Китая”, следует, по-видимому, выделить двух главных исполнителей. Это — транснациональный китайский капитал и государственные организации КНР. Их взаимодействие, переплетение, конкретные иерархии и т.п. заслуживают специального рассмотрения. И все же именно условия в массиве китайского хозяйства, а стало быть, и роль организаций КНР пока являются определяющими. По-моему, к складывающейся в отношениях с транснациональным китайским капиталом ситуации вполне, а быть может, даже особенно хорошо применима характеристика, данная Г.К.Широковым деятельности ТНК в 60-70-е годы: “Что же касается производительного капитала, то, по-видимому, термин “интернационализация” расширительно трактует происходящие процессы. Дело в том, что само перемещение производительного капитала за рубеж свидетельствует о наличии в мировом хозяйстве национально-обособленных воспроизводств, отличающихся друг от друга по тем или иным параметрам. Но, попадая в эту национально-обособленную среду, перемещенный капитал производительного типа может воспроизводиться в расширенном виде только в том случае, если он приспосабливается к ней”3. Таким образом, в современном китайском случае даже об “интернационализации” хозяйства массива в связи с массированным импортом предпринимательского капитала можно говорить лишь с очень большой натяжкой.

Китайская специфика?

Этнокультурным своеобразием, китайской спецификой часто и, по-моему, не всегда оправданно аргументируют обособленность Китая. Как один из признаков системности эта “обособленность” справедлива лишь с той точки зрения, что за рубежами “Большого Китая” его представителей не очень различают между собой. К действительной специфике (обособленности), с точки зрения рассматриваемой темы, я бы в первую очередь отнес уровень и динамику внутренних цен в КНР. В отличие от своих соседей по Восточной и Юго-Восточной Азии Китай перешел к конвертируемости своей валюты по текущим операциям (1996) при существенно более низком уровне внутренних цен, более того, проявившейся в последние 12 лет тенденции к их относительному снижению (табл. 3). Последнее обстоятельство принципиально отличает китайский подъем от того, что наблюдалось в похожих фазах развития новоиндустриальных стран и Японии. Там внутренние цены постепенно приближались к уровню развитых стран и даже существенно превосходили его, например, на ряд сельскохозяйственных товаров.

Таблица 3
Уровень цен в отдельных отраслях обрабатывающей промышленности КНР в % к аналогичным показателям в США


1985
1986
1993
1994
Пищевая
44,96
38,50
35,81
29,63
Легкая
46,52
40,31
40,41
37,18
Химическая
51,15
45,21
45,23
32,49
Металлообрабатывающая
33,77
31,14
61,48
40,13
Машиностроение
60,53
52,29
52,49
38,08
Прочие отрасли
39,91
33,14
31,99
22,97
Всего
49,38
45,22
49,00
37,19

Источник: Ren Ruoen. China's Economic Performance in an International Perspective. OECD. Paris. 1997. Р.136.

Девальвировав юань, Китай в 1994 г. установил очень высокую планку ценовой конкурентоспособности по широчайшему ассортименту промышленной продукции потребительского назначения, многим инвестиционным товарам. Эту планку в середине десятилетия, как представляется, стало все труднее преодолевать соседним странам Азии. Оттуда в гигантскую ценовую котловину массива китайского хозяйства начал ускоренно стекать предпринимательский капитал — и отнюдь не от одних хуацяо. Не вызывает поэтому особых сомнений связь между этим фактором и наблюдаемым в Восточной Азии кризисом. Для Китая же сложившийся уровень и пропорции внутренних цен оказались весьма благоприятными, их рост замедлился в 1995 г., что способствовало общей стабилизации хозяйства (табл. 4-5) и переходу экономики в отмечаемое в этой статье новое мирохозяйственное качество.

Таблица 4
Отдельные показатели экономического развития КНР

Годы
Прирост розничных цен, %
Экспорт, млрд.долл.
Импорт, млрд.долл.
Реализованные прямые инвестиции из-за рубежа, млрд.долл.
1983
1,5
22,2
21,4
0,6
1984
2,8
26,1
27,4
1,3
1985
8,8
27,4
42,2
1,7
1986
6,0
30,9
42,9
1,9
1987
7,3
39,4
43,2
2,3
1988
18,5
47,5
55,3
3,2
1989
17,8
52,5
59,1
3,4
1990
2,1
62,1
53,4
3,5
1991
2,9
71,8
63,8
4,4
1992
5,4
84,9
80,6
11,0
1993
13,2
91,7
104,0
27,5
1994
21,7
121,0
115,7
33,8
1995
14,8
148,8
132,1
37,7
1996
6,0
153,0
137,0
41,8
1997
1,1
181,2
143,8
45,3

Источник: Чжунго тунцзи няньцзянь, 1997. Пекин. 1998. По предварительным данным за 1998 г., внутренние цены в КНР снизились примерно на 2,5%, а объемы экспорта, импорта и притока иностранных инвестиций незначительно уменьшились.

Валютно-финансовый кризис в Азии отчетливо показал, что китайский уровень товарных цен оказывает растущее воздействие на их формирование в мировой экономике. И мне вовсе не кажется преувеличением заметить, что недавняя волна девальваций, пробежавшая по Азии, возможно, свидетельствует о том, что более “правильными” на этом континенте являются китайские цены. А отсюда уже следует вывод о наличии глубокой трещины в мировой экономике, стереотипно понимаемой как едином и укрепляющемся целом. Куда правдоподобнее выглядит тезис о скором наступлении волны нового протекционизма, торговых войн и т.п., т.е. разломе, но не цивилизационном, а, скорее, все-таки экономическом. Не исключаю, что именно такого рода предчувствия породили на Западе и почему-то в России большое количество книг и статей о “китайской угрозе”, “рождающейся новой сверхдержаве”, “грядущем конфликте с Китаем” и т.д.

Таблица 5
Экспорт КНР (первая половина 1998 г.)

Зарубежный рынок сбыта
в % к первой половине 1997 г.
Северная Америка
17,8
Япония
-4,3
Европейский Союз
25,0
Страны АСЕАН
-12,9
Южная Корея
-30,2
Страны Латинской Америки
33,3
Африканские страны
44,1

Источник: Far Eastern Economic Review. 24.09.1998. Р.52.

Существенное отличие КНР от большинства азиатских и “переходных” стран заключается в формах и пропорциях привлеченных извне ресурсов. В основном они представлены транснациональным китайским капиталом (не очень крупным, как правило), причем преимущественно поступающим в виде прямых инвестиций в промышленность, а также производство в сфере услуг. Соответственно, транснационализация хозяйства в “Большом Китае” имеет принципиальное отличие от аналогичного процесса в мировой экономике: в первом случае она, на мой взгляд, пока не ведет к снижению регулирующей роли государства; быть может, здесь лучше говорить лишь о некоторой децентрализации государственного контроля — да и то с большими оговорками.
Еще одна важная особенность состоит в селективном и крайне осторожном подходе КНР к интеграционным процессам в глобальном и даже региональном масштабе (если не иметь в виду “Большой Китай”). Достаточно упомянуть, что восстановлением своего членства в ВТО (ГАТТ) Пекин занимается уже пятнадцатый год. Тайвань, напомню, покинул ГАТТ еще в 1951 г. Показательна уверенная позиция страны в сложных отношениях с ВТО. На недавнее заявление президента КЕС Ж.Сантера: “Торговая политика китайского правительства во многих областях остается протекционистской. Пекин почти не идет на уступки и в реформировании экономики. Однако без реформ доступ в ВТО останется закрытым”; последовал спокойный ответ: “Если Китай не будет принят в ВТО в 1999 г., то он будет сам уточнять и совершенствовать свои торговые нормы в XXI в.”4
Добавим, что кризис в Восточной Азии в краткосрочном плане объективно способствует росту протекционизма в Китае — сейчас лучше защитить динамичный внутренний рынок, чем искать нелегкой удачи на внешних рынках.

Открытость и самообеспечение

Последовательная стратегия “опоры на собственные силы”, как выясняется, не противоречит быстрым тактическим ускорениям в развитии внешнеэкономических связей. Интересно, что не сбылись многие прогнозы резкого увеличения зависимости Китая от импорта сырья, продовольствия и топлива, строившиеся на рубеже десятилетий на констатациях экстенсивного характера хозяйственного роста в КНР.
Весьма неожиданным стало, например, почти двукратное снижение энергоемкости производства. Относительно скромными остаются закупки нефти и нефтепродуктов, нетто-импортером которых КНР стала в 1993 г. Растет при этом экспорт угля, синтетического газа (КНР — его крупный экспортер с 1994 г.) и кокса. В 90-е годы Китай вопреки прежним предположениям достаточно регулярно оказывался нетто-экспортером зерновых (1992 и 1996 гг.) и другого продовольствия.
При этом нынешнее десятилетие отмечено значительными достижениями КНР в ассимиляции (“сяохуа”) зарубежных технологий. В куда меньшей мере, чем другие азиатские страны, Китай следует по пути простой сборки готовых изделий из импортных компонентов. Иностранные и квазииностранные капиталовложения в этой стране при этом все чаще минуют зоны открытости, устремляясь во внутренние районы — как прибрежных, так и центральных провинций.
Уже простое сопоставление приростов импорта и объемов зарубежных инвестиций (табл. 4) в последние три года демонстрирует то, что можно было бы назвать “растворением” капиталов тунбао и хуацяо в массиве китайского хозяйства, безусловно способствующее его внутренней интеграции: при огромном скачке в объемах инвестиций извне рост импорта был умеренным. Похоже, в Китае более успешно справляются с теми издержками, которые обыкновенно несет чисто очаговое, сборочное зарубежное предпринимательство на территории страны — по сравнению с предыдущим десятилетием и практикой других азиатских стран.
В немалой степени эти успехи связаны с непосредственным участием государства в совместном предпринимательстве, а также пропорциональностью, сопоставимостью экономических возможностей партнеров, строгим соблюдением иерархии китайских участников — в зависимости от объема осваиваемых инвестиций. Это один из фундаментальных принципов внешнеэкономической политики КНР, на который редко обращают внимание. Он имеет много конкретных проявлений. Например, политика принимающей стороны в отношении зарубежного инвестора часто строится в соответствии с известной в Китае поговоркой “лучше быть головой петуха, чем хвостом коровы”.
Сказанное не исключает сотрудничества с крупным капиталом. Много писали об отказе КНР от государственной монополии внешнеэкономических связей в связи с допуском в сферу внешнеторговых операций иностранного капитала. В действительности речь шла несколько о другом — создании крупных внешнеторговых объединений с участием иностранного капитала, причем уже хорошо знакомого китайским властям и прочно встроенного в китайское хозяйство. Вот как выглядели требования к партнерам из-за рубежа, сформулированные во временных правилах, принятых Госсоветом КНР в сентябре 1996 г. Было разрешено создание в двух местах (в СЭЗ Шэньчжэнь и Пудун) внешнеторговых предприятий с иностранными инвестициями. Минимальный уставный фонд — 100 млн. юаней, доля иностранного вкладчика — не менее 29% и не более 49%, руководителем фирмы может быть только гражданин КНР. Иностранный вкладчик должен иметь солидный объем торговли с Китаем в течение предшествующих подаче заявки трех лет — не менее 30 млн.долл., а также такие же по объему инвестиции в КНР. Отдельное требование к партнеру — годовой оборот внешнеэкономических операций в 5 млрд. долл.
Примечательно существенное ускорение темпов экономического роста в Шанхае и Тяньцзине. Оба города в 80-е годы серьезно отставали по этому показателю от других прибрежных промышленных центров, что в немалой степени объяснялось трудностями с освоением поступивших из-за рубежа технологий и инвестиций: высокими затратами внутренних ресурсов и времени. В обоих городах ориентировались, как правило, на зарубежные капиталовложения относительно высокого технического уровня, с большим удельным весом машиностроения. В 90-е годы ситуация с общей экономической динамикой стала постепенно меняться: проведенная техническая модернизация в ряде национальных центров тяжелой промышленности дала отложенный во времени эффект: существенное ускорение экономической динамики — в том числе за счет экспорта готовых изделий, почти полностью произведенных в Китае. Поэтому, кстати, выражение “рост интеграции” и в узком производственно-внешнеэкономическом смысле (как подетальная и поузловая кооперация) не всегда адекватно реалиям китайских связей с мировым хозяйством в 80-90-е годы, особенно, если их картина рассматривается на относительно протяженном временном отрезке. Здесь необходимо также упомянуть, что очень значительная часть сделок по организации в Китае совместных производств неизменно обусловливалась постепенной заменой импортных комплектующих на изделия китайского производства.
Показателен недавний пример. В конце 1998 г. гонконгская печать сообщила об очередных закрытых правительственных директивах по рынку средств мобильной связи. В них ставится задача довести долю китайских продуцентов до 40% к 2001 г. и 70% к 2003 г. (в настоящее время их доля около 10%). Работающим в этой области совместным предприятиям настоятельно рекомендуется увеличить к 2003 г. местный компонент до 80% в коммутационных системах, 60% в базовых станциях и 60% в телефонных аппаратах. Введение пятипроцентного налога на установки мобильной связи должно обеспечить финансирование местных НИОКР в этой области. Добавим, что обе ведущие китайские компании — операторы мобильной связи (“China Telecom”, “Unicom”) — являются государственными. Соответственно, именно они решают, у кого закупать оборудование.
В связи с этим можно отчасти согласиться с авторами, считающими политику привлечения иностранных инвестиций тактической линией, лежащей на фундаменте “сталинистской” стратегии опоры на собственные силы, преимущественном внимании производству средств производства5. Хотя лучше, вероятно, все-таки говорить об определенном синтезе обеих установок — одной из важных, на мой взгляд, причин повышения экономической динамики КНР в середине десятилетия и известного иммунитета ее хозяйства по отношению к разразившемуся в Азии кризису. Неточно, разумеется, относить “опору на собственные силы” к китайской специфике или “сталинизму”. Аналогичная по содержанию индийская концепция “свадеши”, как известно, была выдвинута еще Махатмой Ганди и с тех пор не выходила из экономического арсенала Индии.
Факт устойчивости китайского хозяйства к неблагоприятным внешним явлениям, взятый в широком контексте состояния современной мировой экономики, может интерпретироваться по-разному. Справедливо включение в число факторов такого иммунитета исключительного внимания, уделяемого КНР поддержанию постоянно положительного сальдо платежного баланса, относительно консервативной валютной политики и высокой ликвидности у соответствующих государственных институтов, строгих ограничений в области доступа на внутренний фондовый рынок нерезидентов и т.п. Надежно ограждены крупные сектора внутреннего рынка. Достаточно заметить, что очень лимитировано совместное предпринимательство или запрещены полностью иностранные инвестиции в телекоммуникациях, издательском деле, кино-, радио- и телеиндустрии, внутренней и внешней торговле, финансах. На внутреннем рынке периодически вводятся новые запреты: например, недавно была приостановлена деятельность фирм, практикующих торговлю “дверь в дверь”, через цепочки и пирамиды индивидуалов-дистрибьютеров (“Avon” и др.).
Но не менее достоверной кажется и следующая версия. Стагнация в Японии, кризис в Южной Корее, с одной стороны, и продолжающийся рост в Китае, Индии и США, с другой, могут свидетельствовать о складывающихся дополнительных преимуществах очень крупных национальных хозяйств. Быть может, мы также имеем дело с нарастающей исчерпанностью относительно открытых экономических моделей, ориентированных на “интеграцию” — в противовес протекционистской “адаптации” (если говорить об отношении к мировому хозяйству в целом), явно наблюдаемой в КНР, а также Индии. В пользу такого предположения свидетельствует и одна деталь в сопоставимых между собой “переходных” государствах — экономические результаты в 90-е годы оказались лучше в странах, не имеющих выхода к морю, то есть там, где “интеграция в мировую экономику” затруднена по определению (Чехия, Словакия, Венгрия, Белоруссия, Узбекистан). Явные же преимущества жесткого протекционизма, проводимого Китаем, перед фритредерской политикой большинства “переходных стран”, думаю, уже мало у кого могут вызвать сомнения. Кризисные явления в мировой экономике особенно четко проявили преимущества контролируемой открытости.
При этом чисто теоретически (исходя из ортодоксального либерализма) Китай вроде бы более других стран заинтересован в свободе торговли — благодаря высокой ценовой конкурентоспособности. Тем не менее Пекин явно не торопится с реализацией сравнительных преимуществ своего хозяйства, — по-видимому, прекрасно отдавая себе отчет в действительных возможностях закрепления на внешних рынках за счет одних только ценовых факторов. Более того, даже политика в отношении иностранного предпринимательского капитала формулируется в последних официальных документах так, что допускает двойное толкование относительно будущих намерений страны. Буквально это выражено следующим образом: “сохранение определенного масштаба иностранных инвестиций”. Ясным контрастом нынешнему увлечению “переходных” стран иностранными инвестициями выглядят, например, требования национальных предприятий КНР уменьшить приток иностранного капитала в страну, в том числе из-за переноса на китайский счет политически чувствительного актива в торговле с развитыми странами.
Таблица 6
Доля внешней торговли в ВВП КНР

Годы
При пересчете по официальному
курсу
При пересчете по покупательной способности
Курс юаня к доллару
1985
22,8
7,1
2,94
1986
25,0
6,8
3,45
1987
25,7
6,8
3,72
1988
25,6
7,7
3,72
1989
24,8
8,4
3,77
1990
29,8
7,7
4,78
1991
33,4
7,7
5,32
1992
34,3
7,8
5,51
1993
32,6
7,9
5,76
1994
45,3
8,7
8,62
1995
48,5
8,8
8,62
1996
45,6
7,6
8,61
1997
46,0
8,1
8,33

В связи с изложенным выше значительный интерес представляет вопрос об уровне включенности хозяйства Китая в мировую экономику. Его обычно измеряют показателем доли внешней торговли в ВВП (табл. 6), добавлю, что в 1998 г. этот показатель существенно снизился.
Как ни странно, эта относительно простая процедура, как правило, производится без учета в разнице покупательной способности валют. В результате этот показатель переоценивают (левая колонка) — как и роль внешних факторов в нынешнем подъеме Китая. При этом обыкновенно делается и вывод о значительном росте вовлеченности Китая в мировое хозяйство в последние 10-12 лет. При учете же покупательной способности юаня (и его фактической конвертируемости с 1996 г.) индикатор включенности в мировое хозяйство оказывается около 8-9%. А “рост” вовлеченности КНР в мировую экономику в последнее десятилетие (общее место сотен работ по Китаю), как хорошо видно из приведенных данных, повисает в воздухе. К тому же описанные выше статистические парадоксы, возникшие после восстановления суверенитета над Сянганом, вполне могут трактоваться в пользу представлений об еще более низкой зависимости основного массива китайского хозяйства от внешних факторов.
Справедливо, скорее, говорить о повышении качества участия КНР в международном разделении труда, об этом, в частности, свидетельствует значительное сокращение доли сырьевых и топливных товаров в экспорте: с 50% в 1985 г. до примерно 15% в середине 90-х. Между тем еще в начале 80-х годов в КНР и за ее пределами были популярны идеи превращения страны в крупного экспортера топлива. В силу ряда причин этот замысел не был реализован, наоборот, с 1984 г. начала проводиться в жизнь политика так называемого замещения экспорта — т.е. повышения степени обработки вывозимых сырьевых товаров. Ограничение экспорта наиболее эффективной продукцией, заметим, считается признаком интенсивно развивающегося хозяйства6.
Налицо, таким образом, сильное воздействие Китая на мировое хозяйство (главным образом опосредованное — через низкий уровень цен) и относительно слабая обратная зависимость — явный признак системности, самостоятельности и укрепляющейся целостности этого экономического организма. Получается, что при этом Китай с мирохозяйственной точки зрения нельзя отнести ни к развивающимся, ни к развитым, ни к “переходным”, ни к “новоиндустриальным” странам — причем ни по структурным, ни по динамическим показателям.
Методический порок расчета доли внешней торговли в ВВП “по курсу” иллюстрируется не только китайским случаем. Фантастические скачки показателя в результате девальваций в Азии серьезно искажают реальную картину взаимодействия стран континента с мировым хозяйством.

Гетерогенность, сбалансированность, роль государства

Помимо обособленности свойством системы принято считать сочетание в себе различных элементов. И как раз в этом смысле Китай, пожалуй, единственная страна в мире, сумевшая к настоящему времени абсорбировать практически все известные способы хозяйствования — как в их технико-экономическом, так и социальном содержании. На территории “Большого Китая”, чрезвычайно разнообразной в географическом отношении и в целом умеренно обеспеченной почти всеми видами природных ресурсов, представлены сверхсовременные технологии и тяжелый ручной труд, финансовые империи и примитивнейшие мастерские, гигантские государственные предприятия и мелкие коллективные, частные и единоличные организации. Эта пестрота, конечно, не редкость в Азии. Но в Китае она имеет вид хорошо скрепленной мозаики, существенно иную структуру, связанную с особой ролью государственного сектора. Государство в КНР пока дает пример функционально эффективного и исторически преемственного подхода к проблемам собственности и управления ею. Соответственно, у него неизмеримо больше возможностей в структурировании весьма разнородного пространства и его реальной интеграции, в том числе путем разрушения межукладных перегородок и барьеров, обычных в развивающихся странах.
Именно государство регулирует основные пропорции в экономической системе. Эта роль вытекает не только из имеющегося социалистического опыта. Она традиционна для аграрного общества в Китае, где земледелие всегда требовало объединения и организации масс населения для решения инфраструктурных, ирригационных и т.п. задач. К тому же в этой стране нумеролого-пропорциональный способ мышления имеет очень глубокие исторические корни. Обычна и для послевоенного Китая постановка политических и экономических задач с использованием чисел и соотношений (“борьба с тремя и пятью злоупотреблениями”, “на 30% полезный, на 70% вредный”, “увеличение ВНП в четыре раза за двадцать лет” и т.п.). Сосуществование же в современной хозяйственной системе этой страны предприятий, разных по эффективности, новизне, техническому уровню, требует простоты постановки целей, а также балансов и иерархий, которых не достичь с помощью одного лишь рыночного регулирования. Необходимость выравнивания диспропорций и огромной перераспределительной работы усиливается с ростом гетерогенности внутри “Большого Китая”. А из-за того, что большинство провинций являются сейчас чистыми получателями средств из центра, существует мощная поддержка требований усилить финансовую роль Пекина. С другой стороны, сохраняющаяся высокая экономическая динамика (5-8% в западных, 7-9% в центральных и 10-12% в прибрежных районах КНР) минимизирует потребность в крупных структурных и, тем более, системных преобразованиях.
В конце августа 1998 г. финансовая администрация Сянгана предприняла массированную интервенцию на местном фондовом рынке — общий объем скупленных акций составил около 15 млрд.долл. Событие представляется символичным: на самом либерализованном пятачке хозяйства “Большого Китая” государство впервые за много лет сочло необходимым прямое вмешательство в рыночный механизм, что, кстати, было одобрено большинством местных финансистов. Примечательно, что одним из результатов этих действий стало приобретение государством контрольного пакета акций в крупнейшем банке Азии — “Hong Kong and Shanghai Banking Corp.” (HSBC).
Сам факт системности китайского хозяйства (сочетающего, помимо всего прочего, свободно-рыночный анклав в Сянгане с жестким директированием хозяйственной деятельности в массиве) определяет преимущественно внутренний характер проблем, стоящих перед Китаем. По сути эти проблемы во многом иного свойства, чем те, что решают страны с “переходными” экономиками и большинство развивающихся государств. Цели “реформ”, “глобальной интеграции” и т.п. применительно к Китаю уже не актуальны — страна с этим кругом проблем, похоже, уже справилась. Для КНР несколько большую трудность представляет, по-видимому, другое — сочетание “азиатского” и “тихоокеанского” (“континентального” и “морского”) массивов хозяйства — и соответствующих стратегий и ориентаций, в том числе внутри “Большого Китая”. Решающую роль в решении этой проблемы сыграют успехи в дальнейшей диверсификации хозяйства и его модернизации, а с территориальной точки зрения — достижения в развитии центральных провинций страны. Туда, а также в северо-восточные и западные районы, по-видимому, будет смещаться инвестиционная активность, определенная часть международных проектов.
Примечательно, что этот процесс начался задолго до декларированного в долгосрочных национальных планах 2000 года как рубежа, когда акцент в хозяйственном развитии должен быть перенесен с прибрежных на внутренние провинции. В отношении иностранного капитала, например, в приморских районах введен национальный режим, а в центральных существуют льготы. В последних также более благоприятен и общий налоговый режим. Развивается практика шефства прибрежных районов над внутренними, набор именно в последних персонала для государственных строительных программ за рубежом и т.п. В какой-то мере уменьшению дифференциации может помочь азиатский кризис: испытывая трудности на внешних рынках, некоторые прибрежные регионы разворачиваются лицом к внутренним районам.
Проблема сочетания “азиатского” и “тихоокеанского” в какой-то мере включает и дальнейшую интеграцию внутри “Большого Китая” — в том числе центральную политическую задачу Пекина — воссоединение страны. Очевидно, что в обозримом будущем эта проблема и ее отдельные составляющие будут требовать продолжения особой внешнеэкономической стратегии, сохранения ведущей роли государства в ее разработке и непосредственном осуществлении.

