СОДЕРЖАНИЕ

4. СОЦИОКУЛЬТУРНАЯ РОЛЬ РЕЛИГИИ
ФОМА АКВИНСКИЙ
По закону своей природы человек приходит к умопостигаемому через чувственное, ибо все наше познание берет свой исток в чувственных восприятиях (Сумма теол., I, q. 1, 9 с).
Путь доказательства может быть двояким. Либо он исходит из причины и потому называется «propter quid», основываясь на том, что первично само по себе; либо он исходит из следствия и называется «quia»12, основываясь на том, что первично в отношении к процессу нашего познания. В самом деле, коль скоро какое-либо следствие для нас прозрачнее, нежели причина, то мы вынуждены постигать причину через следствие. От какого угодно следствия можно сделать умозаключение к его собственной причине (если только ее следствия более открыты для нас), ибо, коль скоро следствие зависит от причины, при наличии следствия ему по необходимости должна предшествовать причина. Отсюда следует, что бытие божие, коль скоро оно не является самоочевидным, должно быть нам доказано через свои доступные нашему познанию следствия (Сумма теол., I, q. 2, 2 с).
Бытие божие может быть доказано пятью путями.
Первый и наиболее очевидный путь исходит из понятия движения. В самом деле, не подлежит сомнению и подтверждается показаниями чувств, что в этом мире нечто движется. Но все, что движется, имеет причиной своего движения нечто иное: ведь оно движется лишь потому, что находится в потенциальном состоянии относительно того, к чему оно движется. Сообщать же движение нечто может постольку, поскольку оно находится в акте: ведь сообщать движение есть не что иное, как переводить предмет из потенции в акт. Но ничто не может быть переведено из потенции в акт иначе как через посредство некоторой актуальной сущности; так, актуальная теплота огня заставляет потенциальную теплоту дерева переходить в теплоту актуальную и через это приводит дерево в изменение и движение. Невозможно, однако, чтобы одно и то же было одновременно и актуальным, и потенциальным в одном и том же отношении, оно может быть таковым лишь в различных отношениях. Так, то, что является актуально теплым, может одновременно быть не потенциально теплым, но лишь потенциально холодным. Следовательно, невозможно, чтобы нечто было одновременно, в одном и том же отношении и одним и тем же образом и движущим, и движимым, иными словами, было бы само источником своего движения. Следовательно, все, что движется, должно иметь источником своего движения нечто иное. Следовательно, коль скоро движущий предмет и сам движется, его движет еще один предмет, и так далее. Но невозможно, чтобы так продолжалось до бесконечности, ибо в таком случае не было бы перводвигателя, а следовательно, и никакого иного двигателя, ибо источники движения второго порядка сообщают движение лишь постольку, поскольку сами движимы первичным двигателем, как-то: посох сообщает движение лишь постольку, поскольку сам движим рукой. Следовательно, необходимо дойти до некоторого перводвигателя, который сам не движим ничем иным; а под ним все разумеют бога.
Второй путь исходит из понятия производящей причины. В самом деле, мы обнаруживаем в чувственных вещах последовательность производящих причин; однако не обнаруживается и невозможен такой случай, чтобы вещь была своей собственной производящей причиной; тогда она предшествовала бы самой себе, что невозможно. Нельзя помыслить и того, чтобы ряд производящих причин уходил в бесконечность, ибо в таком ряду начальный член есть причина среднего, а средний — причина конечного (причем средних членов может быть множество или только один). Устраняя причину мы устраняем и следствия. Отсюда, если в ряду производящих причин не станет начального члена, не станет также конечного и среднего. Но если ряд производящих причин уходил бы в бесконечность, отсутствовала бы первичная производящая причина; а в таком случае отсутствовали бы и конечное следствие, и промежуточные производящие причины, что очевидным образом ложно. Следовательно, необходимо положить некоторую первичную производящую причину, каковую все именуют богом.
Третий путь исходит из понятий возможности и необходимости и сводится к следующему. Мы обнаруживаем среди вещей такие, для которых возможно и быть, и не быть; обнаруживается, что они возникают и гибнут, из чего явствует, что для них возможно и быть, и не быть. Но для всех вещей такого рода невозможно вечное бытие; коль скоро нечто может перейти в небытие, оно когда-нибудь перейдет в него. Если же все может не быть, когда-нибудь в мире ничего не будет. Но если это истинно, уже сейчас ничего нет, ибо не-сущее не приходит к бытию иначе, как через нечто сущее. Итак, если бы не было ничего сущего, невозможно было бы, чтобы что-либо перешло в бытие, и потому ничего не было бы, что очевидным образом ложно. Итак, не все сущее случайно, но в мире должно быть нечто необходимое. Однако все необходимое либо имеет некоторую внешнюю причину своей необходимости, либо не имеет. Между тем невозможно, чтобы ряд необходимых сущностей, обусловливающих необходимость друг друга, уходил в бесконечность (таким же образом, как это происходит с производящими причинами, что доказано выше). Поэтому необходимо положить некую необходимую сущность, необходимую самое по себе, не имеющую внешней причины своей необходимости, но самое составляющую причину необходимости всех иных; по общему мнению, это есть бог.
Четвертый путь исходит из различных степеней, которые обнаруживаются в вещах. Мы находим среди вещей более или менее совершенные, или истинные, или благородные; и так обстоит дело и с прочими отношениями того же рода. Но о большей или