Законченность, подобие

Достаточно законченный вид “Большому Китаю” придают уже имеющиеся связи с зарубежными сообществами этнических китайцев. Этот “спрут” уже довольно густо покрывает поверхность планеты, а экономическое “кровообращение” в его щупальцах не имеет выраженной направленности. Дело в том, что значительную трудность всегда представляло определение эквивалентности во встречном движении “товар — деньги” в отношениях массива с Гонконгом и хуацяо. К тому же в 90-е годы каналы родственных связей стали использоваться и для движения финансовых средств из массива вовне, например, стали нередки случаи поддержки зарубежных родственников преуспевающими жителями КНР (помощь в открытии собственного дела за рубежом, оплата расходов на обучение, лечение). Некоторое исключение составляет, быть может, информационно-технологический ток, более направленный внутрь массива. Важно при этом отметить, что глобальное присутствие не требует от экономики Китая крупных ресурсов, зарубежные сообщества, как минимум, сами себя обеспечивают. Соответственно, Пекину не грозит то, что называется “сверхпротяженностью” (overexstention). Этот недуг, как известно, часто оказывался роковым для многих империй и систем.
Среди многочисленных признаков самодостаточности необходимо упомянуть стройный комплекс представлений о внешнем мире и месте Китая в нем. Устойчивость основных политических установок (“многополюсный мир”, “пять принципов мирного сосуществования”, “мирное внешнее окружение”, “одна страна — две системы”) в течение длительного периода связана, конечно, не только с последовательностью пекинского курса. Очевидно, что эти постулаты выведены из точных наблюдений и хорошо продуманных прогнозов — в том числе в области развития мирового хозяйства. Так, экономический феномен интегрирующегося “Большого Китая” справедливо рассматривать как часть процесса “регионализации” мирового хозяйства, выявления геоэкономического содержания в концепциях “многополюсного мира” и “мирного окружения”.
Многомерная самоидентификация страны ее руководством удачно дополняет теоретическую цельность и гибкость внешней политики. Пекин охотно ассоциирует себя и с “Югом”, и с “Востоком”, и с “социалистической страной”. Это облегчает практическое маневрирование на международной арене. Заметным явлением в 90-е годы было еще и введение в идеологию внешней политики компонента, связанного с апелляцией к традиционным ценностям, восточным философиям. Это существенно повысило уровень взаимопонимания с азиатскими государствами. Многим исследователям концептуальная база китайской внешней политики кажется несуществующей или размытой7. Это — поверхностное впечатление. Если видеть в развитии Китая с 80-х годов осуществление принципов сочетания, синтеза, конвергенции и т.п., то хорошо понятны связность и системность представлений о мире и его отдельных частях, взаимопроникновение экономической стратегии, внутренней и внешней политики. В последней, так же как и во внутреннем курсе, прослеживаются примерно те же принципы: последовательности и преемственности, пропорциональности, концентрации на ближайших задачах, алгоритм “зажать — отпустить” (в международных делах это проявляется в способности как улучшать, так и ухудшать отношения с отдельными странами в зависимости от ситуации) и т.п. Впрочем, этот предмет заслуживает отдельного рассмотрения.
Заслуживает внимания и еще одно свойство экономики Китая, которое можно было бы охарактеризовать как подобие, отражение и т.п. Участие в мирохозяйственных процессах заставляет и эту страну искать организационно-институциональные формы, аналогичные по функциям общераспространенным. Этого же требует и принцип пропорциональности партнерства. Соответственно, помимо сферы сотрудничества с хуацяо и тунбао, представленной по большей части небольшими и средними проектами, набирают силу аналоги ТНК, представленные крупными территориальными и отраслевыми объединениями КНР (внешнеторговые и инвестиционные компании центрального подчинения и отдельных провинций, базирующиеся в Гонконге холдинги, торгово-промышленные конгломераты, опирающиеся на гигантские госпредприятия). Они активны на внешних рынках, иногда даже конкурируют между собой. Вместе с тем государство выступает как их непосредственный участник, организатор и координатор, проводя, в частности, достаточно согласованную и обеспеченную внешнеполитическими средствами, инвестиционную деятельность за рубежом. Поэтому подобие в китайском случае носит в большей степени характер функционального обеспечения системы и необходимой для нее степени участия в мировом хозяйстве, т.е. скорее самовоспроизведения, чем воспроизведения социально-экономических и структурных параметров, обычных для внешнего мира.
Из положения экономики Китая в мировом хозяйстве как обособленной системы и нынешнего кризиса следуют довольно простые выводы. Во-первых, системное качество хозяйства принципиально достижимо в современных условиях и, возможно, повторимо и перспективно в других очень крупных странах или группах соседних стран. Ничего сверхъестественного в экономике и политике Пекина в последние десятилетия не наблюдалось, а продолжающийся почти тридцать лет динамичный рост был начат из очень тяжелого положения. Стратегия самообеспечения в принципе вполне сочетаема с интенсификацией внешнеэкономических связей, а цели адаптации к внешнему рынку, несомненно, приоритетней, чем задачи интеграции в него, — последний процесс для крупных стран, вероятно, уже не очень возможен.
Учитывая, что стратегия развития и реформы в Китае следовали в общем-то за естественными потребностями развития производительных сил этой страны (а иначе они вряд ли были бы столь успешными), можно предположить, что аналогичные стратегии станут еще популярнее, будут и дальше приводить к формированию достаточно обособленных от мирового хозяйства комплексов — с существенно другими ценовыми, структурными и внутрисистемными характеристиками. Возможно, это приведет к затуханию очередной волны глобализации, а очередной цикл мирового развития будет более ориентирован на внутренние рынки. На сей счет применительно к развитым странам уже существует немало прогнозов, подкрепленных эмпирикой наблюдений за ходом циклических процессов в мировой экономике.
Стало общим местом признание слабеющей экономической роли государства в ходе глобализации (интеграции). Однако закономерность эта, по-видимому, не универсальна и охватывает лишь развитой мир, да и то с определенными оговорками — в связи с регионализацией и замещением национальных институтов довольно мощными региональными, наднациональными. В остальных же странах проблематичность полноценной мирохозяйственной интеграции оставляет для национального государства еще слишком много проблем внутреннего развития, чтобы говорить об ослаблении этой роли. Тем более, что региональная интеграция, развернувшаяся в Азии и Латинской Америке, еще очень далека от завершения, в свою очередь, требуя от национальных государств значительного вмешательства в ход событий. Регионализация в китайском случае (интеграция массива и территорий) отчетливо демонстрирует, сколь огромная роль принадлежит в этом процессе государству. Не исключено, что с затуханием глобализации и в других странах экономическая роль государства будет иметь тенденцию к усилению, углубляемую кризисными явлениями в мировом хозяйстве.
Системность Китая, его внешнеэкономическая (внешнеполити-ческая) полноценность и самодостаточность позволяют предположить, что дальнейшее развитие этой страны будет сохранять значительную специфику, — то есть базироваться главным образом на внутренних потребностях. Вряд ли КНР будет повторять известные траектории новоиндустриальности, хотя в отдельных частях системы сходство окажется значительным. Тем не менее, учитывая преимущественно аграрный характер массива, а также теоретическую достижимость постиндустриальной стадии на основе уже сложившейся социально-экономической структуры (имеющей все шансы для безболезненного перерастания в смешанную экономику), мы можем предположить, что положение “мастерской мира” отнюдь не обязательно станет очень длительным этапом и основным компонентом будущей эволюции Китая. Китайская городская и сельская действительность во многом противоречат классическим представлениям о капитализме и имеют немало потенциальных черт нового, постиндустриального строя, в том числе вследствие воспроизведения при активном участии государства некоторых его черт. К ним можно отнести существенно изменившееся взаимодействие науки и производства, многократно возросшие в связи с этим вложения в качество работника, невозможность измерить результаты многих современных видов труда в категориях трудовой теории стоимости, частичное замещение рыночных импульсов субъективным целеполаганием, опережающий рост коллективной собственности, а также индивидуальной (личной) собственности самостоятельно занятых и, соответственно, низкой роли прибыли среди мотивов производства.
Не нужно исключать, что “постиндустриальность” в китайском варианте развития примет формы модернизации деревенской жизни в большей мере, чем это рисуют прогнозы урбанистического свойства. На этом, уже обсуждаемом китайскими футурологами, пути есть немало заманчивых перспектив, впрочем, как и сложных технико-экономи-ческих проблем. Ясно, однако, что аграрный компонент китайской цивилизации сыграл и сыграет куда большую роль в ее развитии, чем мы это обыкновенно представляем, — хотя бы потому, что со многими проблемами, стоящими перед нынешними преимущественно городскими экономиками Восточной Азии, Китай уже справился, так и оставшись в основном крестьянским обществом.
Вряд ли это обстоятельство можно продолжать считать за признак отсталости или отставания страны от ближайших соседей по Азии. Тем более, что крестьянство может в ряде случаев оказываться современней горожан. В исследовании известного социолога Алекса Инкелеса (Alex Inkeles) и его коллег, предметом был индивидуальный уровень модернизированности сознания. Выяснилось, что жители сельских районов в Китае (окрестности Тяньцзиня) существенно превосходят горожан по пониманию своей социально-экономической роли (личной эффективности), склонности к продолжению образования, способности к долгосрочному планированию хозяйственной деятельности, умению использовать в работе технические достижения и т.д.8
Становление “Большого Китая” в качестве системы в международном разделении труда, как мне кажется, подчеркивает условность категорий, претендующих на универсальный характер, в частности, понятия “переходные” страны. Последнее, скорее, имеет локальный смысл. Вероятно, лучшим критерием для классификации стран “периферии” было бы деление по принципу “интегрирующихся” или “дезинтегрирующихся” пространств — с точки зрения их внутренней социальной и экономической консолидации.
Существование и укрепление относительно обособленных систем и подсистем в современном мире, по-видимому, свидетельствует не только о его многополярности, но и полисистемности, — означая тем самым очередной крах универсально-шаблонных представлений о характере социально-экономических процессов на планете.

Намеки России?

Все это важно для России. У нас акцент часто делается на успешности китайских реформ. Мне кажется не менее плодотворным и актуальным анализ механизмов выработки именно государственной (национальной) политики в этой стране, в том числе в мирохозяйственной области, а также в сфере международного курса.
К сожалению, даже специалисты не всегда точны в воспроизведении и понимании китайских установок. В ноябре 1995 г. тогдашний посол КНР в России Ли Фэнлинь упомянул одну из них: “...для Китая главное, как говорят, это правильное сочетание шести иероглифов, выражающих три понятия: социальную стабильность, развитие и реформу”. Комментируя это высказывание, Н.А.Симония пишет: “В этой формуле важны не только сочетание трех названных факторов успеха, но и сам порядок их перечисления: сначала стабильность как важнейшая предпосылка, затем — развитие как основа и, наконец, реформа, успех которой и предопределен двумя предыдущими факторами. Представляется, что в правильном сочетании этих трех факторов выражается универсальная значимость китайского опыта, залог успеха реформ в условиях переходного периода в развитии любых стран”9.
В действительности соотношение между перечисленными терминами понимается в Китае по-другому: “Реформы — сила, развитие — цель, стабильность — гарантия”. То есть реформам отводится чисто инструментальная (отнюдь не целевая) роль — во всяком случае в указанной системе понятий. К этому нужно добавить, что слово “реформа” может иметь в КНР и чисто пропагандистский смысл — “не было бы компартии, не было бы и реформы”, и сугубо церемониальное значение — “обмен опытом реформ с Россией”, и даже меркантильный оттенок — когда речь идет о привлечении льготных внешних займов.
Я не склонен апологетизировать китайскую стратегию, хотя она не лишена привлекательности и стройности. Замечу лишь, в связи с изложенными наблюдениями, что иные славословия в адрес китайских реформаторов весьма затуманивают действительную картину внешнеэкономических успехов Китая. Рассуждения по поводу гениальности “теории” кошки (“мао лунь”), или “теории” нащупывания (камней) (“мо лунь”) сильно обедняют, примитивизируют, сводят к эмпиризму китайскую стратегию и политику, в том числе мирохозяйственную. В позднем СССР и новой России явно недооценили степень научной разработанности всего этого комплекса (стратегии, политики, практики) в КНР — в том числе вопросов увязки мирохозяйственного курса с общей экономической стратегией и внешней политикой, а также роли дотошного анализа опыта азиатских стран, ситуации на мировых и региональных рынках и т.п. Наш бесхитростный фритредерский максимализм был принят без всякой оглядки на Китай (а теперь оправдывается натянутыми ссылками на экономический либерализм, якобы имеющий там место), который и хронологически, и институционально, и информационно-интеллектуально опережал (или, лучше сказать, превосходил) СССР перед последним десятилетием ХХ в. в такой сфере, как развитие мирохозяйственных связей.
В связи с этим особенно малопродуктивными кажутся сравнения России и Китая как реформирующихся в рыночном направлении или осуществляющих “рыночный системогенез” обществ10. Рассуждая сразу о создании “рыночной инфраструктуры и институтов”, авторы таких построений, как правило, совершают типичную ошибку в своих наблюдениях над ходом экономической эволюции КНР в последние два десятилетия. Успех Китая связан с тем, что сначала там создавали товарную экономику, главным “институтом” которой является в конечном счете национальное предприятие, способное к росту выпуска продукции и повышению ее качества. Лишь спустя длительное время — после нахождения способов балансирования между спросом, ценами и предложением, интересами предприятия и общества — в Китае заговорили о рыночном хозяйстве.
Вопросы формирования и эволюции внешнеэкономической стратегии Китая в последние 25 лет лежат как бы несколько в стороне от “постиндустриальной” тематики. Если оглянуться назад, то и вовсе натянутой покажется связь между рождавшимися в западных университетах на рубеже 70-80-х годов представлениями о новом обществе или этапе (научно-техническом, постиндустриальном, информационном, посткапиталистическом и даже постэкономическом — единого названия ему еще не придумали) и политическими установками, разрабатывавшимися в Чжуннаньхае. Слишком уж значительным представлялся тогда разрыв между КНР и миром развитых стран, а также рождавшимися в этих мирах концепциями.
Однако со временем выяснилось, что многие китайские установки вполне современны, более того, перспективны. Во всяком случае они обеспечили и уточнение парадигмы развития и сравнительно дешевые и, вдобавок, постоянно расширяющиеся каналы получения реальных плодов “постиндустриальности”. Китай в 70-е годы явно опоздал с посадкой в “постиндустриальный вагон”. Однако это опоздание обернулось к его выгоде, поскольку успевшие сесть в вагон, по меткому выражению Л.Ларуша, не заметили или не хотят замечать, что состав так и не тронулся с места.
“Постиндустриальность” части внешнего мира не признается в китайской политике ее исключительным, единственным, главным или постоянно усиливающимся свойством. Технологическая и информационная революция, скорее, воспринимается в Китае в качестве одного из многих и привычных свойств развитых стран — и, что существенно в нынешних условиях, вполне достижимой (в течение, разумеется, длительного периода) стадией собственного развития. Парадоксально, но значение научно-технических вопросов, проблем, связанных с передачей технологии и т.п., в течение последних двадцати лет даже несколько убывало в содержании диалогов Пекина с развитыми странами по мере роста научно-технической независимости КНР.
Переворачивая многие устоявшиеся представления, восточноазиатский кризис, несомненно, обладает и мощным разрешающим действием, демонстрируя новые, а еще чаще — старые истины экономической теории и практики. Особенно интересен в этом смысле период 1995-1998 гг. — время нарастания кризисных явлений в хозяйствах стран Восточной Азии и одновременного перехода экономики Китая в новое качество. Исключительно же высокий темп изменения ситуации в восточноазиатском регионе в последние месяцы заставляет буквально “на ходу” пересматривать привычные положения о расстановке сил в современной политике и мирохозяйственных тенденциях, а поступающая информация нередко носит действительно сенсационный характер. Особое положение КНР, оказавшейся менее других своих соседей затронутой негативными последствиями кризиса — экономическими, социальными, психологическими, делает эту страну чрезвычайно привлекательным объектом изучения и сотрудничества. К сожалению, реакция на это обстоятельство в России остается замедленной.
Несомненна потребность России в особых отношениях с КНР, вытекающая не только из географической близости и общности некоторых уровневых и социально-исторических параметров, но и новой, достаточно необычной роли этой страны в международном разделении труда. Однако специфику таких отношений я бы не торопился непременно связывать с расширением масштабов двустороннего сотрудничества в ближайшем будущем. Куда важнее качественные аспекты кооперации, быть может, обоюдное укрепление самообеспеченности партнера. Китайский опыт нам нужен — в той части и того периода, которые актуальны для предельно упростившихся задач восстановления хозяйственной системы. Я имею в виду 80-е годы.
В куда меньшей степени актуально для России сотрудничество с Китаем “в рамках азиатско-тихоокеанской кооперации”. Когда-то модное, но все более туманное понятие “АТР”, как представляется, несколько вытеснило из российской политики сугубо континентальный аспект отношений с азиатским соседом. Учитывая же преимущественно внутренний характер стоящих перед Китаем проблем, соответствующую направленность его долгосрочных планов, важно определить и, возможно, подчеркивать именно сухопутную специфику наших связей и взаимодействий.
Китайские международники уже давно сделали вывод о “возвышении Азии”. “При общем спаде в мировой экономике, — отмечал, в частности, известный специалист Хэ Фан, — Азия становится движущей силой мирового хозяйства. То, что развитие экономики Азии постепенно ослабляет ее зависимость от США, уже стало реальностью, у нее вполне достаточно сил для самостоятельного развития внутренней экономики”. Характерно, что ученый разделяет понятия “Азия” и “АТР”11 . Тем самым азиатское самообеспечение обозначается как одна из важных глобальных тенденций ХХI в.
Интересно, что схожие оценки перспектив развития азиатской и тихоокеанской экономики высказываются и некоторыми тайваньскими специалистами-международниками. Один их них, Юн Вэй, отмечая быстрое развитие связей между Тайванем и Китаем в 90-е годы, делает следующее заключение: “Все эти цифры свидетельствуют о том, что, хотя традиционные отношения с океаническими нациями остаются важными для Китайской Республики на Тайване, действительной сферой расширения ее отношений с внешним миром является континентальный Китай, в конечном итоге такое расширение будет включать также связи с Россией, Вьетнамом, Северной Кореей и Центральной Азией. Соответственно, для будущего Тайваня необходима смешанная стратегия развития: укрепление отношений с США, Японией, Юго-Восточной Азией и Европой следует дополнить ориентированными в будущее связями с материковым Китаем, Россией и другими странами континентальной Азии. Более того, в отсутствие формальных политических отношений нужно интенсивно налаживать функциональные и социально-экономические связи со всеми этими зонами”12.
Сближение уровней социально-экономического развития России и Китая, происходившее в 90-е годы, однопорядковость макроэкономических индикаторов в расчете на душу населения, размеры хозяйств и, что, самое главное, незавершенность индустриальной стадии эволюции в обеих странах объективно способствуют нарастанию общности в подходах России и КНР к основным проблемам “постиндустриального” мира.
При всей разнице в структуре экономики Россию и Китай объединяет потребность в высоких темпах “обычного” роста и достаточно туманная перспектива расширения сбыта в развитых странах. При всех временных ускорениях становится очевидной недостаточность американского рынка как “локомотива”, ориентированного на экспорт развития. “Континентализация” (“азиатизация”) Китая, как следствие этой недостаточности, выглядит мощным стимулом для двустороннего сотрудничества в будущем в качестве важного элемента возрождения производительных сил России, исторически формировавшихся в парадигме “освоения”, “масштаба”, “заделов на будущее” и т.п.
Стратегическое партнерство с Китаем останется пустым лозунгом без подведения под него адекватной экономической базы, которая, на мой взгляд, могла бы включать проработку идей коллективного самообеспечения, взаимного укрепления экономической и военной безопасности партнеров, повышения их технологической независимости, возможно, выпуска стимулирующих сотрудничество денег (бартерных, клиринговых, кредитных) и т.д.

О.Л. Остроухов


ВНЕШНЯЯ ПОЛИТИКА КИТАЯ В ЭПОХУ РЕФОРМ


П
олитика КНР — внутренняя и внешняя — нередко предстает на страницах самых разных изданий как некий архаичный антипод всевозможных модных построений, включающих помимо “постиндустриальности” “создание демократических институтов”, “открытого общества” и т.п.
Между тем китайская внешняя политика не только чутко реагировала на “постиндустриальность”, которую в Китае обычно называют “новой технологической революцией”, реже — “информационной революцией”. На мой взгляд, международная ситуация оказалась мощным рычагом приобщения КНР к достижениям научно-технического прогресса и в известном смысле — инструментом создания (сохранения) постиндустриальных заделов в китайском обществе. Более того, рискну заметить, что сама внешняя политика Китая содержит в себе некоторый элемент “постиндустриальности” — если под последней иметь в виду информационное и научное обеспечение международной политики. Только за последние восемь лет в КНР создано 22 научно-исследовательских института, занимающихся прогнозированием в различных областях знаний, включая внешнеполитическую проблематику. В этой части внешняя политика КНР, например, очень выгодно отличается от внешней политики позднего СССР и нынешней России — во многом ставшей одной из причин выпадания этой страны не только из состояния приближенности к постиндустриальной стадии, но даже и из режима простого промышленного воспроизводства. Не говоря уж о негативном воздействии этой политики на финансовое положение РФ, которое прямо противоположно китайским позициям в аналогичной сфере.
Яркой иллюстрацией приобретений, совершенных при помощи точного анализа международной обстановки, кропотливой и активной внешнеполитической деятельности, является, безусловно, восстановление китайского суверенитета над Сянганом — одним из крупнейших постиндустриальных анклавов в Азии — с сохранением и даже усилением всех его информационно-маркетинговых и финансовых функций в хозяйстве Китая.
Справедлива, вероятно, и более широкая постановка проблемы: именно внешнеполитический курс КНР, точнее — его своевременная корректировка в рамках общей смены парадигмы развития, обеспечил Пекину разветвленные, сравнительно дешевые и, вдобавок, постоянно расширяющиеся каналы получения реальных плодов “постиндустриаль-ности”.

1. ПАРАДИГМА КИТАЙСКОЙ РЕФОРМЫ — ОСНОВА ВЗВЕШЕННОСТИ ВНЕШНЕЙ ПОЛИТИКИ КНР

По проблемам реформы в КНР, формально исчисляемой с конца 1978 года, написано немало. Расхожим является представление о том, что на пути экономических преобразований Китай прошел гораздо большее расстояние, чем в области политических изменений. Общим местом у многих авторов статей о КНР стало противопоставление заметных шагов по маркетизации экономики, высоких темпов экономического роста, укрепления связей с мировым хозяйством и т.п. с “законсервированностью” политической организации китайского государства и общества (при этом имеются в виду “сохранение авторитарной власти” КПК, “отсутствие гражданских политических свобод”, “произвол партийно-государственной бюрократии над населением страны” и др.).
При этом с сохранением авторитаризма в КНР, “азиатским способом” контроля над экономикой часть аналитиков связывает успехи страны в экономическом развитии. Другие же, наоборот, видят в чрезмерной роли партийно-государственного надзора основное препятствие для перехода КНР в разряд “современных рыночных цивилизаций”. Общим пороком обоих подходов является переоценка уровня экономических достижений КНР и недооценка изменений в политической жизни страны. Необходимо отметить, что Китай за два десятилетия реформ прошел по пути политических преобразований значительный путь. И достижения здесь ничуть не меньше, — а, может, даже и больше, — чем в экономике, если иметь в виду глубину изменений.
Прежде всего, экономические реформы были бы невозможны без смены политико-идеологической парадигмы развития. На смену левацкому лозунгу “классовую борьбу — во главу угла” в свое время пришла принципиально иная установка “практика — критерий истины”. В реальности это означало преобладание прагматического подхода к решению экономических проблем, отказу от не оправдавших себя идеологических догматов в деле хозяйственного строительства (“Не важно какого цвета кошка, главное, чтобы она ловила мышей”). Не менее важно, что одним из основных приоритетов нового руководства стали стремление к бесконфликтному, по возможности, развитию общественно-политических отношений, внимание к укреплению социальной стабильности.
В ходе поиска наиболее оптимальных концепций и механизмов реформы дэновским руководством стимулировался определенный плюрализм мнений в обсуждении различных национальных проблем. Конечно, партийный контроль над прессой сохранялся, временами усиливаясь или ослабевая, но это не очень мешало китайским авторам выражать свое мнение по тем или иным специальным вопросам. Особенно это было характерно для 80-х годов. Но и после трагических событий на площади Тяньаньмэнь и последовавшим за ними ужесточением идеологического контроля над средствами массовой информации, определенный плюрализм мнений (при условии, что критика не затрагивала фундаментальных основ государственно-политического устройства КНР) не являлся чем-то невозможным.
Демократизация политической жизни в КНР и значительное ослабление влияния старых идеологических догматов на умонастроения китайцев в сочетании с приоритетом задач хозяйственного развития обусловили активизацию разработок по формированию новых внешнеполитических концепций Китая. Последние стали органичной частью нового курса.
Нынешняя внешняя политика КНР строится на концептуальных установках, разработанных в 80-е годы. Еще до коллапса мировой социалистической системы, распада СССР и крушения двухполюсного мира китайское руководство выработало достаточно продуктивную и, подчеркнем, новую парадигму отношений КНР с внешним миром. Процесс ее создания был постепенным, что характерно для китайских реформ в целом.
2. КИТАЙСКАЯ ВНЕШНЯЯ ПОЛИТИКА В НАЧАЛЬНЫЙ ПЕРИОД РЕФОРМ (РУБЕЖ 70-х- 80-х ГОДОВ): ПОВОРОТ К РЕАЛИЗМУ

Еще до декабря 1978 г., то есть до нормального начала китайской реформы, китайское руководство отказалось от маоистского тезиса о неизбежности возникновения в ближайшем будущем мировой войны. С конца 1977-начала 1978 гг. в КНР все чаще стали говорить о возможности “отсрочить” ее начало и добиться мирной “передышки” для осуществления планов экономического строительства. Заметим, что вплоть до начала 80-х годов речь шла именно об “отсрочке” и “передышке”, а не о принципиальной возможности предотвратить возникновение мировой войны. Это объяснялось во многом тем, что программа “четырех модернизаций”, провозглашенная еще при жизни Мао Цзэдуна Чжоу Эньлаем и закрепленная в решениях XI съезда КПК в 1977 году, предусматривала для усиления мощи КНР лишь относительно короткий период времени (10-20 лет). В ту пору китайское руководство, возглавляемое Хуа Гофэном, надеялось быстро укрепить экономику страны путем простого хозяйственного ускорения на имевшейся базе и закупок необходимых для этого технологий и оборудования за рубежом.
Решениями декабрьского (1978 г.) пленума ЦК КПК такой курс был практически отвергнут и в основу китайской модернизации была положена политика, в большей степени учитывавшая китайские реалии.
Тем не менее внешняя политика КНР на рубеже 70-х — 80-х годов оставалась внешне неизменной: продолжалась политика “единого антигегемонистского фронта”, провозглашенная еще при жизни Мао Цзэдуна. Сказались здесь, видимо, и инерция старого мышления, и особенности международной ситуации вокруг Китая в конце 70-х годов. Все же между политикой “единого фронта” середины 70-х годов и политикой “единого фронта” рубежа 70-х-80-х годов существовали значительные различия.
В момент возникновения, то есть в середине 70-х годов, политика “единого фронта” представляла в немалой степени средство политической и идеологической дискредитации СССР в глазах мирового сообщества (стран “третьего мира”, главным образом) в продолжавшемся с начала 60-х годов китайско-советском соперничестве за обладание монополией на “истину”. Китайское руководство считало тогда, что “угнетенные народы различных стран” должны решительно подняться на вооруженную борьбу против “мирового колониализма, неоколониализма и империализма”, не боясь новой мировой войны (“либо война вызовет революцию, либо революция предотвратит войну”). Поэтому политика Москвы, направленная на предотвращение глобального конфликта, рассматривалась как “капитулянство”, а стремление СССР стать единоличным лидером мировых национально-освободительного и коммунистического движений расценивалось как “гегемонизм”. Неудивительно, что политика “единого фронта” возникла на пике политики разрядки в отношениях СССР с США и со странами Западной Европы, а также в годы усиления СССР в зоне “третьего мира”, последовавшем за победой в ряде развивающихся стран сил, ориентировавшихся на развитие дружественных связей с СССР (Ангола, Мозамбик, Эфиопия и др.).
По мере развития процесса разрядки и усиления военно-политического влияния СССР в мире усиливалась и критика Москвы китайской стороной. Качественно нового уровня она достигла в середине 70-х годов, когда СССР был назван китайскими представителями “главным источником войны”. По всей видимости, это объяснялось такими причинами, как подписание в августе 1975 года Хельсинкского акта, ознаменовавшего пик разрядки в Европе; прекращение войны во Вьетнаме, вывод оттуда американских войск и последовавшие за этим ряд заявлений представителей США об “уходе из Азии”, что создавало, по оценке китайских руководителей, дополнительные возможности для усиления советского влияния в регионе; образование сохранявшего дружественные отношения с СССР единого Вьетнама, во внешней политике которого китайские руководители приблизительно с этого времени начали видеть реальную угрозу своим интересам в ЮВА; усиление позиций СССР в зоне “третьего мира”.
Провозгласив политику “единого антигегемонистского фронта”, китайские руководители стремились, по-видимому, привлечь внимание мирового сообщества к неблагоприятной ситуации у китайско-советской границы, попытаться настроить его в пользу КНР, а также подготовить почву для сближения со странами Запада, прежде всего — с США, в целях нормализации межгосударственных отношений, что могло бы способствовать усилению позиций КНР на международной арене.
На рубеже 70-х-80-х годов наибольшее развитие (в отличие от середины 70-х годов, когда идеология преобладала во внешней политике КНР) получил политико-стратегический аспект курса “единого фронта”. В некоторой степени это было связано с еще более осложнившейся ситуацией у китайских границ: с конца 70-х годов к напряженности вдоль китайско-советской, китайско-монгольской и китайско-индийской границ прибавилась конфронтация на китайско-вьетнамской границе, ввод советских войск в соседний Афганистан, дальнейшее усиление советского военного потенциала на Дальнем Востоке и в западной части Тихого океана, а также охлаждение отношений Китая с КНДР.
В целях улучшения своего стратегического положения КНР пошла на активизацию связей с другими государствами мира, жертвуя прежними идеологическими установками. В отличие от предыдущего периода, когда приоритетное положение в системе внешних связей Китая занимали страны “третьего мира”, на рубеже десятилетий главный упор был сделан на развитие отношений со странами Запада. Во внешней политике усилилось значение экономических факторов. Страны Запада, в частности, предполагалось использовать в качестве главных источников капиталов и передовой технологии, хотя это сочеталось с недооценкой всей значительности перемен в предстоящей модернизации народного хозяйства КНР, а также неоправданными надеждами на возможность “купить модернизацию”.
Не исключено также, что на рубеже 70-х-80-х годов, то есть в период резкого обострения советско-американских отношений, китайское руководство рассчитывало и на содействие администрации США в быстром решении тайваньской проблемы в обмен на поддержку Пекином идеи “параллельных стратегических интересов”. Политика “единого фронта” использовалась в этих условиях в целях повышения стратегической значимости Китая в глазах ведущих западных держав.
Проводившийся на рубеже 70-х-80-х годов внешнеполитический курс КНР был также тесно связан с внутриполитической ситуацией в Китае, отражая прямо или опосредованно весьма острую в этот период борьбу в китайском руководстве по вопросу об отношении к маоистскому наследию, вокруг разработки новой политики. Лишь к середине 1981 года позиции Дэн Сяопина и его сторонников в руководстве КНР окончательно укрепились, что открыло путь к углублению реформ и, соответственно, к дальнейшему пересмотру внешнеполитических установок.
Проведение политики “единого фронта” позволило Китаю за короткий период времени резко улучшить отношения со странами Запада. В декабре 1978 г. было опубликовано совместное китайско-американское коммюнике об установлении с января 1979 г. дипломатических отношений между двумя странами, в котором США признавали правительство КНР в качестве единственного законного правительства Китая. В июле 1979 г. КНР и США подписали соглашение о торговле, которое предусматривало создание прочной долговременной основы для дальнейшего развития двусторонних торгово-экономических связей. Помимо этого между двумя странами в конце 70-х годов был подписан ряд соглашений о сотрудничестве в области науки и техники, культуры, образования, сельского хозяйства, освоения космического пространства и некоторых других областях. На рубеже 70-х-80-х годов между представителями двух стран резко активизировались контакты по различным линиям и на различных уровнях, быстрыми темпами рос объем торгово-экономических отношений: объем двусторонней торговли вырос в период 1977-1982 гг. более чем в 15,5 раз — с 391 млн. долл. в 1977 г. до 6,07 млрд. долл. в 1982 г.
Улучшение отношений с США в значительной степени способствовало прогрессу связей Китая с другими развитыми капиталистическими странами, и прежде всего Японией, на которую часть китайского руководства возлагала особые надежды в осуществлении модернизации. В 1978-1980 гг. между двумя странами были подписаны соглашения о торговле, содействии культурному обмену, научном и техническом сотрудничестве, а также достигнут ряд других соглашений и договоренностей. В августе 1978 г. между КНР и Японией был заключен договор о мире и дружбе. С конца 70-х годов на регулярной основе стали проводиться встречи руководителей двух стран, стабильно развивалась торговля, объем которой увеличился за период 1977-1981 гг. более чем в три раза — до четверти всего внешнеторгового оборота КНР.

3. 80-е ГОДЫ: КУРС НА ФОРМИРОВАНИЕ ДИВЕРСИФИЦИРОВАННОЙ ВНЕШНЕЙ ПОЛИТИКИ

Дав сильный импульс развитию отношений КНР со странами Запада, политика “единого фронта” тем не менее не оправдала многих надежд китайского руководства. В начале 80-х годов стало очевидно, что Вашингтон не намерен способствовать воссоединению Тайваня с материковой частью Китая в обмен на поддержание китайской стороной отношений “стратегического партнерства” с США. Более того, с приходом администрации Рейгана США активизировали связи с Тайванем — в том числе в военной области — в ущерб отношениям с КНР. Сильно преувеличенными оказались и расчеты провести модернизацию страны за счет помощи западных государств. Последние пошли на предоставление Китаю кредитов и займов, с большим энтузиазмом восприняли идею о поставке в КНР больших партий различных товаров, в том числе и промышленного оборудования (тем более, что в то время развитые капиталистические страны переживали структурную перестройку, в ходе которой высвобождалось большое количество морально устаревшего оборудования и технологий). Однако ограничения на передачу передовой технологии оставались весьма строгими. В мае 1982 г. Дэн Сяопин в беседе с руководителем Либерии выразил свое разочарование в западных государствах: “В настоящее время мы проводим политику экономической открытости, стремимся использовать иностранные капиталы и передовую технологию... что помогло бы нам в развитии экономики... Однако получить капитал и передовую технологию из развитых государств — нелегкое дело. У некоторых людей там по-прежнему на плечах головы старых колониалистов, они желают нам смерти и не хотят, чтобы мы развивались”.
В начале 80-х годов стала очевидной вся бесперспективность политики “единого фронта” и отношений “стратегического партнерства” с США как для обеспечения национальной безопасности, так и для реализации интересов внешнеполитической стратегии КНР в целом. С приходом администрации Рейгана США резко активизировали деятельность по укреплению своих военных и политико-стратегических позиций в мире. Обнаружилась тенденция к падению роли КНР в системе внешнеполитических приоритетов США. В Китае не могли также не отметить, что СССР столкнулся с целым рядом серьезных трудностей политического и экономического порядка внутри страны и на международной арене. В этих условиях блокирование с США в целях сдерживания СССР уже не выглядело продуктивным.
Несбалансированность отношений КНР с двумя “сверхдержава-ми” способствовала лишь эскалации напряженности в китайско-советских отношениях, а это противоречило решению главной внешнеполитической задачи КНР -обеспечению мирного окружения для проведения курса модернизации. Кроме того, заранее предопределенная привязка внешнеполитического курса КНР к внешней политике одной из “сверхдержав”, как это диктовалось реалиями политики “единого фронта”, существенно затрудняла для КНР возможность внешнеполитического маневрирования, создавала в глазах представителей других государств впечатление зависимости Китая от США, что, разумеется, не способствовало повышению международного статуса КНР.
Таким образом, в начале 80-х годов стало очевидно, что конфронтационная и “реактивная” (на действия “сверхдержав”) политика “единого фронта” изжила себя, вступив в противоречие с новым пониманием коренных внешнеполитических интересов КНР. Прошедший в сентябре 1982 г. ХII съезд КПК зафиксировал фундаментальный сдвиг в развитии внешней политики Китая. Особое значение в этом смысле имели два вывода съезда: о принципиальной возможности полного предотвращения новой мировой войны и необходимости строить отношения с СССР и США на сбалансированной основе путем проведения независимой внешнеполитической линии. Ориентация на возможность обеспечения мира и переход к сбалансированной политике в отношениях с “двумя сверхдержавами” стали важными факторами в строительстве новой внешнеполитической доктрины и концептуальных основ национальной безопасности.
Характерным шагом в этом направлении было вовлечение в процесс формирования внешнеполитических решений широкого круга китайских специалистов в области международных отношений. Вплоть до начала 80-х годов принятие решений по вопросам внешней политики КНР было компетенцией узкого круга высших партийно-государственных чиновников. На рубеже 70-х — 80-х годов в Китае создаются или возобновляют работу научно-исследовательских учреждения, занимающиеся проблемами международных отношений, в том числе Институт современных международных отношений, непосредственно связанный с Госсоветом КНР; пекинский Институт международных проблем и шанхайский Институт международных проблем, имеющие прямые связи с МИД КНР; пекинский Институт международных стратегических исследований, связанный с министерством обороны и Генеральным штабом НОАК. В 1982-1983 гг. в целях мобилизации китайских специалистов для исследования международных отношений и включения виднейших ученых в процесс разработки и принятия решений при Госсовете КНР был создан Центр исследований международных проблем во главе с Хуань Сяном. Наконец, с начала 80-х годов в Китае увеличивается количество научных изданий, посвященных вопросам внешней политики КНР и международных отношений (с 1981 г. возобновляется издание журнала “Гоцзи вэньти яньцзю”, начинается издание журнала “Сяньдай гоцзи гуаньси”, выходившего до 1985 г. нерегулярно, а с 1986 г. — ежеквартально).
Установка на развитие реалистического внешнеполитического курса, а также подготовка для этого научно-исследовательской инфраструктуры способствовали значительному оживлению в области теоретических разработок внешней политики КНР. В период 1984-1986 гг. происходит становление новых концептуальных основ китайского подхода к основным проблемам мирового развития, углубляется и детализируется ряд внешнеполитических принципов и установок, разработанных в предыдущие годы.
В анализе международной ситуации стало преобладать видение мира с позиции многополюсности. Эта концепция, получив широкое распространение среди китайских политологов с середины 80-х годов, в качестве официальной точки зрения Пекина на ситуацию в мире была впервые представлена в мае 1988 г. в речи министра иностранных дел КНР Цянь Цичэня. По мнению большинства сторонников этой концепции, тенденция к многополюсности является положительным явлением. Отражая стремление различных государств мира к проведению независимого политического курса на мировой арене, она ведет к демократизации международных отношений и означает конец безраздельного доминирования “одной-двух сверхдержав”. Суть концепции многополюсности сводится к признанию объективной закономерности развития нескольких “центров силы” и, следовательно, необходимости поддержания между ними мирного сосуществования и взаимовыгодного сотрудничества. В соответствии с этим акцент во внешнеполитическом курсе КНР переносится с использования противоречий в системе международных отношений, как это предусматривалось “теорией трех миров” и политикой “единого фронта”, на необходимость обеспечения баланса интересов всех заинтересованных сторон. В воплощении принципа многополюсности КНР видела путь к такому мироустройству, в котором Пекин мог бы играть более активную роль, несмотря на отсутствие адекватного силового потенциала. Помимо этого, выдвижение концепции многополюсности в качестве одного из основополагающих принципов китайской внешней политики отражало стремление КНР к утверждению себя в качестве реального центра силы в международной политике.
Другим постулатом, лежащим в основе нынешнего китайского курса на превращение КНР в один из политических и экономических центров мира, стала идея “комплексной государственной мощи”. Ее суть в том, что в современных условиях сила государства и его влияние на международной арене определяется не только величиной военного потенциала, но и уровнем экономического и научно-технического развития, а также взвешенным внешнеполитическим курсом, при этом доминирующим фактором является экономический потенциал страны. “В конечном счете,- заявил на международной конференции по взаимосвязи между разоружением и развитием глава китайской делегации заместитель министра иностранных дел КНР (с апреля 1988 г. по 1997 г. — глава внешнеполитического ведомства Китая) Цянь Цичэнь, — обеспечение национальной независимости и государственной безопасности зависит от экономического развития, национальной мощи и активного вовлечения в борьбу за защиту регионального и международного мира, но ни в коем случае — от простого наращивания вооружений”.
Таким образом, возобладание в Китае тенденций к усилению внимания к проблемам экономического развития привело к отказу от довления в китайской внешней политике идеологических догм, переходу к более осмысленной, целесообразной внешнеполитической стратегии, отвечающей потребностям курса хозяйственных реформ. Усилия, направленные на создание мирного окружения вокруг китайских границ, стремление к развитию продуктивного диалога с различными государствами мира, понимание важности усиления роли Китая в многостороннем сотрудничестве стран мира — все это важные составные части современной китайской внешней политики. Переход к новой внешнеполитической стратегии, основанной на признании и учете сложившихся реалий международной ситуации в мире и регионе, снижении (по сравнению с годами правления Мао Цзэдуна) роли военного фактора в китайской внешней политике, отказ КНР от попыток изменить сложившийся баланс сил на международной арене военно-силовыми средствами способствовали дальнейшей диверсификации и усилению конструктивных элементов в китайской внешней политике.

4. ВНЕШНЯЯ ПОЛИТИКА КИТАЯ В 90-е ГОДЫ

Резкое изменение расстановки сил на международной арене на рубеже 80-х-90-х годов вызвало некоторые коррективы во внешней политике Китая.
Если к концу 80-х годов устранение практически всех основных противоречий в советско-американских и советско-китайских отношениях, а также бесконфликтность китайско-американских отношений давали основание говорить об исчезновении геополитической структуры “большого треугольника”, то события на площади Тяньаньмэнь, повлекшие за собой обострение отношений КНР с США и другими странами западного мира, а также кардинальные изменения в СССР, закончившиеся его распадом и крахом коммунизма, вновь заставили китайских руководителей подумать о возрождении политики “треугольных отношений” как одного из возможных средств противодействия чрезмерному влиянию США на международной арене. Превращение мира из биполярного в однополюсный, в котором определяющую роль начинает играть Вашингтон, в сочетании с отказом России от соперничества с США практически по всем направлениям мировой политики выдвинуло КНР с ее быстро растущим потенциалом и приверженностью идеологически неприемлемой для многих в США модели национального развития на место одного из главных оппонентов американскому внешнеполитическому курсу.
В целях усиления своих позиций перед лицом американского давления Китай был вынужден реанимировать политику, диктующуюся правилами игры в “большом треугольнике” Вашингтон-Пекин-Москва. Существование и функционирование структуры “треугольника” определяются прежде всего степенью конфронтационности сторон и их силовым потенциалом. Логика “треугольных отношений” подразумевает, что две более слабые и/или более пассивные стороны объединяются для “обороны” против более сильной и/или агрессивной стороны. Если в 70-х годах в качестве “наступающей” стороны выступала Москва, то с начала 80-х годов — и,особенно, с конца прошлого десятилетия — эта роль все больше переходила к США. В новых условиях китайская сторона обратила особое внимание на укрепление отношений с более “слабым” из двух партнеров, то есть с СССР. Укрепление сотрудничества с Москвой могло бы способствовать усилению международных позиций Пекина, а также росту экономического и военного потенциалов КНР.
Таким образом, возникла основа для сближения двух сторон на базе неантагонистического противостояния доминированию США в регионе и в мире в целом.
Свою специфику на характер развития отношений между Москвой и Пекином на рубеже 80-х-90-х годов наложили особенности внутриполитической ситуации в двух странах.
К концу восьмидесятых годов как в КНР, так и в СССР приобрели значительное влияние силы, выступавшие против многих важных направлений официального курса в области внешней и внутренней политики двух стран. В КНР это проявилось в ходе и после подавления студенческих выступлений на площади Тяньаньмэнь (июнь1989 года). После тяньаньмэньских событий среди китайского руководства усилились позиции консервативных сил, а также роль “наведшей порядок” армии. Это создало основу для постановки задачи ускорения модернизации вооруженных сил КНР. Результатом июньских событий в Пекине стала и определенная политическая изоляция КНР на международной арене. Предпринятые против КНР санкции западных стран в сочетании с активизацией сторонников антикапиталистического пути развития Китая, выступавших против “чрезмерно активного” сотрудничества со странами Запада, объективно вели к усилению ксенофобии в китайской внешней политике в отношении государств Запада.
В СССР в этот период времени также наблюдалось усиление позиций реакционных представителей военно-промышленных кругов и партийно-административной номенклатуры, выражавших неприятие “проамериканского” курса М.С. Горбачева как “подрывавшего национальную безопасность”, а также его “антисоциалистической” внутренней политики, в том числе программы снижения военных расходов и конверсии военного производства. В качестве альтернативы они предлагали более тесное сотрудничество с “социалистическим Китаем” и максимально полное использование опыта этой страны во внутренней политике. При этом представители советского демократического движения стремились к установлению тесных связей с идеологически близкими политическими и государственными структурами Запада и Востока, пренебрегая контактами с представителями “тоталитарных коммунистических режимов”.
Чрезмерная роль политико-идеологического фактора в советско-китайских отношениях рубежа 80-90-х годов привела к тому, что они стали развиваться не по всему спектру обычных межгосударственных отношений, но прежде всего в русле, определявшемся лидерами консервативного крыла. Заинтересованность КНР в активизации контактов с представителями советской партийной номенклатуры и военного руководства объяснялась не только соображениями идеологического или политико-стратегического характера (воспрепятствовать дальнейшей экспансии “буржуазной идеологии” и “мирной эволюции” социалистических стран к капитализму, уменьшить давление на Пекин со стороны Запада, ослабить международную изоляцию КНР после событий на площади Тяньаньмэнь), но и стремлением к быстрому обновлению вооруженных сил Китая. На этом настаивали сторонники более быстрой модернизации и укрепления китайских вооруженных сил в лице военных и партийных леворадикалов, по-прежнему рассматривавших мировую политику в военно-силовых категориях. Активное военное сотрудничество СССР и КНР в сочетании с тесными связями консервативных партийных кругов двух стран грозило вылиться в случае победы августовского путча в формирование военно-стратегического альянса Москвы и Пекина, что было чревато непредсказуемыми последствиями для всей системы международных отношений. В прессе, которая поддерживалась силами, попытавшимися организовать переворот в августе 1991 г., стала популярной позиция, что “обе страны по раздельности противостоят одному и тому же врагу”, и это представлялось основой для “всеобъемлющего взаимодействия”.
Провал августовского путча, отстранение от политической власти в России коммунистической партии, победа в Москве антикоммунистических и в то время прозападных сил затормозили процесс сближения Москвы и Пекина. Тем более, что в своих отношениях с Пекином в то время российские власти, охваченные прозападным “романтизмом”, стремились не отходить от установленных США и Западной Европой стандартов, старательно подчеркивали расхождения с китайским руководством в подходах к правам человека. Китай в системе российских внешнеполитических приоритетов ставился после США, стран Западной Европы, Японии и Южной Кореи.
Тем не менее в декабре 1991 г. Китай заявил о признании России, а в 1992 г. китайским руководством было принято решение по всемерному стимулированию расширения и углубления отношений между Россией и КНР. В целях активизации российско-китайского сотрудничества Китай использовал уже имевшиеся контакты с Россией, прежде всего по линии военно-промышленных связей. Кроме того, были предприняты усилия по налаживанию и укреплению прямых торгово-экономических связей между отдельными предприятиями и органами местной власти обеих стран, что стало шагом по формированию новой базы двусторонних отношений.
В 1992 г. не было кардинальных дипломатических прорывов в российско-китайских отношениях, но их развитие приобрело гораздо более широкий и активный характер. Не будет преувеличением сказать, что в течение 1992 г. Москве и Пекину удалось преодолеть взаимное недоверие и неприязнь, обусловливавшиеся идеологическими причинами. Перспективы получения конкретных выгод от налаживания сотрудничества, прежде всего в военно-технической сфере, на основе достигнутых соглашений с представителями еще советского истэблишмента, привели к тому, что прагматический подход взял верх, и к визиту Б.Ельцина в Пекин (декабрь 1992 г.) были созданы все условия для их дальнейшей интенсификации. В 1992 г. осуществлялись многочисленные контакты самого различного уровня, а в декабре того же года состоялся визит президента России в КНР. Среди подписанных во время визита 1992 г. документов была совместная декларация об основах взаимоотношений между КНР и РФ. В ней не только были закреплены взаимные обязательства не вступать в союзы, направленные против другой стороны, но и содержалось положение о том, что ни Россия, ни Китай не допустят, чтобы их территория была бы использована третьими государствами в ущерб безопасности другой стороны.
К середине 90-х годов стало еще более ясно, что политическая мотивация по логике “треугольных отношений” стала превалирующей в российско-китайском сближении. Во время посещения Пекина в январе 1994 г. А.Козырев заявил о том, что Россия хочет поднять отношения с КНР на уровень стратегического партнерства. По итогам визита в Россию Председателя КНР, Генерального секретаря ЦК КПК Цзян Цзэминя (сентябрь 1994 г.) была подписана совместная российская декларация, согласно которой двустороннее сотрудничество должно характеризоваться “новыми отношениями конструктивного партнерства”.
Сближение двух стран облегчалось тем, что стороны могли оказать взаимную морально-политическую поддержку в важных для партнера вопросах при минимальных усилиях для себя: в частности, по проблемам расширения НАТО и ситуации вокруг Тайваня. Это и было сделано в Совместной российско-китайской декларации, подписанной Б.Н.Ельциным и Цзян Цзэминем 25 апреля 1996 г. в Пекине и зафиксировавшей формулу “равноправное доверительное партнерство, направленное на стратегическое взаимодействие в ХХI веке”. Китай заявил, что с пониманием относится к позиции России против расширения НАТО на Восток и что он поддерживает меры и действия, предпринимаемые РФ в целях защиты единства страны, считая чеченскую проблему внутренним делом России. Россия в свою очередь подтвердила, что правительство КНР является единственным законным правительством, представляющим весь Китай, и что Тайвань является неотъемлемой частью территории Китая. В связи с этим Россия не будет устанавливать официальных отношений с Тайванем и поддерживать с ним официальные контакты. Россия также признает, что Тибет — неотъемлемая составная часть Китая.
1996 г. ознаменовался, помимо визита Б.Ельцина в Китай, приездом в Москву премьера Ли Пэна. В результате были достигнуты договоренности активизировать контакты на высшем уровне (не реже одного раза в год), а также было положено начало работе структуры по типу российско-американской комиссии Черномырдин-Гор, встречи в рамках которой будут проводиться не реже двух раз в год.
Апрельская встреча на высшем уровне 1997 года характеризовалась стремлением продемонстрировать всему миру — и, конечно, США, прежде всего — близость позиций двух держав по основным вопросам геополитики. Это нашло отражение в Совместной Декларации о многополярном мире и формировании нового международного порядка. Документ является уникальным для постсоветской России, поскольку подобных документов не подписывалось ни с одной другой страной мира.
Надо обратить внимание, что Россия и Китай, сближение которых во многом является реакцией на изменившуюся расстановку сил в мировой политике, выступают скорее как попутчики, а не союзники. Поскольку попытка достижения “стратегического взаимодействия” между двумя странами нацелена на противодействие усилиям США по консервации однополюсной структуры глобального устройства и создание многополярного мира, в котором бы обе державы могли играть максимально независимую от кого бы то ни было роль, то по существу конечной целью совместных действий Москвы и Пекина является размежевание и обособление друг от друга, а отнюдь не формирование тесного военно-политического альянса. В этом смысле характерно, что поиски различных формул для обозначения этапов двустороннего сотрудничества скорее являются поиском неких знаков, ориентированных на привлечение внимания третьих стран (США, Японии), и пока не имеют какого-то реального наполнения. В то же время неизменно подчеркивается несоюзнический характер российско-китайских отношений. Создание военно-политического союза между РФ и КНР представляется маловероятным и по той причине, что национальные интересы двух держав в геополитической и военно-стратегической областях не совпадают: Китай вряд ли проявит готовность стать участником конфликтной ситуации в далекой от него Европе в случае обострения отношений между Россией и странами НАТО; Россия вряд ли захочет поставить под угрозу свои отношения с США, Японией, другими странами АТР, оказывая военную поддержку Китаю в случае обострения конфликта в Тайваньском проливе или, тем более, обострения территориальных вопросов в Южно-Китайском и Восточно-Китайском морях.
Хотелось бы отметить, что резкий крен Пекина в сторону Москвы в последнее десятилетие во многом обусловлен противоречивой и непоследовательной политикой США в отношении Китая.
С одной стороны, Вашингтон провозгласил “политику вовлечения” КНР в существующие структуры международного сотрудничества, с тем чтобы Пекин действовал на международной арене по общепринятым в современном цивилизованном мире правилам. С другой стороны, на американскую политику активно и небезуспешно воздействуют влиятельные силы, которые видят в КНР скорее врага или конкурента, чем партнера. За респектабельным фасадом борьбы за права человека или другими благовидными предлогами просматривается стремление определенных сил в США сознательно или подсознательно “сдержать” КНР, воспрепятствовать превращению ее в сверхдержаву. Китайская политика Вашингтона слишком часто определяется антикоммунистическими эмоциями, намерениями насадить либерально-демократические ценности в современном китайском общественном сознании или просто соображениями внутриполитической борьбы.
Непоследовательность и противоречивость американского подхода к тайваньской проблеме, например, привели к возникновению серьезного кризиса в Тайваньском проливе в 1996 г. Именно действия Вашингтона, формально признавшего права пекинского руководства представлять Китай на международной арене, но тем не менее пошедшего на поводу авантюристической политики Тайбэя по превращению Тайваня в некий самостоятельный субъект международных отношений, поставили под угрозу мир и стабильность в Восточной Азии.
Тем не менее многие восприняли жесткий ответ Пекина на “тайваньский вызов”, то есть угрозу своей международно признанной территориальной целостности, как свидетельство роста “китайской угрозы”.
5. “КИТАЙСКАЯ УГРОЗА”: МИФЫ И РЕАЛЬНОСТЬ

Очевидно, что военная угроза интересам стран АТР со стороны Пекина может определяться, во-первых, степенью “агрессивности” и “экспансионизма” в китайской внешней политике, а во-вторых, имеющимся экономическим и военно-техническим потенциалом. Внешнеполитический курс КНР, в свою очередь, будет зависеть, прежде всего, от тех сил, которые в конечном счете встанут у власти в Пекине.
После смерти Дэн Сяопина высшему китайскому руководству удается сохранять определенный status quo. Неизбежные перемены в расстановке политических фигур в высшем руководстве КНР, которые произошли после последнего съезда КПК и весенней (1998 г.) сессии ВСНП, практически не отразились на характере внешней политики Китая.
Немаловажным фактором, обусловливающим китайскую “наступательность” на мировой и региональной аренах, является наличие провокационных элементов в обращенных к КНР внешнеполитических курсах стран региона. Нельзя не вспомнить в этой связи, что, например, обострение ситуации вокруг Тайваня в начале 1996 г. было во многом вызвано действиями Тайбэя, активизировавшего с середины 90-х годов курс на достижение квазинезависимости.
Что касается непосредственно военной составляющей “китайской угрозы”, то на сегодняшний день военного потенциала КНР недостаточно даже для захвата Тайваня. Несмотря на постоянный с конца 80-х годов рост военных расходов, вооруженные силы КНР до сих пор в массе своей оснащены устаревшими образцами вооружений и не способны вести крупномасштабные боевые действия.
По оценкам разведслужбы ВМС США, Тайвань будет сохранять численное преимущество над КНР в современных боевых самолетах по крайней мере до 2005 года, и то лишь в том случае, если Тайбэй не будет ничего предпринимать для усиления своего потенциала. Между тем Тайвань активно закупает истребители, вертолеты, средства противовоздушной обороны и т.д.. Что же касается КНР, то из 4000 состоящих у нее на вооружении боевых самолетов лишь около 100 отвечают современным требованиям.
Не лучше ситуация и в военно-морских силах КНР. Правда, накануне президентских выборов на Тайване в марте 1996 г. в пропекинской гонконгской газете “Wen Wei Po” появилась публикация, в которой утверждалось со ссылкой на китайских военных экспертов, что при желании войска КНР могут форсировать Тайваньский пролив шириной в 209 км за каких-нибудь пять-шесть часов. Однако военные специалисты относятся к возможности подобной операции весьма скептически. По мнению многих из них, попытка форсировать Тайваньский пролив вооруженными силами КНР может представлять собой не более, чем “массовый заплыв миллиона пловцов”. Как полагает адмирал Эрик Маквэдон, бывший в 80-х годах главным военным аналитиком в американском посольстве в Пекине, военный флот КНР может быть без особых затруднений уничтожен как в портах, так и в открытом море.
Разумеется, нельзя недооценивать серьезность китайской программы модернизации вооруженных сил. При этом чрезмерная закрытость китайской военной политики оборачивается усилением подозрительности и настороженности стран-соседей КНР. Думается, что публикация китайским руководством подобия “Белой книги по обороне”, в которой давались бы реальные данные о размерах военного бюджета КНР, численности и структуре основных родов войск, объемах и характере продаж и закупок вооружений и т.п., могла бы в значительной степени рассеять опасения, связанные с китайской военной угрозой. Так или иначе, ясно, что программа военной модернизации КНР рассчитана на длительную перспективу, и в ближайшие, по меньшей мере, десять-двадцать лет китайские вооруженные силы вряд ли будут представлять серьезную угрозу странам региона.
Впрочем, некоторые авторитетные китаеведы, к примеру Дж.Сигал, утверждают, что “Китай отвоюет обратно то, что он полагает принадлежащим ему, даже если при этом будет угроза его экономическому процветанию”. Напряженная ситуация, возникшая вокруг островов Сэнкаку (Дяоюйдао) в 1996 г., казалось бы, подтверждает эту точку зрения. Однако, на мой взгляд, она верна лишь отчасти. Китай действительно способен порой не задумываться об экономическом уроне, наносимом его жесткими действиями во имя утверждения прав на то, что он “полагает принадлежащим ему”. Но, как отмечалось выше, это происходит, как правило, только тогда, когда его провоцируют на это извне ( так, ситуация вокруг Сэнкаку обострилась во многом из-за провокационных действий крайне правых японских националистов).
Таким образом, у Пекина для проведения политики военных угроз в отношении стран региона нет пока ни реальных возможностей, ни соответствующей мотивации (если ее искусственно не создавать или усиливать). Это, разумеется, не означает, что азиатско-тихоокеанским странам не следует обращать никакого внимания на становление у своих границ мощной военной державы и не заботиться об обеспечении национальной безопасности. Но реакция на это должна быть очень тщательно взвешена, чтобы не привести к региональной гонке вооружений и/или усилению напряженности в АТР.
У “китайской угрозы” есть целый ряд аспектов помимо военного. Чаще всего упоминаемый — возможность доминирования КНР в экономике и политике АТР при сохранении руководством КПК контроля над положением в стране и обеспечении дальнейшего проведения реформ. Самое парадоксальное, что наиболее активно этот тезис отстаивается не в малых странах АТР, которые имеют много общего с КНР в структуре производства и номенклатуре экспорта и более уязвимы перед лицом крупных китайских конкурентов, а в самой мощной державе мира — США. При этом одним из основных показателей “угрозы” для американских товаропроизводителей объявляется растущий год от года многомиллиардный дефицит США в торговле с КНР.
Но, во-первых, китайцы продают на американском рынке то, что в США уже не производится или производится в небольших количествах. Во-вторых, зарабатывая значительные средства от продажи своей продукции в США, КНР получает возможность для закупок американских товаров (в частности, таких капитало- и трудоемких, как авиалайнеры), обеспечивая занятость многим тысячам американских рабочих. Поэтому тезис об угрозе экономической безопасности странам АТР, в особенности США или Японии, не соответствует реальному положению вещей. Уместно подчеркнуть здесь, что именно китайский рынок сильно помог многим японским компаниям пережить последний экономический спад.
Следовательно, строить сегодняшние и тем более завтрашние отношения с Китаем на путях борьбы с “китайской угрозой” было бы серьезной ошибкой. Но и не замечать тенденции к превращению КНР во все более мощную державу тоже было бы неверно. Оптимум находится где-то посередине между “политикой сдерживания” и “политикой умиротворения”.

6. КИТАЙ И МИР НА РУБЕЖЕ ВЕКОВ

Вся история Китая на протяжении последних, по крайней мере, трех тысячелетий, показывает, что присоединение к “срединному царству” новых территорий происходило за редкими исключениями не столько путем военной экспансии, сколько за счет распространения ареала китайской цивилизации на сопредельные территории. В китайской истории немало примеров, когда покорявшие страну “варварские” племена или государства сами за очень короткие сроки — в пределах одного поколения — “попадали в плен” культуры и традиций коренного населения и фактически превращались в китайцев (ханьцев). Тем самым рост территории и усиление могущества Китая обеспечивались относительно ненасильственными действиями. Роль военной силы резко увеличивалась лишь в периоды “больших смут” и “междуцарствий”, когда император и его ближайшее окружение оказывались не способными — объективно или субъективно — адекватно реагировать на меняющуюся ситуацию в стране и тем самым теряли свою легитимность в качестве правителей государства или — в традиционной китайской трактовке — “мандат неба”. В китайской традиции подобные правители, приводившие страну к крупномасштабным социальным бедствиям и массовому кровопролитию, заслуживали всегда самой низкой оценки.
Возвращаясь к современности, необходимо отметить, что в восприятии большинства нынешнего населения Китая основные функции власти остались неизменными — сохранять социальный мир и по возможности решать внешние проблемы мирными средствами.
Конечно, прогнозирование развития ситуации в такой стране, как КНР, весьма затруднительно, что связано с непрозрачностью политической атмосферы на вершине власти, латентностью многих социально-политических и экономических процессов в стране, ненадежностью статистики и т.п. И все-таки в целом можно с большой степенью уверенности утверждать, что на протяжении ближайших десяти-пятнадцати лет многие существующие сегодня в КНР проблемы и трудности не станут непреодолимым препятствием для поддержания относительной стабильности в государстве и обществе, для сохранения достаточно высоких темпов экономического развития, для дальнейшей интеграции КНР в региональную и мировую экономику, для превращения страны в державу, сопоставимую по размерам ВНП с Японией или даже США.
Одна из проблем, стоящих между КНР и мировым сообществом — восприятие “китайского вызова”. Если понимать нынешний подъем Китая и рост влияния Пекина на международной арене как действительный вызов миру и стабильности в складывающемся новом мироустройстве, то тогда идея о сдерживании Китая в той или иной степени выглядит обоснованной. Но логичнее предполагать, что настоящая китайская угроза может исходить не из сильного и стабильного Китая, но, наоборот, из слабой, дезинтегрированной, раздираемой внутренними противоречиями и междоусобицами страны с более чем миллиардным населением, обладающей к тому же мощным военным арсеналом, в том числе ракетно-ядерным оружием. Вряд ли кто-то сегодня предпочтет иметь дело не с одним сильным Китаем, а с несколькими десятками “северных корей”, а именно к этому и может в конечном счете привести бездумная реализация жесткой политики сдерживания КНР или слишком активные попытки насадить в этой стране систему западных демократических ценностей, пока еще чуждую большинству китайского населения. Об этом стоит самым серьезным образом задуматься агрессивным адептам “универсальных ценностей либеральной демократии”, если они действительно заботятся о построении гармоничной системы международных отношений.
В то же время необходимо учитывать, что в Китае всегда были сильны идеи китаецентризма. Не секрет, что и в сегодняшнем Китае — включая Гонконг, Макао и Тайвань — найдется немало приверженцев идеи о становлении в ближайшем будущем Китая как державы номер один. Рост национализма во многих странах современного мира не обошел стороной и Китай. Более того, в настоящее время в КНР националистическая идея часто заменяет собой коммунистическую в качестве единой идеологии, консолидирующей население страны в ее противостоянии внешнему миру. К счастью, это пока не отражается на внешней политике КНР — сегодня китайское руководство твердо подтверждает, что Китай никогда не станет “сверхдержавой”.
Думается, что это искренние заявления, поскольку китаецентризм не подразумевает силовое господство над окружающим Китай миром. Даже в периоды наибольшего расцвета для его правителей, как правило, было не столько важно реальное господство над той или иной территорией — даже формально входившей в состав китайской империи — сколько демонстрация со стороны контрагента уважения китайского правителя и формального признания его власти, которая при этом часто не распространялась за пределы императорского дворца.
С известными поправками психология древних и средневековых правителей Китая может быть перенесена на сегодняшние реальности. Для нынешних — и, наверное, завтрашних — руководителей КНР актуальны не столько претензии на “мировое господство”, сколько признание со стороны мирового сообщества легитимности КНР как одного из его полноправных членов.
Не следует концентрировать усилия на выталкивание Китая на обочину мирового развития. Это в лучшем случае не принесет желаемых результатов, а в худшем — приведет к конфликту, посерьезнее “холодной войны”. Наоборот, серьезный учет — что не всегда означает безусловное принятие — растущих претензий КНР играть адекватную ее потенциалу роль в мировой политике и экономике может привести к вполне органичному вхождению Китая в формирующееся современное мироустройство на основе взаимоприемлемых компромиссов. Чего следует однозначно избегать в построении отношений с Пекином, так это политики откровенного давления и диктата, как, впрочем, и бесхребетной “политики умиротворения”.
Мировому сообществу, — прежде всего, США и другим развитым странам, — стоит смириться с объективными реальностями неравномерности экономического и политического развития современного мира и понять, что появление в современных условиях нового влиятельного субъекта международных отношений не обязательно означает возникновение неприемлемой угрозы национальным интересам и безопасности других государств мира. Анализ внешней и внутренней политики КНР за последние два десятилетия в целом не дает достаточных оснований усомниться в искренности намерений современного китайского руководства ответственно подходить к решению международных проблем и готовности КНР играть роль великой державы по критериям, общепризнанным в современном мире.

Е.А. Брагина


Индия — от догоняющего развития к устойчивому росту?


П
оиски модели преодоления отсталости в рамках мирового хозяйства (МХ) выдвинулись в центр внимания исследователей и политических деятелей в XX веке. Они привели к пониманию множественности путей укрепления национальных экономик и в то же время объективной закономерности сходных этапов в этом процессе. Опыт Индии, второй по численности населения страны мира, особенно поучителен, поскольку в ее социально-экономической политике сложно переплелись классические идеи индустриализации западного образца, что позволяет говорить об имитационном, “догоняющем” развитии, и методы централизованного планирования советского типа. Правда, есть и существенное отличие обоих этих направлений от опыта 17-19 веков — возрастающее воздействие мирового хозяйства, динамичное, с постоянной сменой форм, на экономику Индии.
Ныне глобализация, активное формирование глобального частного предпринимательства, прежде всего деятельность ТНК, объективно диктует новое содержание экономического роста каждой страны. Миропорядок стремительно меняется, и государство как агент развития, если не сумеет адаптироваться к новым реалиям, рискует потерять или существенно снизить управляемость социально-экономическими процессами как в национальных границах, так и позиции страны в МХ. Отношения в системе “государство — частный сектор” меняются в ходе развития стран Третьего мира. На первоначальных этапах это происходит в основном под воздействием комплекса, который обобщенно можно обозначить как демонстрационный эффект. Представляется, что масштабы его влияния оценены не полностью, их чаще относят к сфере потребления, но они существенно меняли ориентиры в сфере производства. Это и признание особой роли промышленности, образования, научно-технического прогресса. Начиная с 70-х гг. усиленное внимание в развивающихся странах привлекает социализация экономической политики в практике Запада. Замечу, что подражательность, “гонка за лидером” не есть особенность, порожденная спецификой Третьего мира. Известный английский исследователь А. Мэддисон, прослеживая развитие ведущих европейских государств, отмечает постоянную смену лидера в этом процессе, которого настигают последователи.
Характерной чертой комплекса демонстрационного эффекта, четко проявившейся в Индии, было признание лидирующей роли государства в ее стратегиях развития. В значительной мере такая позиция типична для развивающихся стран. Мировой банк в обзоре 1997 г. констатирует: “Большинство развивающихся стран Азии, Среднего Востока и Африки вышли из колониального периода с сильной верой в экономическое развитие при доминировании государства. Государственный контроль по примеру Советского Союза был центральным для этой стратегии”. В Индии это было усилено разделом Индостана на две страны, сложными отношениями с Пакистаном, постоянной военной напряженностью, а также огромными размерами территории, опасностью религиозных, этнических конфликтов.

Индустриализация для отставшей экономики

Индустриализация, по сути отражающая в начале самостоятельного развития стремление догнать передовые государства, повторить, имитировать их путь, чтобы добиться сходных результатов, автоматически делала государство экономическим лидером. Именно такой консенсус сложился в отношении проведения индустриализации и нашел наиболее четкое отражение в политике правительства Индии. Стратегия индустриализации в такой крупной и, следовательно, инерционной экономике, как индийская, имеет ряд особенностей, которые сказались и на переходе к реформам, начатым в июле 1991г. В отличие от подавляющего большинства развивающихся стран идея индустриализации не была спонтанной, вызванной к жизни прежде всего завоеванием политической независимости. Она вынашивалась общенациональными политическими лидерами страны еще в колониальный период и ее разделяли представители формирующегося местного предпринимательского слоя.
Если отстраниться от неизбежных особенностей в развитии каждой страны, определяемых сложившейся структурой хозяйства, историческими и культурными традициями, природными и людскими ресурсами, то известны и опробованы с разной степенью успеха два основных варианта экономического роста — импортозамещение и экспортная ориентация. Они могут варьироваться, сосуществовать, но на этом сложном фоне постепенно кристаллизуется определенная закономерность и последовательность — импортозамещение это первая стадия в развитии отсталой экономики. Суть проблемы не в том, проходить ли ее, а во временнoм измерении — как быстро страна переходит к большей открытости своей экономики, создает конкурентоспособную продукцию и выходит на внешний рынок. Опыт Индии в этом отношении особо интересен, поскольку ее политика импортозамещения оказалась длительным процессом. В известной мере это обусловлено численностью населения (955,2 млн. человек на 1998 г.). ЮНКТАД подчеркивает обратную корреляцию между этим показателем и размером экспорта на душу населения. “Китай и Индия никогда не достигнут того же показателя экспорта или импорта на душу населения, как новые индустриальные страны и не нуждаются в этом”. Для такой стратегической ориентации важен исходный уровень национальной промышленной базы, которая в большинстве из них отсутствовала или была представлена полукустарными предприятиями. В Индии стартовые условия заметно отличались. Еще в период колониального подчинения были созданы предприятия легкой промышленности (текстильная, кожевенная, сахарная и т.п.), отсталые, с незначительным объемом производства, но определенный опыт, подготовленная рабочая сила, предпринимательская прослойка здесь существовали. Для индийской продукции конкуренция иностранных товаров, в первую очередь английских, была жесткой реальностью, что усилило стремление местных предпринимателей получить помощь государства в защите национального производства путем протекционизма. Одновременно необходимость технического перевооружения легкой промышленности для обеспечения потребностей внутреннего рынка в потребительских товарах делала целесообразным присвоение государством ряда функций по развитию отраслей тяжелой промышленности. Оно брало на себя решение ряда важных задач для осуществления импортозамещения — мобилизацию ресурсов для строительства ключевых отраслей промышленности, улучшение экономической инфраструктуры и тем самым создания среды для роста частного предпринимательства.
Эксперты Мирового банка считают 1947-1964 гг. периодом, когда Индия приняла политику государственного контроля над ключевыми отраслями промышленности. Планирование, начиная с 1951 г., стало частью этой политики, существенно усиливающей влияние государства на экономику в целом. Одновременно в рамках пятилетних планов осуществлялось взаимодействие государства и частного сектора. Еще одной особенностью этого этапа было сохранение мелких форм производства с массовым использованием традиционного ручного труда, что позволяло снизить критически опасный уровень безработицы и обеспечить относительно дешевыми потребительскими товарами низкодоходные слои населения.
Для индустриализации Индии характерно четкое разделение сфер влияния между государством и частным сектором, закрепленное в Заявлениях правительства о промышленной политике 1948 и 1956 гг. Государству и его ресурсам отводилась лидирующая роль в отраслях тяжелой промышленности, часть которых создавалась впервые, становясь исключительной монополией государства. Местные предприниматели получили право беспрепятственного развития в отраслях легкой промышленности и ряде отраслей группы А. Им была обеспечена возможность равноправного участия в смешанных с иностранным капиталом компаниях. Такая политика на первоначальном этапе полностью отвечала интересам местной крупной буржуазии, которая не располагала финансовыми ресурсами для создания базовых отраслей промышленности и укрепления инфраструктуры. Правительство признавало необходимость сохранения мелких производств, эндогенных для экономической структуры Индии. Например, в переработке сельскохозяйственной продукции их доля достигала 85%, в кожевенной промышленности 70%, стеклокерамической 75%. Защищенный внутренний рынок облегчал их выживание. Немалую роль в такой хозяйственной политике сыграл авторитет М. Ганди, его приверженность ремесленному, кустарному труду, своеобразная антивестернизация, направленная против крупного современного производства.
Для стратегии импортозамещения во время первых пятилетних планов характерно сдержанное отношение индийского правительства к привлечению иностранного капитала, который подвергался определенному регулированию, но не дискриминировался. Объективности ради замечу, что иностранный частный капитал в первые два десятилетия независимости страны выдерживал паузу. Его настораживала и социалистическая фразеология ИНК (“общество социалистического образца”), и национализация — правда, в очень умеренных масштабах — собственности англичан, а затем и несколько экзальтированная дружба с Советским Союзом, в том числе прямое заимствование опыта планирования. Здесь имели место не только экономические причины, но прежде всего геополитические, противостояние двух блоков, их борьба за влияние в Третьем мире. Индия в качестве стратегического союзника была чрезвычайно важна. Отсюда и межгосударственные программы содействия госсектору, предложенные Советским Союзом, льготное кредитование, активное сотрудничество в военной области. США упирали на поставки продовольствия по Закону 480, кредиты и займы через МБРР и МВФ. Для Индии с высокой степенью зависимости от импорта иностранного оборудования, некоторых видов сырья, особенно энергоресурсов, необходимых для строительства национальной тяжелой промышленности, поступления иностранных инвестиций были критически важны.
В конце 50-х — начале 60-х годов импортозамещение носило даже автаркический характер, внутренний рынок был относительно слабо связан с мировым. Анализируя развитие Индии, Г. Широков отметил, что “без сильного таможенного протекционизма индустриализация в Индии была практически невозможной”. В протекционизме было заинтересовано государство, как собственник крупных промышленных предприятий, как правило, это новые производства, которые не могли бы выдержать иностранную конкуренцию даже на внутреннем рынке. По оценке М. Тодаро, Индия имела средний эффективный уровень таможенной защиты в 70-е годы 69% по сравнению с 200% в начале 1960-х годов.
Оценивая импортозамещение в стратегии индустриализации развивающихся стран (Индия здесь показательна), важно отметить, что оно успешнее осуществляется на ранних этапах становления национальной экономики в постколониальный период, на фоне очень низкого уровня потребления основных слоев населения. Бедность, привычка к традиционно ограниченному набору товаров первой необходимости, к тому же местного производства, скудной “потребительской корзине”, отсутствие права на сравнение и выбор дает правительству определенную свободу действий. Индия, расходующая средства на импорт преимущественно товаров производственного назначения, — не исключение. Намного сложнее сокращать поступления в страну иностранных потребительских товаров после того как население в той или иной степени привыкло ими пользоваться. Это неизбежно означает расцвет черного рынка, контрабанды, теневой экономики. В случае позднего импортозамещения глобализация при активной роли ТНК существенно усиливает демонстрационный эффект, обостряя тем самым социальную напряженность.
Есть еще один фактор, облегчивший стране проведение импортозамещения — традиционная экспортная специализация на колониальных товарах, часть которых не имела сильных конкурентов на мировом рынке в 50-60-е годы — чай, кожи, пряности, драгоценности, хлопок, высококачественные хлопчатобумажные ткани. Вместе с тем на всем протяжении независимого развития индийское правительство в пятилетних планах неизменно повторяет задачу увеличения экспорта как долгосрочную. При этом основной упор был сделан на изменении его товарной структуры. Реальные сдвиги в этом направлении произошли после того, как в ходе импортозамещения была создана диверсифицированная промышленная база, приближенная к структуре развитых стран 60-х годов. Такой сдвиг стал одним из результатов “догоняющего” развития.
Правительство опиралось на сильную финансовую систему, что тоже выгодно отличало Индию от других развивающихся стран. Через Резервный банк оно осуществляло кредитное регулирование и влияло на кредитную политику коммерческих банков. Эта позиция государства была усилена национализацией 14 крупнейших банков в 1969 г., что, однако, не означало ликвидации частных банков как местных, так и иностранных. В Индии с 1875 г. действует старейшая в Азии Бомбейская биржа, через которую проходит до 60% всех биржевых операций. Ныне в стране работают 23 биржи с 7 тысячами листинговых компаний (второй по величине показатель после США), число акционеров в середине 90-х достигло 20 млн. человек. Определенным показателем роста современных форм финансовых расчетов стало быстрое увеличение пользователей наиболее распространенных банковских карт — до двух миллионов человек.
В Индии представлено большинство крупнейших банков из промышленно развитых государств. В последние годы местные частные банки получили разрешение работать в качестве их отделений. Банковская система страны освоила международные стандарты и технологии современного банковского дела. Кумулятивные средства иностранных институциональных инвесторов составили к середине 1996 г. 6,6 млрд. долл. На рынке краткосрочных заимствований ежедневный оборот составляет от 3 до 5 млрд. долл. Индия считается одним из крупных устойчиво развивающихся финансовых рынков.
Достаточно жесткое деление сфер экономической деятельности между государством, которое брало на себя функцию собственника в тяжелой промышленности, имело результатом многослойный характер индустриализации в стране. Промышленные объекты, отнесенные к госсектору, представляли капиталоемкое производство с использованием современных технологий и организации труда, но по сравнению с основной массой промышленных предприятий они были технически передовыми. На государственных и крупных промышленных предприятиях частного сектора имело место ежегодное увеличение производительности труда на 2% в 1970-1990 гг. Эксперты ЮНИДО считают это показателем структурных сдвигов, переходом от простых трудоемких производств к более сложным, капиталоемким. Соответственно возрастала профессиональная подготовка рабочей силы, качество труда, показатель модернизации промышленности. Успехи Индии в фармацевтической, аэрокосмической, нефтеперерабатывающей, металлургической промышленности подтверждают эти особенности. Нельзя не отметить, однако, что для индийских предприятий, особенно государственных, были характерны избыточная занятость, высокие издержки производства, завышенная себестоимость продукции.
Инвестиции государства в экономическую инфраструктуру, достигавшие в пятилетних планах 25% всех капиталовложений, способствовали расширению экономического пространства. При огромных размерах страны рост транспортных сетей и других средств связи облегчал движение товаров и услуг, создавал возможность освоения новых районов, ранее недоступных для слабого местного предпринимательства. За счет частного сектора шло нарастание массы промышленных товаров, защищенных от иностранной конкуренции, удовлетворявших внутренний потребительский спрос. Доля импорта в потреблении Индии в середине 60-х годов по потребительским изделиям не превышала 4%, товарам промежуточного спроса 8% и машинотехнической продукции 21%. Как признано в правительственной публикации, “экономика была защищена от иностранной конкуренции как в производстве, так и в торговле”. Протекционизм в сочетании с политикой поддержки частного сектора создал объективные условия для расширения номенклатуры производимых изделий, в том числе производственного назначения, в первую очередь для сельского хозяйства. Это наглядно проявилось в 1966-1977 гг. (второй этап индустриализации в Индии по мнению экспертов Международного банка), когда хроническое отставание аграрного сектора стало опасно тормозить рост экономики.
Государство за счет бюджетных ресурсов осуществляло сельскую электрификацию, субсидирование закупок удобрений и элитных семян, частный сектор увеличил производство сельскохозяйственных машин и инвентаря. К середине 70-х годов Индия существенно повысила самообеспеченность зерновыми. В 80-е годы производство зерновых росло на 3% ежегодно по сравнению с 2,6% эффективного спроса. Немаловажное значение, учитывая роль аграрного сектора в экономике Индии, имели хорошие погодные условия в 90-е годы, что повысило сборы зерновых и бобовых с 168,4 млн. т. в 1991г. до 199 млн. т. в 1996г. Урожайность также возросла с 1382 кг с гектара до 1604 кг, однако сбор зерновых на душу населения рос медленно, в отдельные годы реформ падало: 1991 — 510 г. в день, 1993 — 464 г., 1995 — 507 г., 1996 — 498 г. Уровень их потребления по-прежнему низок, хотя надо учесть, что пищевой рацион зажиточных слоев существенно изменился за счет увеличения в нем доли молочных продуктов, овощей, фруктов.
Очевидно, что первоначальное импортозамещение страна провела с несомненным успехом, расширив базу национальной промышленности за счет соединения усилий государства (целенаправленная политика протекционизма, налоговые и кредитные льготы предпринимателям, улучшение среды развития, а главное, строительство в госсекторе качественно новых для ее промышленной структуры предприятий) и частного сектора, сумевшего создать многочисленные промышленные предприятия в традиционных отраслях. Наверное, неправильно целиком связывать с этим периодом количественное и качественное укрепление кадрового потенциала Индии, он был достаточно высок благодаря традиционному уважению и престижу образования в общественном сознании, но существенно выросла численность опытных менеджеров, на предприятиях госсектора они составляли в 1997 г. 17% всей его рабочей силы.
Эти достижения не затмевают негативных черт, присущих индустриальной базе, формировавшейся в условиях защищенного внутреннего рынка. Характерно, что уже 24 июля 1991 г., т. е. в первые дни реформ, правительством была принята промышленная политика, стимулировавшая привлечение новых технологий путем сотрудничества с иностранным капиталом. Лицензирование сохранялось в 15 отраслях стратегического, социального и экологически уязвимого характера, а также для мелкого производства.
Экспортный потенциал Индии оставался невысоким прежде всего из-за низкого качества продукции, ее недостаточного научно-технического компонента. Основу вывоза страны в 60-70-е годы составляли товары традиционного экспорта, потребительские изделия, несложные машины. Ее доля в мировом промышленном экспорте менялась незначительно: 0,55% в 1970 г., 0, 41% в 1980 г., 0,52% в 1990 г. и 0,64% в 1994 г. Соответственно показатель экспорта машин и оборудования за эти же годы колебался в пределах 0,12%. Изменения в объеме экспортной торговли наметились сравнительно недавно, с конца 70-х годов. Экспортная квота составила (в % от ВВП): 1971 — 3,9%, 1975 — 6,2%, 1980 — 7,0%, 1985 — 8,5%, 1994 — 11,2%. Формально показатель увеличился более, чем в два раза за четверть века, но устойчивый рост обозначился в конце 80-х годов и особенно в начале 90-х, что может быть в определенной степени связано с осуществлением кардинальных экономических реформ.
Приведенные данные не позволяют говорить о переходе Индии к стадии экспортно-ориентированной индустриализации. Скорее, речь идет о том, что страна за долгий по современным меркам период замещения импорта создала плацдарм для возможного рывка с целью увеличить свои позиции в мировой торговле. Экспортно-импортная политика Индии в 1992-1997 гг., совпадающих с периодом 8-го пятилетнего плана, акцентировала устранение протекционистских ограничений (либерализован импорт еще 542 товаров) и переход страны к дальнейшей глобализации. В 9-м плане поставлена задача довести экспорт страны к 2002 г. до 90-100 млрд. долл., достигнув 1% в мировой торговле. Таможенные тарифы на капитальные товары снижены с 25 до 20%, как и на промежуточные изделия для сталелитейной и ряда других отраслей. Однако, на мой взгляд, ныне найти нишу в мирохозяйственных связях стало намного сложнее, чем это было, например, при восхождении азиатских НИС первой волны. Конкуренция в МХ заметно обострилась, снизив значимость дешевого труда, которым Индия располагает в избытке, ранее считавшегося неоспоримым преимуществом. В 1990-х годах в мировой экономике конкурентоспособность готовой продукции, особенно потребительской, переместилась от цены к качеству. Само понятие качества получило новое содержание, включающее не только соблюдение принятых стандартов, но современный стиль, дизайн, точность поставок, послепродажное обслуживание, т.е. расширение экспорта требует не просто достижения определенного уровня продукции, но и создания сложных и дорогостоящих сетей ее продвижения. Представляется, что для Индии экспортная ориентация в ближайшие годы возможна для ограниченного круга товаров.

Реформы 1991 г.

Насколько пакет реформ, принятый в стране в июле 1991г., изменяет суть индустриализации страны, ускоряет ее модернизацию? Основы экономических и социальных сдвигов, смешанной экономики были заложены в ходе проведения “классической” индустриализации с поправкой на использование еще и советского опыта. Вместе с тем в этой политике присутствовали черты современного западного понимания развития, что отражено в социальных расходах по пятилетним планам. Еще раз подчеркну, что крутого слома механизма, перехода на качественно иные рычаги в управлении хозяйством не было. В основе была именно модернизация действующих отношений в схеме “государство — частный сектор”, их адаптация к меняющейся среде. Полагаю, что июль 1991 г. означал завершение индустриализации имитационного типа, сдвиг к политике устойчивого развития.
Реформы были начаты под давлением ухудшающихся внутренних условий развития. Как это часто бывает, экономическая политика, способствовавшая промышленному росту в предшествующие десятилетия, со временем теряет динамизм. В конце второго этапа индустриализации (1966-1977 гг. по мнению экспертов Мирового банка) государство усилило свой контроль во всех отраслях экономики, ограничив тем самым свободу действий местных предпринимателей и приток иностранного капитала, сократились валютные резервы. В итоге темпы роста ВВП упали ниже 3,5% в год, что ускорило постепенное ограничение “царства лицензий”, как писали индийские газеты, в промышленности, когда не только открытие нового предприятия, но и расширение производства, изменение номенклатуры продукции требовало соответствующего разрешения чиновника. Шаги по реформированию ригидной структуры были сделаны еще правительством Раджива Ганди, но его гибель не дала провести реформы как систему мер.
Государство в основном выполнило свое главное предназначение — в стране сформировался сильный частный сектор, его доля в ВВП поднялась с 41% в 1981 г. до 65% в 1995 г., 75% в 1996 г. Стране удалось освободиться от импорта зерновых, от которого она зависила в предшествующие десятилетия. Индия готова экспортировать в год до 10 млн. т. пшеницы, качество которой отвечает мировым стандартам. Созданная за годы планирования экономическая инфраструктура позволяет осуществлять ее хранение и транспортировку.
Анализ особенностей “догоняющего” развития на примере Индии показывает, что в этой стратегии постоянно взаимодействуют традиционные структуры и институты с привнесенными извне инструментами модернизации, причем такой симбиоз может носить мирный характер, усиливать потенциал страны. Это убедительно доказывает опыт мелких производств, широко распространенных в Индии, составлявших основу ее промышленности в колониальный период. Правительства, возглавляемые партией Индийский Национальный Конгресс (ИНК), здраво оценивая значение мелких предприятий в экономике, даже в периоды особого увлечения развитием тяжелой промышленности, проводили их финансирование в рамках пятилетних планов, использовали экономические и административные рычаги для защиты от конкуренции крупного капитала. Как уже говорилось, немаловажную роль в этой политике сыграло мировоззрение М. Ганди, видевшего в ремесленном труде своего рода хранителя традиций, культурных ценностей Индии в противовес западному крупномасштабному производству. Индийские экономисты считали мелкое производство не просто частью отсталой структуры хозяйства (хотя с точки зрения используемой техники труда оно таковым и было), а необходимым элементом будущей здоровой экономики. Это позволило сохранить миллионы рабочих мест (по примерным оценкам в этом секторе к 1998 г. было занято 16,7 млн. человек (по сравнению с 13,9 млн. в 1993 г.) и несколько уменьшить неконтролируемый приток рабочих рук в города. Характерен термин “сельская индустриализация”, применяемый в ряде программ, подразумевающий меры поддержки малых предприятий за пределами городов с тем, чтобы увеличить несельскохозяйственную занятость. Мелкое производство обеспечивало в ходе импортозамещения наполнение внутреннего рынка относительно дешевыми потребительскими товарами и до известной степени производственными для крестьянских хозяйств. Часть его продукции, а также ремесленная и кустарная экспортируется. В 1994/95 г. — 1996/97 г. ежегодные темпы роста его экспорта превысили 10%. Под эгидой правительства и на уровне штатов созданы специализированные центры, помогающие мелким предприятиям стандартизировать свою продукцию, модернизировать производство и формы управления, наладить маркетинг. Наряду с многочисленными корпорациями и банками, кредитующими мелкие предприятия, этот комплекс мер можно рассматривать как метод преодоления их периферийности, осовременивание мотиваций, в известной мере — при некотором повышении доходов занятого в этом секторе населения — и образа жизни. Отмечу, что в мелких предприятиях очень высока доля неучтенного семейного труда, поэтому доля занятых на них намного выше официальных данных. В докладе о реформировании малых и средних предприятий, представленном правительству в январе 1997 г. известным экономистом Абидом Хуссейном, рекомендуется уделить особое внимание на организацию кластеров мелких предприятий как “центров будущего роста”. Эта позиция полностью совпадает с современными изменениями в стратегии развития малой экономики в развитых европейских странах. Кластеры рассматриваются как возможность преодолеть изолированность мелких предприятий, повысить их конкурентоспособность. Характерно, что кластеры создаются как традиционными, так и современными мелкими предприятиями.
Мелкое производство Индии сохраняет двойственность, сосуществование традиционных и современных мелких производств. Первые ориентируются прежде всего на спрос беднейших слоев населения, статичный и слабо дифференцированный, ограниченный в основном предметами первой необходимости. Здесь сложилась жесткая зависимость — узкий по номенклатуре товаров и услуг, но массовый спрос, вынужденное безразличие потребителя к качеству (определяющий фактор — цена) объективно поддерживает на плаву традиционные малые предприятия и одновременно обусловливает их отсталость, низкий технический уровень, слабые стимулы к модернизации. Эксперты ЮНИДО считают, что слабость менеджмента, особенно в мелких и средних семейных предприятиях, устаревшая система подготовки кадров для них препятствуют принятию новых организационных структур, в том числе образованию кластеров. Очевидно, что огромные масштабы рынка, обслуживающего низкодоходные слои населения, делают малые предприятия консервативным элементом промышленной структуры Индии.
Одновременно высокими темпами растут современные малые предприятия, удовлетворяющие индивидуализирущийся спрос населения с высокими доходами, а главное, мелкие предприятия, специализирующиеся на выпуске производственных товаров. Часть из них кооперируется с крупными, осуществляя поставки узлов, запасных частей, сборку, ремонтные работы. Эта группа использует современные технологии, менеджмент, сохраняя преимущества малых форм — экономию на административных расходах, более низкую оплату труда. Сочетание экстенсивных и интенсивных типов развития можно считать долгосрочной тенденцией малой экономики Индии.
С точки зрения социально-экономической стабильности важно, что реформы сохраняли мелкое производство. Опыт Индии подтверждает позицию экспертов ЮНИДО, что мелкое производство обеспечивает пригодную основу для новых крупных промышленных предприятий, стимулирует предпринимательство, подготовку кадров для них, технического персонала.
Для окрепшего частного сектора мелочное государственное регулирование, в первую очередь через систему лицензий, породившую масштабную чиновничью коррупцию (по ее уровню Индия занимает одно из первых мест в мире), становилось препятствием к дальнейшему росту. Возросшие накопления национальных предпринимателей, позволяющие вести современный масштабный бизнес, делали ненужным дальнейшее расширение крупной государственной собственности, тем более, что объекты госсектора отличались низкой эффективностью и требовали постоянной подпитки бюджетными средствами.
Это во многом определило суть экономических реформ 90-х — либерализацию, постепенное сокращение позиций государства как собственника. Число отраслей с его преимущественным участием снизилось до шести. Последовательное делицензирование привело к тому, что эта процедура сохранилась к середине 1997 г. только в девяти отраслях. Были сокращены также 14 товарных позиций, производство которых прежде было зарезервировано за мелкими предприятиями, в том числе автозапчасти, синтетические сиропы, некоторые кондитерские изделия. В 1997 г. правительство приняло пакет мер для 106 ведущих госпредприятий, расширявший их финансовую и управленческую автономию, в случае, если они работают прибыльно. Число таких госпредприятий возросло со 123 в 1990-91 гг. до 134 в 1995-96 гг. при общем их числе 246 и 243 соответственно.
Позиции частного предпринимательства усиливала развитая структура финансово-кредитных институтов. Резервный банк разрешил открывать новые частные банки и финансовая система в целом окрепла благодаря заметному росту банковских отделений в сельских районах, позволивших мобилизовать дополнительные ресурсы. В стране к апрелю 1997 г. действовали 353 банка, специализирующихся на операциях с малыми предприятиями, что несколько ослабило их зависимость от местных ростовщиков, кредитовавших по ставкам в три-четыре раза выше банковских. Однако доля банковских кредитов мелким предприятиям с 1993 г. выросла незначительно — с 14,6% до 16,6% объема всего банковского кредитования.
Курс на либерализацию экономики предполагал возможность приватизации части предприятий госсектора, поэтапное снижение ввозных пошлин, увеличение разрешенной доли иностранного капитала в собственности индийских компаний, упрощение процедуры его привлечения. В этом наборе мер нет ничего, что не было бы известно из опыта многих государств, приступивших к изменению модели хозяйственного развития. В практике экономических реформ в Индии важны методы их реализации — постепенность, неприятие “обвальных” рычагов (все сразу и вдруг), стремление избежать резких изменений, последствия которых могли быть непредсказуемы. Сокращение госсобственности в промышленности осуществляется осторожно, оно началось не сразу после принятия пакета реформ в 1991 г., и не с приватизации, а с коммерциализации предприятий после 1993 г., когда в стране укрепилась макроэкономическая стабильность, темпы роста обрели устойчивость. В результате это позволило удерживать инфляцию на невысоком уровне: 1993 — 7%, 1994 — 10,8%, 1995 — 10,4%, 1996 — 5%, 1997 — 6,9%. С 1996 г. специальная правительственная комиссия начала продажу части акций 40 госкомпаний, в том числе “голубых фишек”, однако реальные поступления в бюджет оказались ниже ожидавшихся.
Заметную роль в стабильности экономики играет национальный частный сектор, опирающийся на быстро развивающийся внутренний рынок. Его динамизм и диверсификация были результатом всего предшествующего хозяйственного развития. Одним из важных компонентов стала возросшая покупательская способность сельского населения (70% всего населения Индии). В 1992-93 гг. на долю жителей сельских районов приходилось 70% покупок велосипедов, портативных радиоприемников, швейных машин, 50-60% кварцевых часов, черно-белых телевизоров, 40-50% мотоциклов, вентиляторов. По оценкам, их расходы на приобретение фасованной продукции растут на 20-25% ежегодно. В последние годы действующие в Индии в сфере потребительских товаров ТНК и особенно местные крупные фирмы, развивая свои дистрибьюторские сети, делают ставку на продвижение продукции в сельские районы, население которых еще недавно рассматривалось как почти однородная низкодоходная группа. Проведенные маркетинговые исследования показали ошибочность такой позиции, и боязнь упустить формирующийся рынок заставила адаптировать к вкусам сельского населения названия ходовых товаров, придать местный колорит известным торговым маркам. Маркетинговая стратегия включает обязательное участие в многочисленных (около пяти тысяч в год) ярмарках и фестивалях, традиционно принятых форм торговли и развлечений, особенно в сельских районах. Считается, что их посещают около 100 млн. человек, многих из которых можно причислить к среднему деревенскому классу.
Дистрибьюторская сеть охватывает свыше 3800 городов и примерно 500 тыс. деревень, причем в деревнях особо велика роль семейных мелких предприятий, которые входят в эту разветвленную систему розничной торговли. В городах существенно возросло число супермаркетов — сравнительно новое явление в Индии. Предполагается, что в ближайшие годы их развитие привлечет значительные инвестиции.
В быстро развивающейся сфере обслуживания весьма велико распространение мельчайших предприятий (tiny units). Так, в 8-м пятилетнем плане была принята специальная схема для создания 700 тысяч таких предприятий с общей занятостью 1 млн. человек (полтора человека на предприятие). Это так называемая самозанятость, которая поощряется с помощью кредитов, специальных курсов подготовки к предпринимательской деятельности. В рамках этой программы действует план обеспечения самозанятости для молодых образованных безработных (от 18 до 35 лет). Основная задача — стимулировать предпринимательство, особенно среди наиболее уязвимых слоев населения, к которым отнесены женщины, представители низших каст и т. д. До некоторой степени механизм функционирования таких планов напоминает распространенные в развитых странах “бизнес-инкубаторы”. В Индии также для получения финансовой помощи потенциальный участник должен представить подобие бизнес-плана, иметь небольшой финансовый задел. Доля правительства достигает 7500 рупий на каждого участника, и оно же оплачивает обязательное краткосрочное обучение (15-20 дней для работы в промышленности, 7-10 дней в сфере услуг). В совокупности эти меры несколько стимулировали рост доходов, а главное, увеличивали число людей, приобщаемых к современным формам бизнеса.
Массовый потребительский спрос, несмотря на глубокую дифференциацию в доходах населения, в значительной степени определил устойчивость экономики в ходе реформ. Рост потребительских цен после 1991 г. не превышал 10% в год.
Индийская промышленность, как считает правительственный источник, испытывает воздействие экономических реформ, “находясь в критической фазе переходного состояния и реструктуризации”. 90-е годы отмечены высокими темпами ее роста, прежде всего за счет обрабатывающих отраслей. Национальные производители в таких отраслях, как автомобилестроение, пищевая, текстильная, фармацевтика и др., сумели создать и укрепить свои торговые марки, выдерживая на внутреннем рынке конкуренцию со стороны ТНК. Этому в немалой степени способствует бурно развивающаяся индустрия рекламы, использующая электронные средства связи — телевидение доступно 75% населения, радиовещание 100%. Затраты национальных компаний на рекламу в 1994-95гг. достигли 350 млрд.рупий (1,1млрд.долл.).
По оценке Мирового банка, сделанной еще в 1994 г., Индия способна обеспечить долгосрочный экономический рост порядка 5% в год. Эксперты МВФ, внимательно отслеживающие ход реформ в Индии, считают, что их следующая волна должна включать расширение налоговой базы, сокращение субсидий и повышение эффективности госпредприятий, в том числе приватизацию, а также меры, повышающие привлекательность страны для иностранных инвесторов за счет большей открытости финансового рынка. Среди частных иностранных инвесторов представлены все ведущие промышленно развитые страны, но размеры инвестиций невелики, особенно по сравнению с потребностями Индии. Первое место занимают США — 173 млрд. рупий, затем Великобритания — 45 млрд., Израиль — 47 млрд., Нидерланды — 38, Япония — 30 млрд. рупий. В инвестициях высока доля поступлений от индийцев, проживающих за рубежом. С 1995 г. правительство ввело регулирование, стимулирующее приток иностранных инвестиций в венчурные предприятия, стремясь таким образом ускорить разработку и освоение промышленностью высоких технологий. Индия, когда-то один из крупнейших заемщиков Мирового банка, продолжает пользоваться его финансовой поддержкой, но ее объем снижается: 1995 — 1119 млн. долл., 1996 — 776,6 млн. долл., 1997 — 626,5 млн. долл. (доля в общей сумме займов Мирового банка 8,8%, 5,4%, 4,3% соответственно). Усиливается зарубежная активность индийских предпринимателей, их инвестиции в проекты за границей выросли более чем вдвое за 1990/91-1996/97 фин. гг., особенно предоставление консультационных услуг. Они ориентированы в основном на страны Ближнего и Среднего Востока, постепенно расширяются контакты с ЕС. С 45 странами подписаны соглашения об избежании двойного обложения.
Курс реформ не означал отказа от перспективного планирования (осуществляется 9-й пятилетний план на 1998 — 2002 гг.), но заметно менял его приоритеты, усиливая финансирование инфраструктуры, включая научно-техническую. Видимо, этим объясняется интерес крупных зарубежных фирм к созданию в Индии своих центров. Наличие здесь технически грамотных кадров и низкая (по сравнению со странами Запада) зарплата привлекли такие компании, как “Майкрософт”, “Моторола”, “Новел”, “ИБМ”, организовавшие в 1996-1997 гг. свои предприятия. Крупная швейцарско-шведская компания “Эй-Би-Би” намерена в ближайшие годы перевести до 50% своего штата в развивающиеся страны, в первую очередь Индию и Китай. Эта практика ускоряет приобщение к современным технологиям. Сектор программного обеспечения растет в Индии с начала 90-х годов высокими темпами, в нем занято 160 тысяч человек, постоянно расширяется экспорт программных продуктов. В 1996 г. он составил один миллиард долларов и по прогнозам может вырасти до 4 млрд. долл. в 2000 г.
В официальных правительственных документах подчеркивается необходимость перехода от импортозамещения к усилению интеграции, большей открытости национальной экономики, использованию преимуществ международной торговли. Однако политика тарифной защиты национального производителя продолжает доминировать, что нашло отражение в долгих и непродуктивных переговорах с ВТО. Индия добивается вступления в эту организацию, но крайне неохотно открывает свой рынок для импорта потребительских товаров, на чем настаивают МВФ и ВТО, ссылаясь на растущие валютные резервы Индии и стабильный платежный баланс. В начале 1998 г. правительство пошло на некоторые уступки, объявив о снятии ограничений на импорт 340 наименований продукции, в том числе некоторых видов бумажной, текстильной. Однако торговые контрагенты Индии считают, что эти меры затронули малозначимые товары. Для индийских экспортеров более важным станет упрощение процедур при ввозе средств производства. Что касается снижения в 1998 г. импортных пошлин на чай, поступающий из Шри-Ланки, Бангладеш и Непала, то результаты неоднозначны. Усиление конкуренции понизило его цены на внутреннем рынке, которая не компенсирована частичным реэкспортом ланкийского чая, а также вывозом высококачественных сортов индийского.
Импортозамещающая индустриализация, характерная до последнего времени для стратегии развития Индии, не решила проблему нищеты, массовой безработицы, по индексу человеческого развития Индия занимает 135 место среди 150 стран. И все же страна в ходе индустриализации снизила уровень нищеты, хотя оценки носят приблизительный характер — с 50% общей численности населения в 50-х гг. до 30% в середине 90-х гг. Проживание за чертой бедности (доход на человека в день один доллар) остается уделом миллионов людей. Наверное, есть логика в том, что в 1998 г. Нобелевскую премию по экономике получил индийский исследователь Амартья Сен за изучение методов определения степени бедности. Резервации бедности — сельские районы, в них проживает 33% людей, отнесенных к этой категории, по сравнению с 20% в городских ареалах, где легче найти хотя бы случайный доход. Этот показатель, типичный для экономики стран Третьего мира, мирно соседствует с наличием у населения Индии свыше семи тысяч тонн золота, традиционно выполняющего многофакторную роль в жизни граждан: это и страховой фонд, и средство сбережения, и престиж, и, наконец, обязательный элемент такого события, как создание семьи, — приданое невесты должно включать не менее 155 г золота. Эту традицию не в силах переломить никакая модернизация. Возможно, особая значимость желтого металла в культурной и экономической традиции Индии помогла вывести ее ювелирную промышленность на лидирующие позиции в хозяйстве и экспорте.
Очень медленно, неравномерно, но в Индии происходит повышение доходов, ставшее реальностью для миллионов людей, что предотвратило в обществе явление, которое эксперты ООН на основе изучения ряда переходных экономик называют стрессом реформ. Так характеризуется состояние социума, когда в результате резких негативных сдвигов в экономике люди теряют ориентацию, не понимают происходящего, не верят в перемены к лучшему. В результате возникает массовая апатия, отказ от активной позиции. Хронический стресс в обществе приводит к тому, что большинство населения, экономическое положение которого ухудшается, теряет интерес к жизни, ищет выход в наркотиках, алкоголе, наконец, добровольном уходе из жизни. В результате резко, подчас необратимо, снижается интеллектуальный потенциал страны.
В Индии, начавшей построение самостоятельной современной экономики с низкого старта, даже незначительное увеличение доходов широких слоев населения порождает огромную психологическую отдачу. Позволю себе личные впечатления от посещения страны в середине 80-х и 90-х годов. Бросается в глаза динамизм индийского общества, даже в традиционно неторопливой провинции, его очевидная модернизация и откровенная вестернизация в больших городах.
Основная часть трудовых ресурсов по-прежнему занята в сельском хозяйстве, а падающая трудоабсорбционность промышленности (на 1% ее роста приходится 0,3-0,7% роста занятости) не позволяет рассчитывать на увеличение рабочих мест в соответствии с предложением рабочей силы. Ее ежегодный прирост составил соответственно 1,9% в 1980 — 1990 гг. и 2% в 1990 — 1995 гг. Занятость на предприятиях государственного и частного секторов растет медленно: с 26,1 млн. человек в 1991 г. до 27,9 млн. в 1996 г. при официально зарегистрированной безработице 37 млн. человек в 1998 г. В этих условиях денационализация и акционирование госпредприятий вызывает протест профсоюзов, поскольку неизбежен рост безработицы из-за типичной для госпредприятий избыточной занятости.
Масштабы безработицы в Индии в ходе индустриализации резко возросли в результате роста населения (влияние западных методов борьбы с эпидемиями, гуманитарная помощь голодающим, относительное сокращение спроса на живой труд в сочетании с традициями большой семьи и многодетности). В результате сложилась армия безработных в масштабах, каких не знали страны Запада, и во всех ее формах одновременно — видимая, скрытая, структурная, застойная. М. Тодаро характеризует такую безработицу как исторически уникальное явление, присущее развивающимся странам. Индия — не исключение.
Устойчивые темпы роста ВВП привели к некоторому увеличению подушевого дохода (в 1995 г. 340 долл. в абсолютных показателях и 1260 долл. по паритету покупательной способности). Годы реформ отмечены ростом правительственных продовольственных субсидий с 28 млрд. в 1992/93 гг. до 75млрд. рупий в бюджете 1997/98 гг. Мировой банк констатирует: “государственная распределительная система рассматривается как основа сети безопасности для защиты бедноты от отрицательных ценовых колебаний, порождаемых экономическими реформами”. Но даже при низком уровне подушевого дохода потребительский рынок страны с населением почти в миллиард человек огромен. Сохраняющееся расслоение по доходам, типичное для экономики с крупными ареалами нищеты, предполагает наличие узкой группы с сверхдоходами, предъявляющей спрос на предметы роскоши и современные товары длительного пользования. Австралийские бизнесмены, начиная борьбу за позиции на индийском рынке, сформулировали это весьма выразительно: “мы поставляем товары не Индии, а Бомбею, Мадрасу, Нью-Дели”, имея в виду, что эти города-мегаполисы концентрируют население с высокими доходами.
Но главная привлекательность индийского рынка уже сегодня, и еще больше в перспективе, состоит в формировании среднего класса. Официальные правительственные источники причисляют к среднему классу от 200 до 250 млн. человек. Правда, отсутствуют показатели, какой доход принят за основу принадлежности к среднему классу. Отражением этого процесса можно считать некоторый рост прямых налогов в общих поступлениях в центральный бюджет: с 22,3% в 1992/93 гг. до 26,5% в 1997/98 гг. По мнению тех же источников, это огромный рынок с дифференцированным спросом. Одним из признаков его нового качества стал ажиотажный спрос на модификацию национального автомобиля “Марути 800”, когда индийцы переплачивали на его покупках, не желая ждать несколько месяцев. Ведущие мировые фирмы-производители высококачественных потребительских товаров, в т. ч. длительного пользования, представлены в Индии своими торговыми марками — Кока Кола, Келлогс, Леви Стросс, Рибок, Филипс, Бош, Сони, Панасоник и т. д. Особенно активную политику завоевания рынка Индии ведут “гранды” автомобилестроения — Дженерал Моторз, Сузуки, Форд, Даймлер-Бенц, Тойота, Хонда, Пежо и др. Хотя взрыв консюмеризма произошел сравнительно недавно, в Индии действует примерно 500 добровольных организаций по защите прав потребителя.
Можно считать, что мощный развивающийся внутренний рынок в определенной степени ослабляет объективную потребность в ориентации производства на экспорт.

Индустриализация в глобализирующейся экономике

Глобализация в рамках МХ не отменяет объективной необходимости индустриализации в развивающихся странах, особенно в ее экспортно-ориентированном варианте, но одновременно усложняет проведение такой политики. В канун 90-х годов эксперты ЮНИДО считали, что “истинная сложность развивающихся стран состоит в их неспособности проводить даже в будущем индустриализацию на основе, которая не была бы продиктована извне”. В 1996 г. эта позиция конкретизируется в предположении, что крупные, чрезмерно дифференцированные, неэффективные предприятия, созданные в период импортозамещения, “не смогут выстоять в новом либерализированном окружении и должны быть полностью реструктуризированы”. В Индии, как считают некоторые экономисты, либерализация может подорвать высокотехнологичные отрасли, ориентировав производство и экспорт на ресурсоемкие отрасли. Это во многом совпадает с положением в реформируемой экономике России, где наукоемкие производства, лишившись бюджетных дотаций, в короткий срок потеряли лидирующие позиции.
Глобализация меняет промышленную политику в развивающихся странах, “сужая возможности выбора, поскольку большинство решений сводится к более тесной интеграции в мировую экономику”. Содержанием такой политики становится переход от защиты и стимулирования отдельных секторов или отраслей к повышению конкурентоспособности экономики в целом косвенными методами — увеличением инвестиций в инфраструктуру, образование, НИОКР. Характерно, что в ходе индийских реформ 90-х социальная составляющая ВВП, правда, низкая, всего 2,4%, не сократилась. Однако надо заметить, что подавляющее большинство населения Индии, занятое в неорганизованном секторе, а это почти 90% рабочей силы, не подпадает под действие государственного социального обеспечения. Социально-экономические стандарты остаются очень низкими.
Азиатский финансовый кризис усилил настороженное отношение к глобализации. Отражением этих настроений стало заявление Генерального секретаря ООН Кофи Аннана в сентябре 1998г.: “Миллионы и миллионы граждан убеждаются на своем опыте, что глобализация это не подарок судьбы, а сила разрушения, подрывающая их материальное благополучие или их привычный образ жизни”. На мой взгляд, ссылка на привычный образ жизни имеет знаковый характер, это своего рода отторжение вестернизации, а какой еще может быть глобализация в современном мире? Не исключено также попятное движение, определенное усиление (в который раз) регулирующей роли государства. Так, в недавнем анализе финансовых трудностей Японии поставлен вопрос, не стала ли их причиной слабость государственного контроля за деятельностью коммерческих банков, развязавших спекулятивный бум.
Уход государства из экономики Индии в годы реформ не произошел, но имело место снижение его функции собственника, ослабление контроля и регулирования. Для характеристики этого процесса уместно использовать удачное определение В. Мельянцева “дозированный интервенционизм”. Для местного и особенно иностранного частного капитала стали доступны прежде закрытые отрасли, что в сочетании с девальвацией рупии, снятием многих ограничений на экспортно-импортные операции позволило в 1992 — 1996 гг. довести средние темпы роста ВВП до 5-6% в год. Среднегодовой объем экспорта вырос незначительно — с 6,3% в 1980 — 1990 гг. до 7% в 1990 — 1995 гг., но при заметном росте в нем доли промышленных товаров — с 59% в 1980 г. до 75% в 1993 г. В экспорте сохраняется преобладание промышленных товаров с низким наукоемким и техноемким содержанием. Осторожная внешнеэкономическая политика способствовала росту валютных резервов страны: 1991 г. — 3,6 млрд. долл., 1995 — 18,0 млрд., 1997 — 24,7 млрд., 1998 — 25,1 млрд. долл.
Правительство Индии, возглавляемое с марта 1998 г. Аталом Ваджпаи, предполагает повысить среднегодовой темп роста ВВП до 7%, промышленности до 12%. Неизменным остается курс на поддержку национального производства, в том числе мерами по защите внутреннего рынка. Официально провозглашена борьба с нищетой как долгосрочная задача правительства. Падение мировых цен на нефть может улучшить финансовые показатели Индии, поскольку нефтепродукты занимают одно из первых мест в ее импорте.
Проведение Индией серии ядерных взрывов в мае 1998 г., встреченное бурным ликованием населения, было, на мой взгляд, преодолением комплекса неполноценности, вызванного “догоняющим” развитием. Вхождение в ядерный клуб мировых лидеров стало для Индии определенным рубежом в системе “притяжение-отталкивание” западных стратегий и методов развития, сознанием того, что страна состоялась как современная держава. Хотя после проведенной серии ядерных испытаний, США объявили экономические санкции против Индии, они не были поддержаны другими государствами “семерки”, слишком велика заинтересованность в ней как крупном торговом партнере. Однако на США в последние годы приходилась основная доля (26,6%) всего объема прямых инвестиций в Индии, а главное, правительство США решило ограничить экспорт технологий, что в первую очередь затронет экспортно-ориентированный сектор программного обеспечения.
Сокращение инвестиций из-за рубежа может болезненно сказаться на передовых отраслях Индии с учетом того, что после принятия реформ в 1991 г. ожидался их приток в размере 10 млрд. долл. в год, а реальный показатель за весь период не превысил 27,3 млрд. Для оценки остроты потребности в притоке капитала извне можно сравнить этот показатель с 200 млрд.долл., которые правительство страны считает необходимыми инвестировать в инфраструктуру в ближайшие пять лет. Доля Индии в инвестициях в развивающиеся страны незначительна — 2,7 млрд.долл. из 110 млрд. в 1996 г. (Для сравнения — доля КНР 42 млрд., Мексики 6,4 млрд.) Основные иноинвестиции ориентированы на нефтепереработку, развитие телекоммуникационных систем, транспорт.
Импортозамещающая индустриализация резко усилила многослойный характер индийской экономики. Усилиями прежде всего государства в стране созданы крупные современные предприятия в аэрокосмической, военной отраслях, достигнут определенный уровень компьютеризации наряду с сохранением массы традиционных отсталых производств. Их модернизация требует времени и крупных инвестиций, а вытеснение грозит дальнейшим увеличением безработицы.
Опыт Индии для России (имея в виду определенное сходство в проведении индустриализации, вплоть до прямых заимствований из практики хозяйственного управления бывшего Советского Союза), дает основание считать, что импортозамещение при всех негативах этого периода способствует количественному расширению промышленной базы в целом и созданию основы для дальнейшего продвижения. Но при этом необходим сильный частный сектор, который несет конкурентные начала в экономике. Импортозамещение по мере его исчерпания комбинируется с постепенным переходом (в большой экономике, инерционной по определению, резкие перемены опасны) к выборочной экспортной специализации, отходом от сугубо сырьевой направленности.
Оценивая положительную макроэкономическую динамику и стабильность хозяйственной конъюнктуры в годы реформ в Индии, важно учесть, что они в значительной степени были продолжением предшествующего развития. В экономической модели смешанной экономики, осуществляемой Индией, менялись акценты, усиливались рыночные рычаги, в первую очередь конкуренция, коммерциализировалась деятельность госсектора, но основа была однотипной — легитимность частной собственности, частного предпринимательства.
По сути экономические реформы 90-х годов отвечали корпоративным интересам частного сектора, не отменяя функцию государства как организатора экономического пространства. Стратегия индустриализации преимущественно в импортозамещающем варианте с невысоким уровнем включенности в мировое хозяйство, если судить по экспортной квоте в ВВП, ограниченным участием иностранного капитала в экономике сделали Индию менее уязвимой по сравнению с другими развивающимися рынками, особенно в разгар азиатского финансового кризиса. Однако общее ухудшение мировой экономики отразилось на некотором снижении ВВП страны: 1995 — 7.9% роста, 1996 — 7.5%, 1997 — 5.6%. По оценке МВФ, это результат действия как циклических факторов, так и ослабления эффекта реформ 1991 г. Рекомендуемые им методы в целях достижения устойчивого роста, по сути, продолжение тех же реформ — либерализация внешней торговли и инвестиций, укрепление экономической инфраструктуры, дерегулирование внутреннего рынка.
Оценивая кратко — и среднесрочные перспективы экономического развития Индии, можно предположить продолжение индустриализации, втягивание в этот процесс отраслей легкой промышленности, части мелких производств, дальнейшее укрепление базы современной промышленности крупным частным предпринимательством. Импортозамещение в возрастающей степени взаимодействует с экспортной ориентацией, тем более что номенклатура вывозимых готовых промышленных товаров достаточно традиционна (ткани, готовая одежда, кожевенные изделия, но быстро растет доля бытовой электроники, транспортного оборудования).
Укрепление экспортного потенциала существенно зависит от притока частных иностранных инвестиций. Но в годы реформ наблюдается большой разрыв между объемами согласованных внешних инвестиций и реально поступивших: с 1991 г. по март 1998 г. последние составили немногим больше 20% от согласованных с 15 ведущими инвесторами сумм. Видимо, это свидетельство еще не преодоленного предубеждения к индийскому рынку, сложившегося в годы активного вмешательства государства в экономику.
Переход к устойчивому развитию большой экономической системы с высокими темпами роста населения и постоянной массовой безработицей объективно требует увеличения государственных социальных ассигнований, тормозя тем самым инвестиции в экономику. Войдя в ядерный клуб, Индия обрекла себя на продолжение дорогостоящих программ в этой области, что также отвлекает средства от других секторов.
Участие страны в глобализации представляется неравномерным, непоследовательным. В таком положении нет особой индийской специфики. Мировой банк считает: “глобализация на самом деле не глобальна — она еще не затронула огромную часть мировой экономики. Присоединение к глобальной экономике ... несет как риски, так и возможности. Например, она может сделать страны более уязвимыми перед внешними ценовыми шоками, усилить дестабилизирующее воздействие изменений в потоках капитала”.
Наличие в Индии обширных отсталых (периферийных) анклавов, сохранение которых — вынужденная необходимость, означает их несостыкованность с мировыми экономическими тенденциями. Вместе с тем сложившиеся в экономике Индии динамичные отрасли (программного обеспечения, аэрокосмическая) адекватны требованиям глобализирующейся экономики. В короткие сроки преодолеть такую раздвоенность невозможно. Проблема того, как подтянуть (модернизировать) отсталые хозяйственные структуры, избежав при этом социальных сбоев, предопределяет длительное сосуществование экстенсивных и интенсивных факторов роста.

Э.Е. Лебедева

ТРОПИЧЕСКАЯ АФРИКА НА ПОРОГЕ XXI ВЕКА


Н
а рубеже веков все отчетливее выявляются серьезные вызовы мировому сообществу, обусловленные противоречивым взаимодействием двух явно не равновесных тенденций — глобализации и дифференциации (фрагментации) мирового развития. В последней трети уходящего столетия превалировала первая тенденция, особенно в экономической сфере. “Локомотивом” процессов глобализации выступает постиндустриальный мир, который объективно ориентирует незападные общества на свою систему производства, стандарты потребления, социо- и политико-культурные ценности и нормы.
Тенденция дифференциации мирового развития только набирает силу. Она возникает и в результате “отталкивания” от нивелирующего воздействия глобализации, и нарастающих кризисных проявлений ее, и процессов децентрализации госуправления на основе и вследствие укрепления гражданского общества, расширения начал самоуправления. Наиболее весомо и зримо тенденция дифференциации/фрагментации проявляется в сфере социокультурной, демонстрируя непреодолимую тягу различных сообществ, групп людей к сохранению или возрождению своей этнокультурной, региональной или конфессиональной идентичности, что влечет за собой нередко смену форм государственности. Подпитываться эта тенденция будет и стремлением найти свою собственную парадигму экономического развития странами, оказавшимися маргиналами в глобализирующейся системе мирохозяйственных связей. К числу таких стран относятся и государства Тропической Африки. Определить их роль, место и перспективы эволюции в новом мировом контексте, складывающемся под влиянием вышеозначенных факторов, представляется нам весьма актуальным.
Горькие плоды модернизации (экономические и социальные аспекты)

В субсахарском регионе в постколониальный период просматривалось, по сути, два подхода к проведению социально-экономической модернизации в рамках модели имитационного, догоняющего развития.
Первый подход ориентировал африканские страны на самостоятельное развитие в ходе их форсированного встраивания в индустриально-модернистскую парадигму общественной эволюции. Ставка делалась на государство, которому отводилась роль не просто регулятора и координатора социально-экономической деколонизации, а главного агента развития и социальной консолидации. Индустриализация, урбанизация, развертывание массовой системы образования и здравоохранения, развитие производственных коммуникаций и т.п. объявлялись приоритетными направлениями развития. Идеологическая составляющая этой стратегии характеризовалась значительной пестротой идейных течений — от антиимпериализма, национализма до африканских и “марксистских” социализмов на страновом уровне, а на региональном сначала доминировали идеи нового мирового экономического порядка (НМЭП), а затем — “опоры на собственные силы”.
В первые полтора десятилетия политической независимости при наличии значительных ресурсов, полученных благодаря относительно благоприятной конъюнктуре на мировых рынках сырья и большого объема внешних кредитов, и на волне национального подъема в регионе были достигнуты определенные экономические успехи, и особенно были заметны достижения в становлении социальной инфраструктуры. Это относилось, правда, к тем странам, где и пока политическая нестабильность — постоянный элемент общественной эволюции региона — не перерастала в серьезные и затяжные конфликты. В то же время при многократном росте ВВП сдвиги в его структуре за период с 1960 по 1980 г. — снижение удельного веса сельского хозяйства с 41.0% до 20.0% при росте доли промышленности и строительства с 20.0% до 38.0% и сферы услуг с 39.0% до 42.0% — не приобрели качественного характера. Вместо интенсификации сельскохозяйственного производства, что должна была стимулировать урбанизация (города в официальных планах характеризовались как “полюса роста”), наблюдалась деградация производительных сил в деревне, разрушение традиционных экосоциальных систем. Происходило в основном экстенсивное наращивание сырьевого промышленного и сельскохозяйственного потенциала, что свидетельствовало об усилении сырьевой ориентации африканских стран. При этом сохранялся и узкоочаговый характер развития на базе одного-двух видов традиционного сырья. Это развитие не стимулировало (или стимулировало в ограниченных пределах) модернизацию секторов хозяйства, работающих на внутреннее потребление и поглощающих основную часть самодеятельного населения, что, естественно, не вело к созданию высокоэффективного единого экономического организма на капиталистической основе.
В этих условиях кризисные явления в мировом капиталистическом хозяйстве середины-конца 70-х гг., относительное падение спроса на африканское сырье со стороны ведущих капиталистических стран, переходящих к использованию ресурсосберегающих технологий, при скачкообразном росте внешней задолженности стран региона и кризисе их платежеспособности оказало самое пагубное воздействие на экономику африканских государств. Последние, стремясь предотвратить надвигающийся кризис или хотя бы смягчить его возможные последствия, принимают Монровийскую стратегию развития (1979 г.) и Лагосский план действий по ее реализации (1980 г.) на период до 2000 г. Эти документы свидетельствовали о намерении стран региона сменить хозяйственные приоритеты с преимущественного развития традиционного экспортного сектора и расширения своего участия в международном обмене в качестве поставщика сырья на удовлетворение нужд населения при использовании прежде всего местных ресурсов, в частности, расширения импортзамещающих производств. Все это базировалось на концепции “опоры на собственные силы”, которая продолжала и развивала идеи периферийной экономики, альтернативного развития, а впоследствии и НМЭП, так и не получившего практического воплощения, но уже под углом зрения региональной интеграции.

Среди приоритетов вышеуказанной концепции — самообеспечение продовольствием в региональном масштабе, создание индустриальной базы и обеспечение условий для реализации суверенитета государства над природными ресурсами, увеличение объема внутриафриканской торговли, развитие транспорта и связи в целях региональной интеграции. Однако на пути экономического регионализма стояли серьезные преграды — такие как чрезвычайная отсталость социально-экономических структур, однотипная сырьевая ориентация национальных экономик и слабая их взаимодополняемость, “привязка” местных хозяйственных комплексов к экономике бывших метрополий, противоречия идеологического, политического и иного плана в условиях превращения Африки в плацдарм противостояния сверхдержав и т.п. Что же касается мобилизации внутренних факторов развития на национальном уровне, то она, судя по опыту Танзании, лишь стимулировала тенденцию к полной зарегулированности хозяйственной деятельности, расширению госсектора или даже его доминированию в экономике при крайней неэффективности его функционирования и тем самым еще более содействовала экономическому упадку развивающихся стран. В целом же концепция “опоры на собственные силы” и в региональном, и в национальном измерениях оказалась больше декларацией о намерениях, став всего лишь частью общественной мысли и общественного сознания.
Жесточайший экономический кризис 80-х гг., усугубленный засухой, голодом во многих странах сахельской зоны, свидетельствовал о крахе надежд и иллюзий концепции “коллективного самообеспечения” и в целом стратегии самостоятельного развития при опоре на государство, провала попыток такого рода модернизации в рамках модели догоняющего развития и индустриально-модернистской хозяйственной парадигмы в целях обеспечения самоподдерживающегося экономического роста. Как реакция на неудачу таких попыток, сформировался второй подход к решению проблем развития. Он был предложен международными финансовыми организациями и заключался в реализации разработанных ими программ финансовой стабилизации и структурной перестройки (СП) экономик африканских стран. Эти программы обязывали страны-заемщицы проводить курс на развитие рыночных отношений через либерализацию экономики, сокращение госсектора и госвмешательства в хозяйственную деятельность и приватизацию предприятий, а также экономическое стимулирование экспортного производства при ограничении импортзамещающего. Этот второй подход к социально-экономической модернизации был обусловлен и ориентирован на постиндустриально-глобалистскую парадигму общественной эволюции. Она базируется на приоритетности новых технологий, максимальной либерализации международных хозяйственных и особенно кредитно-финансовых отношений, объективной необходимости распространения транснациональной финансово-хозяйственной деятельности на все страны и регионы, усиления их взаимозависимости и как следствие радикального сокращения экономической роли и функций государства. К середине 80-х гг. МВФ/МБРР из консультантов по долгосрочному планированию, кредиторов и разработчиков различных хозяйственных проектов превратились в “дирижеров” экономического роста стран региона, из крупнейшего кредитора и регулятора международной задолжности в своего рода гаранта кредитоспособности стран субсахарской части континента в целях стимулирования инвестиционной деятельности частного капитала.
Более 30 стран Африки за прошедшие годы осуществили экономические реформы в том или ином объеме. Много копий сломано, в том числе и в научных кругах, по поводу оценки результатов СП. Дискуссия по этому поводу оживилась в середине 90-х гг. в связи с заявлениями экспертов Экономической комиссии ООН по Африке (ЭКА ООН) и международных финансовых организаций о переменах к лучшему в экономике большинства государств региона. Оценки экспертами МВФ, ЭКА ООН и Африканского банка развития ежегодного прироста ВВП в 1994-1997 гг. колебались в пределах 2.3 — 4.5% на фоне стагнации 80-х — начала 90-х гг. (в 1981-90 гг. — 1.7%, 1991-93 — 0.7%). Более детальный анализ свидетельствовал о значительной дифференциации по параметрам экономического роста как между странами, так и субрегионами Тропической Африки. Только в восьми — в основном малых — странах (Ботсвана, Лесото, Маврикий, Сейшелы, Свазиленд и т.д.) темпы роста ВВП достигли или превысили уровень 6%, намеченный программой действий ООН по развитию Африки на 90-е гг. В 19 государствах показатели экономического роста в середине текущего десятилетия колебались в пределах 3-6% (Гана, Кот-д’Ивуар, Нигерия, Кения и др.), в 23 находились на отметке 0-3%. При этом только в 27 странах темпы прироста ВВП были выше, чем показатели демографического роста. Что касается субрегионов, то опережающими темпами развивается Юг Африки. Среднесрочный прогноз экономического развития Тропической Африки свидетельствует, что до 2001 г. ежегодный прирост ВВП должен составить там 3.3 — 4.6%.
Нынешний экономический рост, хотя его темпы и признаются недостаточными, учитывая разрушение экономического потенциала многих стран в предыдущие десятилетия и высокий прирост населения, рассматривается многими аналитиками как следствие и показатель успеха СП, международного сотрудничества и интеграции африканских стран в мировую экономику. Однако ситуация отнюдь не столь однозначна.
Действительно, развертывание процессов приватизации и либерализации важнейших сфер хозяйственной деятельности государств региона стимулировало инвестиционное оживление — абсолютный объем притока ПИИ вырос в 1993-96 гг. с 1.7 до 5 млрд. долларов. Открытие биржевых рынков ряда стран привлекли не только европейских и американских, но и азиатских инвесторов. Налицо явный рост торгового оборота — в 1998 г. ожидался прирост объема всего африканского экспорта на 5% и импорта — на 7%. Снятие Соединенными Штатами и другими развитыми странами ограничений на импорт ряда товаров африканской обрабатывающей промышленности (ткани, кожаные изделия и т.п.) также усилят эту тенденцию. Активная политика международных финансовых институтов по списанию и реструктуризации внешнего долга стран, имеющих хорошие экономические показатели, создает стимул для частного инвестирования и расширения базы поддержки структурных реформ внутри данных государств.
Однако анализ тех же параметров с точки зрения степени и перспектив включенности стран региона в мировую экономику свидетельствует о безрезультативности и даже провале СП, так как именно за период их проведения маргинализация Тропической Африки в мировой экономике устойчиво нарастала.
Главными динамичными факторами (или даже движущими силами) интернационализации мирового хозяйства выступают ПИИ и международная торговля. Период с 1980 г. по 1995 г. охарактеризовался резким снижением доли Тропической Африки во всех ПИИ развивающихся стран — с 15% до 3%. В те же годы наблюдалось и сокращение удельного веса континента в глобальной торговле — с 5% до 2.2%. Основные потоки ПИИ в развивающемся мире направлялись в страны (в первую очередь НИС ЮВА), политически стабильные и обладающие ресурсами (человеческий и финансовый капитал, новые технологии) для того, чтобы встроиться в современную систему разделения труда в соответствии с его новой структурой и потребностями.
Проблема внешней задолженности, превратившись в серьезный, долговременный фактор мирохозяйственного развития, весьма чувствительно сказывается и будет сказываться на всех элементах и участниках международных экономических отношений. Однако страны Тропической Африки оказались в столь сложной ситуации, что она делает невозможным выход большинства из них из долгового тупика, тем более самостоятельный. Из 41 государства, которых МБРР в 1996 г. определил как “бедные страны с огромной задолжностью”, 32 находятся именно в субсахарском регионе. Казалось бы, внешний долг Тропической Африки (223 млрд. долларов) меньше по своим абсолютным размерам, чем задолжность стран Латинской Америки или ЮВА, а условия погашения долговых обязательств, особенно для наименее развитых стран (НРС), по всем параметрам наиболее благоприятные среди регионов развивающегося мира. Тем не менее иностранная задолженность стала для африканских государств гораздо более тяжелым бременем — отношение долга к ВВП ныне составляет 70%, его стоимость в 2.5 раза превышает экспортные поступления, а на обслуживание внешних долговых заимствований идет 1/5 часть доходов от экспорта (исключая ЮАР). Сложность решения долговой проблемы, привлечения инвестиций, активизации международной торговли обусловлена целым комплексом факторов, связанных с фундаментальными изъянами и деформациями местных хозяйственных организмов, которые устранить в ходе СП не удалось. Это — узость слабо диверсифицированного экспортного сектора, несбалансированность экономики, неспособность воспользоваться преимуществами широкого и разностороннего участия в международном разделении труда, огромная (превышающая средний для развивающихся стран уровень) зависимость от притока внешних ресурсов.
Проблема, сравнимая и взаимосвязанная с проблемой внешней задолженности, — бегство капитала. Общая сумма оттока капиталов за последние 10 лет составила порядка 15 млрд. долларов (без ЮАР). Причины бегства капиталов частично совпадают с причинами слабого притока ПИИ: отсталость, узкая база для накопления и инвестирования, низкая норма прибыли, нестабильность плюс безудержная тяга правящей верхушки к личному обогащению и упрятыванию своих капиталов в иностранных банках и т.д. С разворовыванием средств во многом связана и неэффективность “официальной помощи развитию”. За полтора десятка лет с 1980 г. она выросла с 3.1% до 11.5% ВВП субсахарского региона (на фоне того, что в Южной Азии официальная помощь развитию сократилась за тот же период с 2.6% до 1.5%, в Латинской Америке — с 0.7% до 0.3%, а в ЮВА составляла всего 0.8% ВВП), но при этом ВВП на душу населения в 1980-93 гг. снижался на 0.8% в год. Таким образом, связка “внешний долг — бегство капитала”, обескровливая экономику стран Африки южнее Сахары, усиливает процессы их маргинализации в системе мирового хозяйства.
Что же касается социальной сферы, то после разрушительного кризиса 80-х гг. именно СП, жестко ограничивая государственные расходы, объективно содействовали ее упадку, беспрецедентному росту бедности, резкому снижению качества человеческих ресурсов. И это несмотря на принимаемые МВФ/МБРР с середины 80-х гг. меры социальной поддержки населения как часть программы восстановления и укрепления экономического роста.
На фоне снижения бедной части населения даже в многонаселенной Южной Азии субсахарский регион, судя по прогнозам, в новое тысячелетие войдет с самым большим массивом — около 50% населения — бедноты, доходы которой обеспечивают лишь физическое выживание. Повышению доли африканцев, живущих за “чертой бедности”, способствуют и самые высокие темпы демографического роста в мире, и быстрый прирост городского населения (табл.2). К тому же масштабы бедноты в африканских городах (42% урбанизированного населения) намного превышают подобные показатели по развивающемуся миру в целом (28%).

Таблица 1Динамика доли населения, находящегося ниже черты бедности**

Регионы
1985
(%)
1990
(%)
2000
(прогноз в %)
Третий мир
30.5
29.7
29.7
Тропическая Африка
47.6
47.8
49.7
Восточная Азия
13.2
11.3
4.2
Южная Азия
51.8
49.0
36.9
Северная Африка и Ближний Восток
30.6
33.1
30.6
Латинская Америка и Карибский бассейн
22.4
25.2
24.9

** Ниже 370 долларов в год.
Источник: La pauvrete urbaine en Afrique Subsaharienne, p. I-7.

Таблица 2Показатели социально-экономического развития Третьего мира, его регионов и мира в целом (1996 г.)

Показатели
Тропиче-ская
Африка
Южная Азия
Восточ-ная Азия
Латин-ская Амери-ка и Кариб-ский бассейн
Третий мир
Мир
Индекс человеческого развития§

0,425

0.500

0.725

0.925

0.600

0.835
ВВП на душу населения (долл. США)?

1400

900

2800

5800

3200

4570
Средняя ожидаемая продолжительность жизни

51.4

60.5

68.8

68.8

63.3

64.8
% грамотных среди взрослых

56.0

49.6

80.7

86.8

70.6

76.3
% школьников всех уровней
42
52
58
69
55
60
% населения, к-рому доступны медицинские услуги

57

77

92

73

80

% населения, обеспеченного безопасной питьевой водой

45

81

68

80

70

Детская смертность***

174

119

42

46

97

86
Калорийность рациона питания (на человека)

2096

2356

2751

2757

2546

Темпы прироста населения (1993-2000 гг., в %)

2.9

2.0

1.0

1.7

1.8

1.5
Темпы прироста городского населения (1993-2000 гг., в %)

4.9

3.5

3.5

2.4

3.5

2.5

Источник: Human Development Report 1996. N.Y., 1996, pp. 145-146, 152-153, 176-179.

Как видно из таблицы, последнее место Тропической Африки по “индексу человеческого развития” в развивающемся мире, среди его регионов и в мире в целом “подкреплено” другими индикаторами, свидетельствующими о серьезном отставании африканских стран в сфере питания, школьного образования, здравоохранения. Отсутствие доступа для около или более половины населения к питьевой воде, элементарным средствам санитарии, плохое питание объясняют очень высокий уровень заболеваемости, детской смертности и самый низкий “порог” продолжительности жизни. Страшным бичом для африканцев является СПИД — в 1995 г. из 15.5 млн. ВИЧ-инфицированных в мире 11 миллионов приходилось на субсахарский регион. СПИД — это проблема уже не медицинская и даже не социально-экономическая, а политико-государственная: масштабы пандемии таковы, что могут привести в некоторых районах и даже государствах к обезлюдиванию.
Признанием особой тяжести ситуации в социальной сфере Африки стало выдвижение образования и здравоохранения в приоритеты грандиозной программы “Дать шанс развитию”, инициированной в 1996 г. ООН. На эти цели намечено собрать 25 млрд. долларов. Другие приоритеты программы — это обеспечение продовольствием, укрепление органов госуправления, поддержание мира, защита окружающей среды. Основную часть суммы взялись обеспечить координаторы программы — МВФ/МБРР — при условии продолжения структурных реформ, что становится все более проблематичным для субсахарского региона.
Еще в 1989 г. ЭКА и ОАЕ приняли “Африканскую альтернативу программам структурной адаптации в целях социально-экономического возрождения и трансформации”, где подвергли обоснованной критике чрезмерный упор при проведении реформ только на финансовые мероприятия, использование сугубо рыночных механизмов в условиях слабой, недиверсифицированной производственной базы и разбалансированного рынка, жесткость и поспешность в осуществлении структурной перестройки. Возросшее в начале 90-х гг. внимание МВФ/МБРР к реальному сектору экономики либо запоздало (в некоторых странах последствия финансовой стабилизации носили просто разрушительный характер для их слабой экономики), либо не было адекватным задаче возрождения деградирующего сельского хозяйства — базового сектора экономики развивающихся стран, диверсификации экспорта в соответствии с новыми потребностями мирового рынка и т.д.

Политика СП с самого начала встретила жесткое скрытое или открытое противодействие правящих кругов подавляющего большинства стран региона, что было вызвано не только и не столько просчетами в ее реализации. Они всеми силами противились предстоящему разделу госвласти и собственности. Тем не менее, как считают многие исследователи, вопреки ожиданиям неолибералов-ортодоксов, именно представители “rent-seeking capital”, то есть правящие группы, госбюрократия высшего звена и связанная с государством торгово-посредническая буржуазия более всего выигрывали от политики приватизации и либерализации, отхватывая себе “лучшие куски”, от расширения и диверсификации источников аккумуляции капитала в ходе СП. Особенно неприкрытый грабеж госресурсов и госсобственности наблюдался в бывших странах соцориентации, где госчиновникам и партфункционерам не противостояли группы местной буржуазии, уже закрепившиеся в отдельных секторах экономики, как это имело место в некоторых капиталистически ориентированных странах. Отказ (временный или частичный) правящих кругов от проведения реформ был связан и с явной либо возможной внутриполитической нестабильностью из-за растущего недовольства масс тяжелыми социальными последствиями СП. Политика структурной перестройки разрушила социальный контракт дореформенного периода между верхами и “городской коалицией” (служащие, рабочие, средние слои), в качестве механизма реализации которого выступали клиентелизм и корпоративизм, а идеологической основой служили концепции экономической модернизации под руководством государства. Главными оппонентами СП стали профсоюзы, ассоциации профессионалов (врачей, учителей, юристов), студенческие организации, городская беднота.
Все менее безусловной становится в последнее время поддержка рыночных преобразований даже со стороны тех африканских лидеров, которые признают конструктивный вклад СП в экономический рост своих стран. Они вынуждены учитывать усталость населения от трудностей пореформенного периода. Но, пожалуй, более весомая причина — притягательность примера “азиатских тигров” с их высокоэффективным госрегулированием хозяйственной деятельности.
Привлеченные феноменальными экономическими успехами НИС ЮВА африканские страны стремятся перенять их успешный опыт в различных сферах экономики. Так, разработанная в Гане программа достижения к 2020 г. статуса государства со средним доходом пытается соединить подходы Сингапура к развитию человеческих ресурсов, рынков капиталов и мореплавания с достижениями Малайзии и Индонезии в сфере сельского хозяйства, Южной Кореи и Тайваня в развитии промышленности, а Гонконга, Таиланда и Индонезии — в текстильном производстве. В созданных при поддержке МБРР свободных экономических зонах уже функционируют предприятия по выпуску электроники и высокоточных приборов. Начата реализация общенациональной программы компьютерной грамотности, создаются окружные центры по научным ресурсам, определяются ориентиры научных и промышленных исследований.
Понятно стремление Ганы и других африканских государств адекватно реагировать на запросы новой постиндустриальной эпохи. Однако пока отсутствуют достаточные экономические и социокультурные условия для того, чтобы новые технологии смогли стать реальным элементом производительных сил в регионе. Несмотря на значительное увеличение в последние годы бюджетных расходов на образование и здравоохранение, сохраняется на длительную перспективу низкое качество человеческих ресурсов, перенасыщенность рынка дешевой рабочей силой, резкое отставание от других периферийных регионов в сфере науки. Медленный и крайне неравномерный по странам процесс эволюции от доиндустриальных к индустриальным формам производства в 80-х — начале 90-х гг. характеризовался откатами, тенденциями к деиндустриализации, что не создает почвы для широкой востребованности новых технологий в странах региона. Анклавы же высокотехнологичных предприятий в свободных экономических зонах не могут стать точками роста и развития еще и из-за сохраняющейся дезинтегрированности различных экономических укладов, находящихся на различных экономических и технологических уровнях, слабости межотраслевых и внутрихозяйственных связей.
Что же касается эффективности переноса на африканскую почву достижений НИС ЮВА, то совершенно справедливы выводы российских ученых о том, что экономический и научно-технический рывок НИС ЮВА обусловлен не суммой мер, а системностью решений, строго соблюдаемой на макро- и микроуровне и включенной в денежную, кредитно-финансовую, структурную и научно-техническую политику, в опоре на государственные структуры и мировой рынок. Не менее, если не более важное значение имели особенности местной социокультурной среды, культурно-исторического наследия этих стран, в частности, для обеспечения высокой эффективности государственного регулирования. Крайне негативный опыт вмешательства африканского государства в экономику при фактической приватизации его (государства) правящими группами, ориентированными на потребление, склонными к традиционным формам присвоения и управления, чуждыми в большинстве своем любым идеям модернизации не дает основания надеяться, что даже африканским лидерам “новой волны” удастся успешно применить “азиатскую” модель госрегулирования.
Одновременно в условиях экономического спада нарастало отчуждение населения от государства, которое теряло возможность эффективно проводить политику клиентелизма, политического патронажа с целью поддержания единства социумов через неформальное персональное представительство во властных структурах сил этнорегионального и корпоративно-профессионального характера. Давно прошла эйфория по поводу завоевания политической независимости африканскими странами; мобилизационный потенциал антиколониального национализма, а затем антиимпериализма социалистических концепций различного толка и т.п. был полностью исчерпан к началу 90-х гг. В условиях нарастания процессов деэтатизации сильнейший удар по государству нанесли рыночные реформы. Государство не стало — да в подавляющем большинстве случаев оно и не желало становиться — координатором структурной перестройки, а также потеряло свою роль гаранта социальной выживаемости масс, развития и поддержки социальной инфраструктуры — единственной сферы, где достижения государства были очевидны.
В условиях глубочайшего экономического упадка, обвала социальной сферы, достигшей своего пика политической нестабильности, кризиса и в ряде случаев коллапса государственности начало 90-х гг. ознаменовалось широким распространением настроений “афропессимизма”. Знаковым событием стало появление знаменитых идей А. Мазруи о реколонизации Африки бывшими метрополиями, но уже на гуманитарной основе. Затем он смягчил свою позицию, призвав африканцев к “самоколонизации” в целях возрождения континента.
Объединительный пафос идей Мазруи, скрывающийся за его неприемлемо-пугающей терминологией, а также выдвижение им южного субрегиона во главе с ЮАР в качестве авангарда интеграционных процессов на континенте приобрели во второй половине 90-х гг. широкую поддержку африканских стран. Но нет единства ни в рядах юаровских политических элит, даже в правящей АНК, ни в общественно-политических кругах других стран в понимании того, чего они ждут от возможного лидерства ЮАР, какие процессы экономического и социокультурного плана оно может генерировать. Одна часть африканского истеблишмента видит в ЮАР лидера модернизационных процессов, нацеленных на скорейшее включение в постиндустриально-глобалистскую парадигму развития. Другие связывают с ЮАР свои надежды на противодействие тенденциям глобализации, понимаемой как усиление империалистической эксплуатации и гнета, и на становление африканской идентичности через подъем сельского хозяйства, развитие образования на местных языках и пропаганду идей “африканского ренессанса” на базе виртуальной культурно-исторической преемственности (присвоения достижения древних цивилизаций, в частности египетской). Это естественная реакция на тяжелые социальные издержки СП, на нивелирующее воздействие глобализации, широкое проникновение западной массовой культуры на фоне деградации местных культур.
Однако надежды и тех, и других совершенно иллюзорны в ближайшей перспективе. Даже торговые связи ЮАР со странами субсахарского региона пока более чем скромны — экспорт в середине 90-х гг. составлял около 5% от ее общего экспорта, а импорт продукции из государств региона не превышал 3%. В ЮАР еще остается открытым вопрос о национальном согласии, и не исключены различные политические пертурбации, увязание в собственных проблемах. Главное же в том, что на пути хозяйственной интеграции в Тропической Африке, признанной ЭКА ООН и МВФ/МБРР одним из приоритетов экономической деятельности африканских стран, остается множество преград. Они связаны, как уже подчеркивалось, и с общим низким уровнем экономического развития, узкими и недостаточно дифференцированными внутренними рынками с сырьевой экспортной составляющей, слабой взаимодополняемостью национальных хозяйственных комплексов, нехваткой иностранной валюты, неконвертируемостью собственных денежных средств, отсутствием собственного законодательства и т.п., а также конкуренцией стран-членов экономических сообществ, опасениями более слабых государств быть раздавленными соседями и др. Существуют препятствия и политического плана — борьба за лидерство в субрегионе, наследие политического противоборства прежних лет и др. Все это объясняет чисто формальный характер многих организаций экономического сотрудничества, существующих в основном на бумаге, но тем не менее не отменяет определенной активизации в последние годы торгово-экономических связей между африканскими странами в ходе и результате либерализации хозяйственной деятельности.
Итак, на пороге XXI века Тропическая Африка как регион демонстрирует результаты социально-экономического развития, прямо противоположные тем, которые намечались стратегиями модернизации — разнонаправленными, но осуществляемыми в рамках модели догоняющего развития. Не сумев воспользоваться достижениями научно-технической и информационной революций, Африка южнее Сахары закрепилась на позициях маргинальной части мирового хозяйства. Наблюдается и резкий рост зависимости (и это в условиях краха биполярности) государств региона от постиндустриального мира в сфере хозяйственной деятельности вплоть до решающего участия в управлении ею со стороны МВФ/МБРР (исключение — ЮАР).
Значительно углубилась и дифференциация африканских стран по параметрам социально-экономического роста, приобретя черты поляризации.
На одном полюсе группа государств из наименее развитых — финансовые банкроты с разрушенной и криминализованной экономикой и с преобладанием деструктивных процессов в политико-государственной сфере (Либерия, Сьерра-Леоне, Чад, ДРК — бывший Заир, Республика Конго, Сомали и др.), что позволяет употребить в отношении этих стран термин “виртуальная государственность”. Печальная участь большинства из них состоит в том, что они стали авансценой разрушительных процессов в регионе и мире.
Отчаянные усилия, чтобы избежать такого поворота событий, предпринимают некоторые НРС (Эфиопия, Эритрея, Мозамбик), чья экономика оказалась к началу 90-х гг. на грани коллапса после многолетних гражданских войн и/или экспериментирования популистских, соцориентированных режимов и т.д. Они демонстрируют высокие темпы роста ВВП, пользуясь активной поддержкой МВФ/МБРР, которые, в частности, принимают меры по реструктуризации, снижению и списанию части непомерного внешнего долга этих стран. Но чрезвычайно низкий стартовый уровень экономического развития перед началом реформ, бедные природные ресурсы, периодические неурожаи в связи с плохими погодными условиями, невысокий и постоянно колеблющийся спрос на их традиционное сельскохозяйственное сырье на мировых рынках, негативное воздействие политической нестабильности в соответствующих субрегионах и т.п. делают ближайшие перспективы этих стран весьма проблематичными.
Другой полюс составляют ЮАР — индустриально-аграрный гигант (по африканским меркам) — и более десятка стран (Нигерия, Зимбабве, Гана, Кения, Ботсвана, Кот-д’Ивуар, Сенегал, Габон, Уганда и др.), аграрных с более или менее развитым промышленным сектором, базирующимся на горнодобыче и переработке сельскохозяйственного сырья. 6%-ный рост ВВП части этих стран базируется на перманентно высокой востребованности их топливно-сырьевых ресурсов на мировых рынках. Другие страны, хотя и восстановили (Гана, Уганда) или усилили свой экономический, в первую очередь традиционный экспортный, потенциал в результате проведения в том или ином объеме структурных реформ, не могут перешагнуть порог 5%-ного роста ВВП при необходимых для дальнейшего экономического прогресса7-8%.
Стремясь покончить с маргинальностью и зависимостью, добиться равноправной интеграции в мировое хозяйство африканские страны делают ставку на индустриализацию (создание Союза за индустриализацию Африки в 1996 г.), суб- и региональную экономическую интеграцию и расширение международного сотрудничества с целью установления постоянного диалога с ведущими державами мира. Действительно, только при мощной и растущей поддержке со стороны постиндустриального мира, международных финансовых организаций (списание и реструктуризация внешних долгов, приток больших объемов ПИИ в перерабатывающую промышленность, улучшение условий международной торговли и т.п.), а также формировании и эффективном функционировании субрегиональных и континентального рынков эти страны смогут закрепить статус аграрно-индустриальных. А в длительной перспективе при максимально благоприятных условиях, включающих помимо вышеуказанных и сохранение политической стабильности — внутристрановой и субрегиональной, одна-две из них могут превратиться в индустриально-аграрные на базе традиционных отраслей индустрии.
Однако это не решает главной задачи африканских стран — преодолеть свою маргинальность в мировом хозяйстве, что возможно при нахождении новой “ниши” в современной системе международного разделения труда. На наш взгляд, возможности, — правда, пока больше умозрительные и в неопределенном будущем — для стратегического маневра, учитывающего потребности данной системы, а также императив обеспечения глобальной экологической безопасности и устойчивого развития, лежат в сфере природо- и ресурсосбережения.
Африканским “эксклюзивом” в быстро растущей мировой сфере услуг может стать экотуризм. Перспективность этого направления индустрии путешествий обусловлена экологизацией общественного сознания жителей развитых стран, ростом их озабоченности разрушением природной среды в Африке, с одной стороны, а с другой — тягой к природе, особенно экзотической, населения западных индустриальных мегаполисов, их интересом к традиционному образу жизни. Пока на долю всей Африки приходится только 2% численности международных туристов и 1% доходов от мирового туризма. Но развитие этой отрасли сферы услуг уже находится среди стратегических приоритетов целого ряда стран. Ее вклад в ВВП Ботсваны, Лесото, Ганы оценивается в 4-5%, Гамбии — в 10% на фоне среднего показателя по континенту в 0.5%-1.5% ВВП. В Танзании, Замбии, Сенегале, Уганде туристическая индустрия также развивается опережающими темпами.
Несомненно, однако, что превращение туризма в экономически значимый и стабильный источник иностранной валюты зависит от темпов, масштабов, уровня развития туриндустрии, что само по себе требует огромных капиталовложений, а также форм собственности на ее объекты. В африканских странах они находятся в руках главным образом иностранного капитала, частично государства, а местный частный сектор конкурировать с ними пока не способен. Необходимо и достижение максимального баланса между потребностями динамичного развития отрасли, задачами предотвращения эколого-культурной деградации и нуждами населения, особенно жителей районов, где расположены (или планируется их создание) национальные парки, охраняемые территории, при активном вовлечении местных жителей в процесс сохранения уникального растительного и животного мира, целостности экосистем.

Доходы от экотуризма могут быть направлены на решение наиболее сложных, не терпящих отлагательства и к тому же взаимосвязанных проблем продовольственного обеспечения, защиты окружающей среды, преодоления негативных социальных последствий урбанизации. Большая роль здесь принадлежит оригинальной, идущей вразрез с модернизационным “беспределом” разрушения традиционных социокультурных систем и давно уже предлагаемой российским ученым Л.Ф. Блохиным (и сейчас у него уже много сторонников) стратегии поддержки и укрепления традиционной системы хозяйствования. Эта стратегия, по мнению ученого, единственно способна сохранить влажные тропические леса — “легкие планеты”, а также сдержать сельскую миграцию в города, не допуская тем самым как дальнейшего падения продуктивности аграрного сектора в лесных районах региона, так и роста городской бедноты, масштабы которой и так уже превышают все подобные показатели в других регионах Третьего мира.
Но главные источники доходов для решения вышеуказанных проблем и обеспечения устойчивого развития африканцы видят в установлении нового мирового экологического порядка, т.е. в перераспределении природной ренты в пользу стран-обладателей огромных запасов полезных ископаемых (в условиях постепенного исчерпания их в других частях планеты), значительного биосферного потенциала и генетических ресурсов, необходимых для развития биотехнологий. Все настойчивее выдвигается и требование коренного пересмотра существующего порядка доступа африканских стран к мировым научно-техническим достижениям и современным технологиям, поскольку их импорт является главным, а в большинстве случаев единственным источником научно-технического и технологического прогресса. Постиндустриальные страны вынуждены будут в средне- или долгосрочной перспективе предпринять более серьезные, чем это делается теперь, шаги в данном направлении. Но будет ли тогда кому и за что платить, учитывая, во-первых, быструю деградацию тропикоафриканской природной среды, которой уже нанесен колоссальный и в ряде случаев невосполнимый урон, и, во-вторых, неспособность государств региона самостоятельно решать проблемы защиты окружающей среды и нерациональное использование их сырьевого потенциала. Да и само африканское государство давно уже испытывается на прочность в ходе модернизационных процессов и роста этнонациональных противоречий, и результаты неутешительны.


Кризис государственности

На пороге XXI века в постиндустриальном мире доминируют федеративные/конфедеративные (ЕС) формы государственности, институты и механизмы которых позволяют разрешать и этнонациональные коллизии, сохраняя устойчивость центральной власти, государства в целом и укрепляя гражданское общество через расширение “поля самоуправления”. Насколько перспективно усвоение ориентиров постиндустриальных государств в сфере государственного строительства в Тропической Африке в условиях глубочайшего кризиса “государства-нации” и в ряде стран превращения его в виртуальную реальность?
О причинах подобной ситуации написано достаточно, отметим лишь важнейшие из них. В африканских странах отсутствуют — или же деформированы — многие важнейшие социо- и политико-культурные предпосылки строительства “государств-наций”. Так, конгломераты этносов-племен, произвольно объединенные колонизаторами в единое государство, не обладают общей доколониальной историей, общей системой символов, и компенсировать это искусственно создаваемыми идеологическими конструкциями, присвоением культурных достижений иных цивилизаций и т.п. оказалось невозможным. Африканское государство не смогло стать главным инструментом строительства нации и ее стержнем, как то предполагала идеология национализма. Заимствованные у капиталистически развитых стран Запада национально-государственные формы закономерно адаптировались к реальному состоянию местных обществ с их низким уровнем и специфическим характером формационно-цивилизационного развития, авторитарно-тоталитарной политической культурой и авторитарной политической традицией. Сложившееся под воздействием этих факторов африканское государство представляло собой различные модификации персоналистской власти, олицетворяющей скрытую, реже открытую доминацию сил этнического и/или этнорегионального и/или конфессионального характера, и по определению не могло стать адекватным инструментом формирования нации как согражданства. Значительно ослаб уже к началу 80-х гг. и мобилизационный потенциал антиколониального национализма в результате его эволюции в этатизм самого дурного толка. Не оправдало себя как метод создания национально-политического единства принуждение. Явно снизилась в условиях растущего экономического спада и эффективность клиентелизма как интегратора общества.
Социальные издержки экономической модернизации; политическая либерализация, обернувшаяся институционализацией племенного и/или этнорегионального и/или конфессионального сепаратизма; падение интереса западных патронов к ряду африканских стран как стратегическим партнерам после окончания “холодной войны” и начавшийся передел сфер влияния между США, Францией и Англией способствовали возникновению конфликтов на этнополитической почве. Начало 90-х гг. на континенте, и прежде лидировавшем по уровню конфликтности, было отмечено наибольшим количеством столкновений, вооруженных выступлений, восстаний, а главное — гражданских войн с самыми разрушительными последствиями для молодой, по историческим меркам, африканской государственности. Ангола, Сомали, Судан, Либерия, Руанда, Бурунди, Заир, Мозамбик, Эфиопия являлись самыми “болевыми точками” континента на протяжении многих лет и даже десятилетий. Сейчас в большинстве этих стран боевые действия прекращены. Но ведь гражданские войны оставляют крайне опасный “институционный вакуум” вкупе с полным экономическим упадком и социальным хаосом. Центральная власть перестает осуществлять свои базовые функции в полном объеме, контролирует лишь часть территории и национальных ресурсов и не способна на должном уровне поддерживать экономическую и социальную инфраструктуру, порядок и законность. Межэтническая рознь, бывшая главной либо периферийной составляющей конфликта и обычно увязанная с клановой, региональной, религиозной борьбой, не преодолена. Более того, не выработаны (за исключением Эфиопии и ЮАР) адекватные подходы, механизмы решения этой важнейшей для полиэтничных африканских стран задачи.
Кризис государства, как прогрессирующая с середины 70-х гг. потеря им контроля над обществом, перерос таким образом к началу 90-х гг. в процессы деэтатизации, последствия которых неоднозначны как для общества, так и для государства. Вследствие этих процессов не столько укрепляются элементы гражданского общества, сколько усиливается социальная фрагментация и маргинализация населения. Что же касается государств, то процесс “саморазгрузки” в ряде случаев завершился его распадом. Дело в том, что государство в странах Тропической Африки в целом было ориентировано — под флагом национального строительства — лишь на сохранение территориальной целостности путем достижения временного ограниченного консенсуса этноэлит и использования насилия. Поэтому в большинстве стран региона результатом политических реформ стали либо смена ведущих этнополитических кланов у руля правления (в связи с уходом прежнего президента), либо большее или меньшее расширение доступа оппозиционных элит к власти-собственности и экономическим ресурсам. Новые конституции почти повсеместно узаконивали прежнее унитарное государственное устройство.
Конфликт в районе Великих Озер (1996-1997 гг.) со всей очевидностью выявил следующие моменты. Во-первых, жестко централизованные авторитарные государства доказали свою недееспособность обеспечить национально-политическое единство в полиэтничных странах Африки в силу слабости (или отсутствия) идеологического, регулятивного (законодательство и судебная система) и распределительного (политический патронаж) ресурсов или механизмов. Во-вторых, миллионы беженцев делают границы государств, особенно если в приграничных районах или в регионе в целом проживают разделенные или родственные этносы, крайне условными, а ситуацию в государствах региона крайне взрывоопасной. В-третьих, “игра в суверенную государственность в Тропической Африке”, по выражению канадского политолога Р. Джексона, имела два важнейших внешнеполитических измерения — неизменность границ и клиентельные отношения стран континента со сверхдержавами, которые закрепляли межгосударственные отношения в Африке. После окончания “холодной войны”, создания нового государства Эритреи, признанного мировым сообществом, в условиях роста конфликтности в 90-е гг. этой игре, похоже, приходит конец. В-четвертых, среди других вызовов централизованному государству нужно отметить связанные с уже упоминавшимися общемировыми тенденциями ограничения государственного суверенитета во все более взаимосвязанном мире и разрушения монополии государства на насилие при увеличении контрабанды оружия по негосударственным каналам.
В этих условиях смена унитарно этатистской модели на федеративную кажется обоснованной, закономерной и неизбежной. Подход Х. Ассефы — директора “Найробийской мирной инициативы” (Кения) к урегулированию этнонациональных противоречий, снижению их конфликтного потенциала находится именно в этом русле. Он предлагает, в частности, для Африканского Рога (Судан, Эфиопия, Сомали, Джибути) создать механизм, который легитимизировал бы этническую идентичность в рамках большей региональной идентичности.
Не вдаваясь в обсуждение сугубо практической стороны и временных перспектив реализации этой идеи, подчеркнем лишь, что “область Африканского Рога отличается (по сравнению с другими районами Африки южнее Сахары — Э.Л.) намного большим этническим и цивилизационным единством, а своеобразная пара Эфиопия и Эритрея издревле образуют самостоятельную суперэтническую и цивилизационную систему”. Подход Ассефы представляется нам в принципе наиболее конструктивным и для преодоления кризиса в районе Великих Озер. Только в рамках конфедеративного (ДРК, Руанда, Бурунди, ...), а затем федеративного государства возможно подлинное, реализуемое в мирных формах самоопределение народов с высокоразвитым этническим самосознанием. Это относится в первую очередь к тутси и хуту, чье кровопролитное противостояние чрезвычайно дестабилизирует ситуацию в Центральной и Восточной Африке.
Сместить фокус исследований с модели унитарного “государства-нации”, дискредитировавшей себя в Тропической Африке, к федералистской модели государственности регионального масштаба предлагают и политологи, занятые поисками путей становления в Африке демократии. К. фон Бургсдорф определяет регион как географическую зону, населенную группой этносов, имеющей общие социокультурные ценности, однотипное производство и средства к существованию и приверженность сходной традиционной системе политической самоорганизации. “Федералистская модель в наибольшей степени способна использовать традиционный социокультурный потенциал африканских сообществ. Это не вопрос “модернизации”, а скорее возрождения и мобилизации долго презираемой традиционной жизни сообществ, приспособленной к сегодняшним требованиям политической стабильности и ответственности”.
Одновременно невозможно, по мысли немецкого ученого, заложить основы демократии, не используя при формировании и функционировании институтов федеративного государства систему мер и механизмов, предлагаемых “демократией согласия” (“consociational democracy”) А. Лийпхарта. Понятие “регион”, несомненно, требует разработки. Пока же хотелось бы заметить, что оно не может однозначно базироваться только на факторах традиционного плана при всей их важности. До сих пор большое значение имеют “скрепы” колониального прошлого африканских стран, поскольку преимущественно сохраняется не только привязка к экономике бывших метрополий, но и их влияние (культурное, интеллектуальное) на формирование местных политических элит. Это иногда содействует дезинтеграционным тенденциям на государственном уровне при наличии культурно-цивилизационной и этнической общности населения региона и отдельных его частей (отделение Эритреи от Эфиопии, появление самопровозглашенного государства Сомалиленда).

Некоторые приверженцы федералистских идей из явных сторонников панафриканизма считают, что “Африке необходим федерализм, если она хочет выжить как цивилизация”, и рассматривают федерализм в качестве подлинной базы африканского единства.
Таким образом, федерализм на этнокультурной территориальной или экстерриториальной основе признается важнейшим инструментом — и базой становления демократии на континенте, разрешения внутристрановых и региональных конфликтов этнонационального характера и формирования африканского единства. Однако насколько эти теоретические построения отвечают африканским реалиям? Да и вообще возможен ли в странах Африки южнее Сахары отказ от модели унитарного “государства-нации” и переход к децентрализованной структуре федеративного, конфедеративного и кантонального типа на принципах самоуправления и самоопределения этнокультурных групп, как это предлагали некоторые ученые еще 10 лет назад.
Новые эфиопские власти дают положительный ответ, подчеркивая, что “идея трансформации или развития Африки без реструктурирования колониальных государств не осуществима”. Они провели в 1993 г. референдум в Эритрее и, признав его результаты, пошли на предоставление Эритрее политической независимости. Конституция (1995 г.) провозгласила Эфиопию федеративной республикой парламентского типа. 14 провинций были преобразованы в 9 субъектов федерации, основанных на этно-национально-территориальном принципе и наделенных правом на самоопределение вплоть до отделения. В том же 1995 г. были проведены многопартийные выборы в Учредительное собрание страны и в большинство региональных советов самоуправления.
Становление в Эфиопии государства федеративного типа можно рассматривать (и некоторые африканисты так и делают) как исключительный феномен в масштабах Тропической Африки эпохи политической независимости, обусловленный главным образом высоким духовным потенциалом эфиопов. Еще более уникальным выглядит и опыт формирования федерации в ЮАР. Действительно, многое мешает утверждению федеративной государственности в африканских странах. Среди основных преград — менталитет элит и контрэлит, не готовых поступиться и толикой власти, уже имеющейся или будущей; идентификация носителей федералистских идей с сепаратистами; укорененность формулы “право наций на самоопределение вплоть до отделения” в элитарном и массовом сознании. К тому же из опыта федеративного строительства в Нигерии, как, впрочем, и других развивающихся стран, также следует, что федерации в обществах незападного типа качественно отличаются от своего аналога в западноевропейско-североамериканском ареале, где федерализм был важнейшим элементом и условием формирования правового государства и гражданского общества. В Нигерии даже в период второй республики, когда существовал весь институциональный механизм федеративного государства, последнее носило авторитарно-централизованный характер с доминированием центральной исполнительной власти по вертикали и горизонтали при превращении штатов всего лишь в “клиентов” Центра.
Таким образом, на пути становления подлинного федерализма в Африке южнее Сахары с его идеологией самоуправляющегося общества на базе согласования интересов его различных групп, с принципами субсидиарности, равенства субъектов, договорных отношений их с Центром и друг с другом стоит множество препятствий. И тем не менее... Все апокалиптические прогнозы о начале гражданской войны в Нигерии (с последующим ее распадом) после отказа военного режима признать действительными результаты президентских выборов 1993 г. не оправдались. И дело здесь не только в жестком противодействии военных любым проявлениям даже не сепаратизма, а стремления защитить свою среду обитания от хищнической деятельности иностранных монополий (пример — казнь группы правозащитников из штата Огони). Даже такой квазифедерализм (“штатизм”, как весьма справедливо называют его некоторые нигерийские исследователи) лишь с элементами национально-территориальной автономии при отсутствии представительных институтов содействует смягчению этнорегиональных противоречий и препятствует возникновению массовых конфликтов на этой почве. Не отмечены масштабные выступления и в Эфиопии с начала реализации курса на этнонационально-территориальное самоопределение народов.
А вот в других обширных регионах Тропической Африки, как уже отмечалось, наблюдается резкий рост конфликтности этнонационального характера. И с этой разрастающейся угрозой африканцам придется справляться самим. Мировое сообщество в лице ООН и ведущие державы Запада все более ограничивают свое прямое вмешательство в конфликты на африканском континенте после неудач миротворческих операций ООН в Сомали, провала усилий Франции стабилизировать ситуацию в Руанде и Бурунди и предотвратить падение режима Мобуту. Да и невозможно традиционными методами миротворчества ликвидировать или хотя бы подорвать этнонациональную базу противоборства и тем самым предотвратить повторение или разрастание конфликта в будущем.
Механизм урегулирования межэтнических конфликтов, предлагаемый некоторыми российскими учеными, включает такие элементы, как предоставление автономии (территориальной и культурной экстерриториальной) и права на создание партий, других политических организаций, а также оказание социально-экономической помощи в развитии отсталым народам. Несомненно, такой комплексный подход в ряде случаев может стать преградой росту этнонационализма. Однако автономизация унитарных государств не решает или решает частично и временно проблемы разделенных этносов, миллионов беженцев, прозрачности границ, возможности возникновения региональных конфликтов и т.п. Поэтому конструктивное решение национального вопроса в странах субконтинента лежит, на наш взгляд, в укоренении федеративной государственности как попытки приостановить прогрессирующие процессы деэтатизации и срыв этих стран в государственный и социальный коллапс, ставший реальностью в обширных районах Африки южнее Сахары.

* * *

На пороге XXI века Тропическая Африка предстает как маргинальная часть мирового хозяйства и мирового сообщества, не обладающая потенциями изменить эту ситуацию в обозримом будущем. Ориентиры социально-экономического плана, которые постиндустриальный мир транслирует на незападные общества, такие как качество жизни человека, превращение знания, интеллекта в главный ресурс общественных трансформаций, а высоких технологий — в “локомотив” развития остаются для стран региона за гранью реальности. Реализация различных стратегий модернизации приблизила лишь десяток стран к заветному для них порогу индустриального развития, в обширных же районах наблюдаются экономический упадок, социальная деградация и хаос. Глобализация, многократно усилив демонстрационный эффект достижений экономического и технологического авангарда в лице мировых держав, расколола общественное сознание африканцев. Значительная их часть продолжает испытывать пессимистические настроения в связи с перспективами развития стран субсахарского региона, втянутыми в процессы глобализации, и настаивает на противодействии последним. Лидеры же “новой волны” из бывших левых — популистов, марксистов и т.п., проведшие свои страны через начальные этапы структурной перестройки или еще только приступивших к ним, верят в спасительную силу глобализации. Они требуют от мирового сообщества помощи в создании конкурентной экономики на индустриальной базе, чтобы занять достойное место в современной системе разделения труда. И мировое сообщество, в первую очередь МВФ/МБРР, поддерживает эти иллюзии, толкая африканские страны в прежнее русло имитационного и догоняющего развития. Однако разрушительные последствия попыток модернизации “по-европейски” для подавляющего большинства стран региона свидетельствуют об ограниченных адаптационных возможностях тропикоафриканских цивилизаций в условиях стремительно происходящих перемен в мире, о доминации в регионе архаичной социокультурной среды, которая не может “переварить” нововведения. Отсюда нарастающие процессы деэтатизации, социальной дезорганизации и хаоса. Очевидно, африканским странам, чтобы остановить эти деструктивные процессы, нужна стратегия, ориентированная на поддержание их цивилизационных основ. И именно постиндустриально-глобалистская парадигма общественной эволюции с ее императивом глобальной экологической безопасности и устойчивого развития, как это ни парадоксально звучит, создает возможности, правда, в неопределенном будущем, для реализации странами Тропической Африки своего пути развития, нацеленного на сбережение природной среды и ресурсного сырьевого потенциала в условиях его постепенного исчерпания в других частях планеты. Тем же целям поддержания цивилизационных основ местных обществ, использованию традиционного социокультурного потенциала должна служить федеративная/конфедеративная форма государственности, предоставляющая определенную степень самоуправления этнонациональным группам. Одновременно ей предназначена роль своего рода социально-политической “скрепы” рассыпающихся в ходе кризиса “государств-наций” африканских социумов.

Д.Б. Малышева


ИСЛАМСКИЙ ФУНДАМЕНТАЛИЗМ В СОВРЕМЕННОМ МИРЕ


С
завершением холодной войны и прекращением глобального противостояния коммунистического “Востока” и капиталистического “Запада” мир не стал более безопасным и комфортным: идеологические “войны по доверенности” прежней эпохи в целом стихли и на передний план выдвинулись конфликты “нового поколения”, вызванные столкновениями этносов, религий, культур, интересов. В поисках объяснения нестабильности и новых угроз, с которыми сталкивается международное сообщество в постконфронтационную эпоху, ученые и политики часто обращаются к фундаментализму. Его рассматривают по преимуществу как иррациональное и атавистическое по своей природе явление, создающее основу для стойкого противодействия модернизации и демократизации по европейско–американскому образцу, но также и как аналог экстремизма и религиозного фанатизма. Именно фундаментализм (как правило, с приставкой “исламский”) объявляют ответственным за многие беды и конфликтные коллизии современного мира. Для Запада фундаментализм превратился в новое идеологическое пугало взамен исчезнувшего коммунизма; в сегодняшней России феномен фундаментализма трактуют исключительно в алармистских терминах – как вызов целостности и стабильности государства, как синоним кровопролития и насилия, как деструктивный и дестабилизирующий фактор.
Наряду с сугубо негативной оценкой фундаментализма имеет место и идеализированное восприятие этого явления – взгляд на него как на средство преодоления духовного кризиса, идеологию, с помощью которой можно сблизить две системы ценностей: модернизм и традиционализм. Представители леворадикальных течений исламского мира часто трактуют фундаментализм как одно из направлений религиозного возрожденчества и ассоциируют его с борьбой против “культурного империализма” Запада. Существует множество других толкований и трактовок понятия “фундаментализм” – как научных, так и тесно привязанных к политической конъюнктуре. Воспроизвести их все совершенно нереально, да это и не входит в нашу задачу.
Что же такое фундаментализм? Религиозное течение? Идеологическая утопия? Охранительная, изоляционистская идеология, использующая религиозную терминологию и аргументацию для противодействия новациям, модернизации, глобализации, словом, всему тому, что может подорвать устои “Незапада”, его традиции и культурные ценности? Или же фундаментализм – это псевдорелигия, разновидность политической идеологии, служащей целям тоталитарного режима? И почему столь велико внимание именно к исламскому фундаментализму? Ответить на эти вопросы, а значит, и выявить место исламского фундаментализма в реалиях современного мира, можно только при условии “разведения” фундаментализма – религиозного проекта, который является по существу утопией, и фундаментализма – политической идеологии. Проясним для начала само понятие “фундаментализм” и историю его возникновения.

ОБЩАЯ ХАРАКТЕРИСТИКА ФУНДАМЕНТАЛИЗМА

Термин “фундаментализм” заимствован из христианства, где он использовался для обозначения ортодоксального течения в протестантизме. Оно зародилось в США в канун первой мировой войны среди консервативной части американских протестантов, которые защищали христианское учение от богословского модернизма и либерализма. В 1919 г. в Филадельфии была основана всемирная христианская фундаменталистская ассоциация. Ее члены обвиняли “модернистов” и “либералов” в подрыве христианской веры и в забвении Евангелия в угоду “новому научному знанию”. Речь шла, главным образом, об эволюционной дарвинской теории, против которой фундаменталисты–клерикалы выступали на знаменитом “обезьяньем процессе” 1925 г. После второй мировой войны американские фундаменталисты стали именовать себя евангелистами, но термин “фундаментализм” остался и в узком понимании его трактуют как теологическое движение, нацеленное на сохранение того, что представляется основой (фундаментом) христианства – веры в непорочное зачатие и воскрешение Иисуса Христа.
Между тем современный фундаментализм отличается от того явления, которое существовало в протестантизме в начале ХХ века, и его давно рассматривают как феномен не только протестантского, но и католического, православного, иудаистского, буддийского, исламского и других вероучений. Сторонники этого религиозного течения провозглашают неизменность догматики, требуют буквального принятия содержащихся в священных книгах пророчеств, настаивают на строгом и неукоснительном исполнении всех религиозных предписаний.
В широком плане фундаментализм давно вышел за рамки чисто религиозного течения, превратившись в одно из направлений общественно–политической мысли. Это может быть не только теологическая позиция, противостоящая либерализму, но и политическая идеология, обернувшаяся в религиозную оболочку. Например, российский исследователь А. В. Малашенко считает, что фундаментализм – это “форма выражения цивилизационной константы, а суть его – “в стремлении воссоздать фундаментальные основы “своей” цивилизации, очистив ее от чуждых новаций, вернуть ей “истинный облик”. Другой российский автор, Е. Трифонов, объясняет фундаментализм как не имеющий рационального объяснения феномен социальной психологии, как явление, генетически связанное с коммунизмом, с которым фундаментализм объединяет “ненависть к европейской цивилизации и христианским ценностям”.

В контексте постмодернизации фундаментализм является ответом на вызовы, рождаемые современным развитием. Новый миропорядок, пришедший на смену конфронтационной эпохе с ее относительно четким построением, отличает полицентричность, множественность динамических процессов. Многие из них устремлены в будущее, в XXI век и нацелены на глобализацию, символом которой являются создающие скелет мировой экономики транснациональные корпорации и Интернет, зовущий человечество к планетарной (пока виртуальной) интеграции. Для глобализации, кроме того, характерен высокий уровень экономических и политических контактов между государствами и обществами, она ведет ко все большему прогрессу в международном разделении труда, к тому, что люди, сталкиваясь с другими стилями и уровнями жизни, видениями мира, очень часто обнаруживают свое отставание от более развитых государств. Это, собственно, и произошло со многими странами “Незапада”: они оказались на периферии постиндустриального мира, где США и другие развитые государства, благодаря своим превосходящим техническим достижениям, давно заняли все выгодные и лидирующие позиции в современном мире, который они пытаются строить на своих условиях.
Осознание этого порождает во многих развивающихся обществах фрустрацию и растерянность. Возникает “синдром неполноценности”, ощущение того, что национальной идентичности грозит смертельная опасность быть уничтоженной не в результате вторжения или захвата, а мирно, путем внедрения “западной отравы” – так в арабском мире и в Иране именуют рыночную экономику, светские идеалы, консюмеризм. Интеллигенция, духовенство, политики и идеологи “незападного” мира ведут лихорадочные поиски политических, экономических и идеологических противовесов европейско–христианским моделям развития, в том числе и на путях реализации религиозно–фундаменталистской утопии. Особый интерес в этом плане представляет исламский фундаментализм.

ИСЛАМСКИЙ ФУНДАМЕНТАЛИЗМ КАК РЕЛИГИОЗНЫЙ ПРОЕКТ

Для него характерна высокая степень политизации. Кроме того, как подчеркивает социолог Энтони Гидденс, “исламский фундаментализм, возникнув в результате столкновения западных новаций и традиционных культур, по многим параметрам отличается от религиозного (читай, христианского – Д. М.) фундаментализма Соединенных Штатов. С другой стороны, оба этих фундаментализма проникнуты сильными националистическими чувствами... Восстанавливая религиозные и культурные ценности, фундаменталисты ощущают потребность вновь утвердиться как сильная нация”. Но, разумеется, не только этой характеристикой объясняется рост внимания в мире именно к исламскому фундаментализму. Он обусловлен и другими факторами, в числе которых:
геополитическая значимость мусульманского мира;
существующие в нем огромные запасы нефти, которая и в XXI веке будет важнейшим стратегическим сырьем;
наличие мусульманских общин в посткоммунистическом мире и во всех крупных государствах Запада; потенциальные угрозы, исходящие от них;
рост проявлений терроризма во имя веры и религиозно–обусловленного сепаратизма в исламском мире и в странах Восточной и Центральной Европы;
отождествление (с легкой руки С. Хантингтона) в постконфронтационную эпоху оси противостояния Север–Юг (богатые–бедные) со столкновением христианской и исламской цивилизаций.
Сам по себе исламский фундаментализм ни в коей мере не тождествен исламу, который, как и всякая мировая религия, не ограничивается только религиозной сферой. Это и кодекс поведения, и сумма моральных ценностей, и психология, и образ жизни. Ислам в значительной степени определяет характер экономических отношений, формы государственного управления, социальную структуру, быт, словом, он сохранил до настоящего времени свою жизнеспособность как мощная религиозно–культурная традиция.
В исламе фундаментализм – это лишь одно из течений, которое ставит своей целью укрепить веру в фундаментальные источники этой религии, привести нормы общественной и личной жизни в соответствие с заповедями ислама, заставить верующих неукоснительно выполнять предписания Корана и шариата, утверждать основы исламской экономики. Для крайних, экстремистских течений фундаментализма характерны резко агрессивное неприятие европейско–христианских духовных ценностей, повышенная политическая активность, готовность прибегнуть к насильственным методам, включая террористические.

Если суммировать взгляды фундаменталистов на тот идеальный общественный строй, который, по их замыслу, должен утвердиться в истинно исламском государстве, то все они сводятся к признанию необходимости положить в его фундамент теологические предписания ислама, мусульманское право и шариат.
В экономической области обобщенный фундаменталистский проект нацелен на утверждение основ исламской экономики – особого пути развития, определяемого шариатскими нормами владения собственности и ее наследования, предписаниями Корана относительно торговли и финансовых дел: запрета на ростовщичество или ссудного процента (риба), выплаты закята (от слова zaka –”очищенный”, “быть чистым”) – налога на имущество, доходы и пр. Достижение социальной справедливости рассматривается как цель и стержневой момент всех экономических действий. Так, допускается трактовка ссудного процента как регулятора, с помощью которого можно устанавливать социальную справедливость, поскольку применение риба помогает исключить нетрудовые доходы; закят, который в теории должен распределяться среди бедных и неимущих, а на практике превращен в обычный государственный налог, призван “очищать” пользователей имущества и получателей доходов. Речь идет, следовательно, о создании такой системы, которая основывалась бы на равенстве и сотрудничестве всех ее членов.
Законодательства, ориентирующиеся на европейские образцы, должны быть отменены и приведены в соответствие с традициями и принципами ислама. Статус национальных и религиозных меньшинств трактуется согласно разделению всего населения на “мусульман” и “немусульман”. В соответствии с установкой на защиту общества от “вредного” воздействия внешних и внутренних сил, от той “отравы”, которую несут современные светские и материалистические идеи, созвучный им образ жизни, фундаменталистский проект строго регламентирует социальное поведение мусульман, особенно женщин: внешний вид, одежду, нормы поведения.
При желании в фундаментализме можно разглядеть не только умозрительную политико–экономическую модель, отдаленно напоминающую социалистическую, ибо она также строится на принципе распределения и одновременно исключает обогащение определенных слоев общества, но и реформаторскую тенденцию. Сторонники последней ориентируются на модернизацию, либерализацию исламской экономики, адаптацию ее к нуждам современного развития, включение в общемировые процессы.
Возвращая общество к истокам, традициям, в том числе и религиозным, идеологи фундаментализма утверждают таким способом культурную самобытность, противопоставляют “превосходящие духовные ценности” Востока, занятого “поисками бога”, Западу, погрязшему в материализме. В фундаменталистских движениях ощущается стремление очистить современное общество, создать новую модель, противостоящую “глобальной системе империализма”, которую поддерживают “богатые в богатых странах совместно с богатыми в бедных странах”.
Существуют и другие факторы, которые обусловили распространение фундаментализма в исламском мире: в большинстве его государств он прорастает на неблагоприятном экономическом и социальном фоне. Не в последнюю очередь феномен фундаментализма порожден разочарованием населения результатами предшествующего социального и экономического развития, которое обернулось для основной массы трудящихся крахом надежд на быстрый экономический рост. Это и своеобразное следствие кризиса модернизаторских доктрин, “предписывающих” интенсивное проведение реформ, насаждение рыночных отношений, болезненно сказавшихся в первую очередь на “простом человеке”. Во многих государствах исламского мира рыночные реформы не принесли заметных результатов, не разрешили множества тяжелейших социальных проблем в жизни основной массы населения. Экономический кризис, безработица и отсутствие перспективы – все это порождает разочарование и недовольство курсом, проводимым властями, создает психологический дискомфорт и расширяет базу фундаментализма и одной из его разновидностей – политического исламизма.
Способствуют распространению фундаментализма как общественно–политического течения и периоды кризисных ситуаций, когда политическая и международная нестабильность работают в пользу лозунгов “обновленного”, “очищенного от западной скверны” исламского общества, а фундаменталистская идеология превращается в наиболее доступный и приемлемый способ обретения идентичности. Так происходило во время кризисов в Персидском заливе в 90–е годы, в ходе арабо–израильского конфликта, гражданских войн в Афганистане, Сомали, Йемене, Алжире и Боснии. Именно тогда исламский фундаментализм представал как альтернатива утратившим свою привлекательность и влияние коммунистическим идеям, а также концепциям национализма и панарабизма.
Укреплению позиций фундаментализма способствует и сложившаяся в большинстве государств исламского мира политическая атмосфера: они отстают в утверждении структур гражданского общества, демократических прав и свобод; гарантами стабильности во многих странах является армия с присущим ей специфическим пониманием демократии и прав человека; диктаторские и авторитарные режимы остаются главной политической приметой мусульманского мира. Фундаменталисты же создают общественные и политические структуры (мечети, молельные дома, профсоюзы, больницы, банки, школы и др.), действующие параллельно и в обход государства. Фундаменталистские лидеры чаще, чем официальные власти, апеллируют к простому человеку, выдвигая популистские, понятные “человеку с улицы” лозунги. Контролируемые фундаменталистами структуры прикармливают обездоленных, безработных, дают возможность самовыражаться людям, исключенным из процесса развития.
Далеко не последнюю роль в развитии и распространении фундаменталистского течения играет изменившаяся в большинстве исламских государств ориентация народного образования: изучению национального языка, традиций, а с ними и ислама как части национальной культуры, стало отводиться значительно больше места по сравнению с предшествующими десятилетиями независимого развития.
Итак, фундаменталистский проект ставит своей целью исламизировать все стороны общественно–политической жизни, возродить исламские институты – государства, семьи, права и других – в их традиционном или модернизированном виде, создать условия для развития исламской экономики как важнейшего средства решения вопросов социальной справедливости, удовлетворения материальных потребностей мусульман. Это явление можно расценить и как возрождение традиции, и как усиление интереса к религиозным ценностям со стороны тех социальных групп, чья жизнь оказалась дезориентирована, нарушена в результате модернизации, быстрых социальных и общественных перемен. Фундаментализм подразумевает также отрицание западно–христианской цивилизационной модели, и в этом качестве он функционирует как политическая идеология.
Взгляд на исламский фундаментализм как на нечто консервативное, обращенное в прошлое с целью воссоздания “золотого века” ислама не вполне соответствует действительности. “Классики” исламского фундаментализма (М.Абдо, Д. Афгани, А. Маудиди и другие), основоположники политического исламизма (М. аль Банна, С. Кутб и другие), их идейные последователи –исламские революционеры (Р. Хомейни, Х. ат–Тураби, Н. Эрбакан) – не ставят вопрос о возврате к формам, существовавшим на Аравийском полуострове в VII в., а заявляют лишь об адекватном нашему времени применении принципов Корана и шариата, о возможности особого пути экономического и политического развития, определяемого морально–ценностными и правовыми нормами ислама. Обосновывая право суждений (иджтихада) в пределах фундаментальных источников ислама – Корана и сунны, идеологи фундаментализма признают некоторые “новшества” (бида) и перемены, в том случае, когда их можно применить к потребностям современного развития. С этой целью допускаются элементы модернизации, главным образом в военно–промышленной сфере, поскольку это позволило бы мусульманским странам приблизиться к экономическому уровню “богатых наций”.
Хотя не все исламские фундаменталисты ратуют за возрождение архаично–консервативных порядков, большая часть идеологов этого течения занимают охранительные позиции, являются сторонниками изоляционизма, противятся “новшествам”. Они ведут борьбу против реформаторских тенденций, попыток приблизить ислам к нуждам и потребностям современности. В то же время современный фундаментализм – это динамично развивающаяся сила, которая в известном смысле является альтернативой глобализации, определяет многие политические процессы, направление оппозиционного движения в большинстве государств исламского мира.
Отталкиваясь от многообразия форм и проявлений фундаментализма в исламском мире, ученые и публицисты активно разрабатывают проблематику существующих в фундаментализме разных “крыльев”, течений и направлений, отыскивая там “умеренных”, “экстремистов”, “реформаторов”, “возрожденцев”. Представляется, однако, что эти различия имеют значение для чисто теоретических, абстрактных исследований, но они не относятся ни к фундаментализму как к явлению общественно–политической жизни, ни к путям реализации на практике фундаменталистского идеала.
Те нюансы и различия, которые существуют в идеологии и практике современного исламского фундаментализма, как его умеренного крыла, так и экстремистского, не затеняют наличия в нем неких общих черт. Это – отрицание западных моделей развития, приверженность идее особого пути, в основу которого должны быть положены фундаментальные ценности ислама, иногда вкупе с достижениями современной технической цивилизации. Какова бы ни была – “умеренная” либо “экстремистская” – упаковка фундаменталистского проекта, цель у него всегда одна: захват политической власти и подчинение государственных структур, всей жизни общества законам шариата.

ИСЛАМСКИЙ ФУНДАМЕНТАЛИЗМ КАК ПОЛИТИЧЕСКАЯ ИДЕОЛОГИЯ

Долгое время исламско–фундаменталистский проект оставался утопией, идеалом, к которому стремились отдельные политики и общественные движения. Ныне исламская оппозиция в фундаменталистском обличье существует во всех государствах, где есть приверженцы ислама. В ряде государств (Алжире, Египте, Израиле, Ливане) исламисты прибегают к насилию, пытаясь заставить общество и власть принять их программу.
Исламские революционеры–фундаменталисты, идейные последователи имама Хомейни, выступают с пропагандой жесткого, замешанного на ненависти к Западу, национализма, с популистскими, демагогическими и шовинистическими призывами. Все нацелено на то, чтобы заручиться поддержкой общественности, голосами избирателей. Как заявлял в 1995 г. накануне парламентских выборов в Турции председатель стамбульского отделения Рефах – Партии благоденствия (ныне – Партии добродетели) Мустафа Аташ: “Мы приходим к власти, чтобы дать людям то, чего они хотят”. Во время предвыборной кампании в бедных районах Стамбула, куда в поисках работы устремилось много переселенцев из провинции, Рефах раздавала дешевый хлеб и бесплатный уголь. Лидер партии Неджметдин Эрбакан, шейх суфийского братства Накшандийя и красноречивый политик, постоянно употребляющий в своих речах эффектные синонимы –благоденствие, процветание, счастье, – связывает ислам с идеями социальной справедливости и общественного порядка (в чем поразительно напоминает коммуно–патриотов России), с отторжением чуждых, по его мнению, исламскому обществу западно–христианских моделей и ценностей. “Если турки не повернутся к Партии благоденствия, – возглашает он, – мы будем рабами христианского мира”.
Аналогичным образом действуют “Братья–мусульмане” в Египте, Фронт исламского спасения в Алжире, Хамас в Израиле, Партия Аллаха в Ливане, другие фундаменталистские организации в мусульманских странах. Все они ориентируются на антикапиталистически настроенную часть общества: на выбитых из развития модернизацией и индустриализацией маргиналов, но также и на “национальную” интеллигенцию, студенчество, пострадавших от реформ и преобразований. Фундаменталисты успешно освоили критическую риторику в адрес “империализма”, в защиту трудящихся. Все современные фундаменталисты, использующие ислам в качестве революционной идеологии, утверждают, что возврат к эгалитаризму шариата и к воссозданию правил общественной жизни, обязательных для “истинных”, “правоверных” мусульман, – это действенный способ борьбы с коррупцией, эксплуатацией, преступностью, другими недугами современного мира. Это “зло” возникает, по их мнению, из–за того, что в мире доминируют западная “материалистическая” система и либерализм (а десятилетиями раньше господствовали социализм и марксизм).
Итак, фундаменталисты, приспособившие ислам к политическим целям, предают анафеме Запад и вестернизацию, противопоставляют им уникальные и непреходящие духовные ценности исламской цивилизации. Это не мешает им широко пользоваться западными технологиями и информационными системами для пропаганды своих взглядов: фундаменталисты прекрасно освоили искусство политической манипуляции массами через газеты и журналы, аудио– и видеокассеты, факсы, спутниковое телевидение, пиратские радиостанции, Интернет. Таким образом, они перехватывают у государства инициативу, подрывают его монополию на информацию и получают прекрасную возможность практически без ограничений распространять свое влияние в любой точке земного шара.
В ряде стран фундаменталистам удалось приблизиться к практическому воплощению своего идеала. В Египте, Йемене, Иордании фундаменталистская оппозиция вошла в правительственную коалицию, а в Турции – возглавила на короткое время правительство. Есть несколько государств, где фундаменталистский проект был реализован: в Иране после победы исламской революции; в Судане после совершенного генералом аль–Баширом государственного переворота; на части территории Афганистана, где установили свою власть талибы. В этих государствах фундаментализм реально изменил ход общественных процессов. Внешне они выглядят как возвращение к истокам ислама, как архаизация общества – в наиболее утрированном виде это проявляется в разрушенном гражданской войной Афганистане, где талибам не пришлось прилагать особых усилий, чтобы заставить обнищавшее и пауперизированное население отказаться от “новшеств”, то есть от тех достижений цивилизации, которых оно или вовсе не имело, или давно лишилось.
В Иране фундаментализм предстает не только как изоляционизм, соскальзывание в сторону от мировых процессов. Это – политическая идеология, подвергшаяся мимикрии, поскольку в кораническую лексику здесь вплетен понятийный аппарат другой –социалистической системы. Призывы Хомейни и других лидеров исламской революции к борьбе с культурным и экономическим господством “сатанинских великих держав”, с “мировым империализмом”, “эксплуататорами”, “угнетателями”, конструирование в Иране в пору расцвета хомейнизма новой, тоталитарной по сути общественной системы, базирующейся на “исламском фундаменте”, свидетельствуют об удачном синтезе революционной и религиозной идеологий, о приспособлении ислама к революционным нуждам и, в результате, о превращении его в тоталитарную идеологию. Ее, так же как и установки Ленина, Сталина, Мао и других, отличает нетерпимость ко всему “иному”, бескомпромиссность и безжалостность к тому, что стоит на пути осуществления утопии.
В Судане фундаменталисты пришли к власти на волне экономического и политического кризиса: его пообещали ликвидировать вместе с коррупцией военные во главе с генералом Омаром аль–Баширом, осуществившим в 1989 г. военный переворот. Руководящая политическая сила Судана – Национальный исламский фронт (ответвление международной организации “Братьев–мусульман”), возглавляемый доктором Хасаном аль–Тураби, избрала в качестве образца иранскую революционную модель. Однако попытки тотального насаждения ислама в условиях полирелигиозного, полиэтнического, полирасового состава населения Судана привели к всплеску насилия, стимулировали новый виток гражданской войны, обусловили изоляцию страны на международной арене вследствие поддержки ею фундаменталистской оппозиции в других странах.
Следовательно, пока все реализованные в исламском мире фундаменталистские проекты не привели общества к процветанию. Более того, антизападная, антимодернизаторская риторика и практика, сознательное обособление от мировых процессов с целью создания замкнутой, самообеспечивающейся экономики, базирующейся на культурной и религиозной исключительности, – все это лишь закрепило отставание, способствовало превращению и Ирана, и Судана, и Афганистана в маргиналов мирового сообщества. Это означает, что фундаменталистская идея, выглядящая в теории весьма привлекательно и заманчиво, при ее практическом воплощении чаще всего ведет только в тупик.
В большинстве государств Азии и Африки, где имеются влиятельные мусульманские общины, правящие режимы или высший генералитет, влияющий на политику, активно противостоят фундаменталистскому “призыву”, пытаются утвердить светскую модель, считая, что только она и обеспечивает включение в процесс глобального развития, без которого в наши дни нереально построение процветающего общества. В ряде случаев (как это было в Алжире и Турции) военные попросту отстраняют фундаменталистов от власти, запрещают их легальную деятельность. Но насильственное отстранение фундаменталистских организаций от политики лишь усиливает позиции сторонников жесткой линии, а их “вычеркивание” из общественной жизни нарушает хрупкий политический баланс. Так произошло в Алжире после аннулирования итогов парламентских выборов 1991 г., в результате чего в стране развернулось масштабное террористическое движение. В Турции Рефах, стабильно собирающая на выборах не менее 20% голосов, перешла после своего запрета в начале 1998 г. на нелегальное положение, что почти неизбежно усилит позиции сторонников экстремизма. Им благоприятствуют и объективные условия: углубляющийся экономический кризис; нескончаемая война с курдским сепаратизмом; выталкивание Турции из Европейского союза. Последнее успешно обыгрывается фундаменталистской пропагандой, рассуждающей об унизительной для турецкого национального достоинства “сервильности” турецких политиков, добивающихся приема в Европейский союз.
В этих странах “пробуксовка” реформ, отсутствие демократии, ставка на силу в ходе взаимодействия с политическими оппонентами лишь усугубили существующие проблемы, но не решили их. Подъем исламизма в Третьем мире остается неизбежным на этапе трансформации старого экономического и политического порядка, поскольку подобный переход влечет за собой ломку устоявшихся общественных отношений, тяжелые социальные издержки, которые готовы компенсировать религиозные организации. Тем бесперспективней выглядит курс на военное подавление исламской оппозиции. Как бы власти ни стремились представить исламистов “воплощением зла”, исламисты таковыми не являются. ФИС, Рефах и подобные им объединения исламистов – всего лишь социальные движения, порожденные самой жизнью. Преследование их, запрет или какие–либо иные нелегитимные, насильственные действия против них провоцируют рост экстремизма как со стороны оппозиции, так и со стороны власти и армии.
В то же время можно предположить, что легализация, например, Фронта исламского спасения в Алжире расширила бы базу умеренных в этом движении, способствовала бы его трансформации в современную политическую партию. Ведь имеется немало примеров, когда властям удавалось ограничить рост экстремизма в обществе после того, как исламские революционеры становились действующими политиками. В Ливане проиранское фундаменталистское движение Хезболлах, занимавшее в середине 80–х годов ультрареволюционные позиции, пошло на некоторое сотрудничество с властями, снизило свою политическую активность. В Египте, Йемене, Тунисе, Иордании фундаменталистам даже в условиях временного вхождения во власть не удается менять ход общественных процессов. Параллельно с отдельными всплесками религиозного радикализма там идет процесс легализации фундаменталистской оппозиции и приобщения ее к государственным институтам.
Есть, конечно, и примеры Ирана, Судана, Афганистана, где приход к власти фундаменталистов ознаменовал собой откат назад, приход к власти политиков, взявших курс на создание замкнутой, самообеспечивающейся экономики и обособление государства от внешнего мира. Фундаментализм способствовал здесь и укреплению диктатур. Нет никакой гарантии, что и в других мусульманских странах фундаменталисты, находящиеся в оппозиции, используют столь жестко критикуемые ими современные демократические институты лишь для легального вхождения во власть, после чего упразднят их либо придадут им чисто формальный характер: например, западная по виду конституция будет функционировать, правящий режим будет оперировать исламскими терминами и понятиями, но суть его будет репрессивной.
И все же формы реализации фундаменталистского проекта в той или иной мусульманской стране зависят от конкретной внутренней ситуации: от того, обладают ли фундаменталисты какими–либо серьезными возможностями для проникновения в политические структуры; насколько эффективно работает в государстве система подавления; много ли союзников могут найти сторонники фундаментализма в военной среде и в силах безопасности; находится ли государство в социально–экономическом кризисе и т. д. Важное значение имеет также международный политический и экономический фон, степень включенности страны в мировые процессы.

СПЕЦИФИКА ФУНДАМЕНТАЛИЗМА В РОССИИ

Все эти положения во многом касаются и России. Здесь фундаменталисты не сумели пока формализоваться в качестве влиятельных движений, партий, организаций, так, как это произошло в исламских странах Третьего мира. К тому же, если на мусульманском Востоке сторонники умеренных религиозно–фундаменталистских течений видят в исламе стержень, который позволяет сохранить исламскую цивилизацию в условиях доминирования Запада, то в России фундаментализм не сложился как самостоятельное религиозное течение: он замутнен, захвачен идеологией шовинизма и псевдокоммунизма.
По мере того как предпринимаются попытки реформировать российскую экономику, десоветизировать жизнь общества, привести ее в соответствие с международными правовыми нормами (например, касающимися защиты прав и свобод человека, прав национальных и религиозных меньшинств и т. п. ), разнообразные проявления фундаменталистской оппозиции этим процессам становятся все заметнее. Наряду с представителями других течений и направлений фундаменталистски настроенные политики и идеологи заняли определенную нишу в общественно–политической жизни России и пытаются найти ответы на вызовы, которые возникли перед постсоциалистической Россией в процессе ее вхождения в глобальный мир.
Ведь после распада СССР Россия очутилась в качественно новой ситуации. Внутри государства внедрение элементов западной политической и экономической модели сопровождается ростом коррупции и криминализации власти и общества. Это порождает социальную напряженность, а национализм, этнический сепаратизм, местничество – явления, ранее жестоко подавлявшиеся союзным центром, – становятся серьезными вызовами формирующейся российской государственности. На региональном уровне – в пределах бывшего СССР – Россия, не сумев (или не особенно стремясь) интегрировать под своей эгидой страны СНГ, воскрешая время от времени мифы о славянском единстве, об общности судеб народов, входивших некогда в состав СССР, о “братском единстве” и т. п., так и не решила для себя дилемму: сосредоточиться на внутрироссийских проблемах или же, если и не попытаться “с заднего хода” восстановить “империю”, то уж по крайней мере углубить процесс государственного объединения с другими постсоветскими республиками. На глобальном уровне влияние России на мировые дела резко сузилось и оказалось совершенно несопоставимо с той ролью, которую играл в мировой экономике и международной политике Советский Союз: едва ли могут переломить ситуацию попытки реанимирования старых идеологий (антиамериканизма) и союзов времен “холодной войны” (с Ираком, Индией, Сирией, Ливией, палестинцами). Следовательно, как и в начале 90–х годов, когда распался Советский Союз, Россия не определилась со своими политическими и экономическими приоритетами ни внутри страны, ни в постсоветском пространстве, ни на региональном, ни на глобальном уровне.
Обращает на себя внимание и некоторое сходство политических процессов, условий и предпосылок, которые стали основой формирования фундаменталистской оппозиции в исламском мире и в России.
Как и в постколониальных государствах Азии и Африки, в России очень сильна антимодернизаторская оппозиция курсу рыночных реформ, а также тому, чтобы Россия становилась частью глобального, или постиндустриального мира, чтобы она воспринимала идеи и модели западного происхождения. И здесь фундаментализм также является отражением ущемленного национального самолюбия, уязвленного бедственным состоянием общества и обнаружившимся контрастом с развитыми “богатыми нациями”.
Кроме того, в России, как и во многих деколонизированных государствах Третьего мира, присутствует осознание того, что базовые ценности западной цивилизации – права индивидуума, частная собственность, технологический прогресс, составляющие существенную часть цивилизации Запада, – не являются универсальными и их невозможно насадить сверху как идеологию. Понадобится длительный исторический период, в течение которого общество могло бы приспособиться к восприятию этих ценностей. Пока же в российском, как и во многих третьемирских обществах, наблюдается отторжение чуждых культурно–цивилизационных норм, ощущается тяготение к традиционным, фундаментальным ценностям –религии, культуры.
Да и тактика Запада в отношении России и некоторых государств исламского мира (Турции, например), где идут коренные реформы, взят курс на избавление от экономической и политической изоляции, ликвидацию однопартийных режимов, во многом схожа: приветствуя на словах проведенные преобразования, Запад на деле сохраняет дистанцию и не только не торопится подключать неофитов рыночной экономики к контролируемым им мировым экономическим и политическим процессам, но стремится не допускать их активного участия в них. Это означает, что и в России, как и в наиболее продвинутых по пути экономических реформ странах исламского мира, фундаменталисты всех мастей (прокоммунистические и националистические), агитируя за изоляционизм, могут апеллировать к неблагоприятным для прозападных реформаторов международным и внутристрановым реалиям.
Имеется и чисто российская специфика: углубившийся после крушения коммунизма и распада СССР конфликт коллективного и индивидуального сознания, психологической несовместимости коллективизма и смоделированной западной цивилизацией индивидуальной самоценности личности. Известный публицист Михаил Чулаки назвал это явление “Ильиным комплексом” (от Ильи Муромца), который проявляется в том, что лишенного социальной защиты государства “советского человека” выталкивают в мир, заставляют становиться личностью, а он противится нежеланной свободе и ищет новую общность, коллектив, в котором можно было бы спрятаться от индивидуальной ответственности. Если добавить к этому социальную и психологическую ломку, являющуюся следствием распада “советской империи”, растущую маргинализацию общества, зыбкость, неустойчивость, состояние “веймарства”, наряду с проявлениями бессилия силы (чеченская война), то станет очевидно, что устойчивая поддержка российскому фундаментализму (последний окрашен в России, как правило, либо в коммунистические, либо в псевдонационалистические тона) обеспечена. Подобная ситуация может быть чревата неожиданностями, социальными и политическими потрясениями.
В исламских регионах России фундаменталистский феномен имеет свою специфику и потому заслуживает отдельного рассмотрения. Существуя на протяжении длительного исторического периода в рамках единой политической и экономической системы, сначала Российской империи, а затем ее преемника – Советского Союза, многие народы России, исповедующие ислам (татары, например), глубоко вросли в общероссийское цивилизационное и государственное поле. В отличие от своих нерусских единоверцев, мусульмане Северного Кавказа так полностью и не ассимилировались, хотя и в прежние времена, и относительно недавно центральной властью неоднократно предпринимались попытки подчинить их, навязать чуждые им цивилизационные установки. Несмотря на это внешнее давление, ислам остался фундаментальной частью сознания и образа жизни мусульман Северного Кавказа.
Истоки и социальная база фундаментализма в этом регионе России – те же, что и в исламском мире: слаборазвитая экономика, безработица, особенно среди молодежи, отсутствие демократических традиций в обществе, слабость светской оппозиции, обостряющиеся национальные, этнические, клановые противоречия.
Предпосылки распространения фундаментализма на Северном Кавказе легко просматриваются в экономической и социальной сферах. В советский период государство фактически заменяло здесь собой благотворительную организацию. Аналогичным образом оно действовало и в других регионах и республиках Советского Союза, однако на Северном Кавказе частичный отказ от старой системы неограниченного дотационного финансирования привел к особенно болезненным результатам: массовому обнищанию, отсутствию работы и средств существования, утрате духовных ориентиров. Государство, символом которого в глазах большинства населения северокавказских автономий является российский федеральный центр, перестало выполнять привычную и традиционно возлагавшуюся на него в советские времена функцию – вспомоществования, филантропии, социальной поддержки. Как следствие этого, возросло недовольство, разочарование значительной части населения, которыми сумели воспользоваться радикалы и фундаменталисты, значительно расширившие свою социальную базу. Они получили возможность пропагандировать свои взгляды, в основе которых – отторжение существующего миропорядка, являющегося якобы ничем иным, как сговором вестернизированной российской верхушки с Западом. При этом обыгрывается ностальгия простого человека по прежним, относительно сытым и благополучным временам, изрядно мифологизированным и идеализированным.
Ныне ислам переживает здесь, как и в ряде других автономий России, своеобразное возрождение. И хотя на Северном Кавказе оно ограничивается по преимуществу религиозно–культовой стороной, да и политизация религии опережает распространение “высокой” исламской культуры, ислам все быстрее превращается в существенный компонент обретаемой народами региона национальной идентичности. Этому способствуют местные духовные и политические лидеры, которые, подобно своим единомышленникам в исламских государствах Третьего мира, обращаются к мусульманам с призывом защищать и развивать собственные культурно–религиозные ценности. Эта новая тенденция в общественно–политической жизни северокавказских автономий связана с быстрым распространением религиозного фундаментализма.
Его сторонников называют на Северном Кавказе ваххабитами – по аналогии с одноименным религиозно–политическим течением, основоположником которого является известный арабский правовед–реформатор Мухаммед ибн Абд аль–Ваххаб (1703 – 1787 гг.). Арабы, кстати, отдают предпочтение другому наименованию – muwahhidun (унитаристы), считая термин “ваххабизм” английским изобретением.
Ваххабизм развивает идеи ханбализма (по имени имама Ахмада ибн Ханбаля) – одной из четырех признанных во всем исламском мире правоверных школ (мазхабов). Главной отличительной чертой ханбализма является полный отказ от “новшеств”, не нашедших прецедентов в правоверных преданиях (хадисах), не освященных согласованным решением богословов (иджмом) и потому противоречащих сунне. Помимо отказа от “новшеств”, ваххабиты выступают за возвращение к чистоте ислама времен Мухаммеда, за строжайшее соблюдение принципа единобожия, за отказ от поклонения святым и святым местам, за пуританизм в быту. В наши дни ваххабиты, конечно, уже не выступают за запрет радио и телефона, как они это делали в начале века, но сохраняют радикализм и сектантскую непримиримость к последователям других течений и направлений ислама.
На Северном Кавказе “ваххабиты”, именующие себя сторонниками “чистого ислама”, стремятся навязать свою веру и мировоззренческие принципы представителям других бытующих здесь форм мусульманской религии: шафиитам, “тарикатистам” – членам суфийских братств. Особенно непримиримы “ваххабиты” к проявлениям “народного ислама” – прочно устоявшимся на Кавказе традициям быта, обычаев и культуры, образцам светского поведения мусульман.
К сожалению, для российских властей ислам остается в значительной степени чуждым явлением, которое порой продолжает ассоциироваться с крайними проявлениями религиозного фундаментализма. Как отмечает российский исследователь Л. Р. Сюкияйнен, многие местные обычаи, такие, например, как кровная месть, привычно воспринимаются как часть шариата, хотя шариат (от арабского слова “шариа” – правильный путь к цели), являющийся комплексом юридических норм, принципов и правил поведения, соблюдение которых приведет мусульманина в рай, осуждает кровную месть. В наши дни в связи с быстроразвивающимся процессом возрождения ислама на Северном Кавказе вопрос об определении места мусульманских меньшинств в политико–правовой культуре России переходит из чисто теоретической в практическую плоскость. Основная проблема касается соотношения между общим правом для всех граждан, мусульман и немусульман, и ответвлениями частного права в рамках этнических, религиозных, культурных групп.
Пока российские власти будут проводить неопределенную и невнятную политику по отношению к северокавказским мусульманам, являющимся в масштабах России конфессиональным меньшинством, нестабильность в этом регионе будет усугубляться. Конфессиональная политика России вряд ли окажется перспективной и успешной, если она не будет учитывать специфику религиозной ситуации на Северном Кавказе, образ жизни местных мусульман, их духовный мир и зарождающуюся там мусульманско–правовую культуру. Там, где политики имеют дело с такой тонкой материей, как национальные или конфессиональные моменты, необходимо терпеливое, вдумчивое, профессиональное отношение к проблеме. Как показывают недавние события в Чечне, связанные с наведением там “конституционного порядка”, сила и нажим не могут заменить мудрость, терпимость и знание.
Ныне в России, как и в странах мусульманского Востока, лицо современного исламского движения определяют не религиозные экстремисты, а умеренные течения в исламе, терпимо относящиеся к политическим и социальным свободам, стимулирующие развитие культурной идентичности мусульман. Но это не означает, что фундаментализм как течение общественной мысли и направление политики не будет рекрутировать сторонников. Их численность и влияние будут варьироваться в зависимости от того, окажется ли власть способной сделать реформирование привлекательным и выгодным основной массе населения, найдет ли общество альтернативу изоляционистским призывам идеологов фундаментализма, предпочтет ли Россия трудный путь возвращения в русло общемировых процессов либо она снова, как и в 1917 году, доверит свою судьбу социальным экспериментаторам, создателям новых утопий – теперь в виде религиозно–фундаменталистского проекта.



СВЕДЕНИЯ ОБ АВТОРАХ:

Хорос В.Г. — доктор исторических наук, зав. Отделом ИМЭМО РАН.
Неклесса А.И. — зам. директора Института развития РАН.
Майданик К.Л. — кандидат исторических наук, ведущий научный сотрудник ИМЭМО РАН.
Красильщиков В.А. — кандидат экономических наук, ведущий научный сотрудник ИМЭМО РАН.
Салицкий А.И. — кандидат экономических наук, старший научный сотрудник Института востоковедения РАН.
Остроухов О.Л. — кандидат политических наук, старший научный сотрудник ИМЭМО РАН.
Брагина Е.А. — доктор экономических наук, ведущий научный сотрудник ИМЭМО РАН.
Лебедева Э.Е. — кандидат исторических наук, старший научный сотрудник ИМЭМО РАН.
Малышева Д.Б. — доктор политических наук, ведущий научный сотрудник ИМЭМО РАН.

<<

стр. 2
(всего 2)

СОДЕРЖАНИЕ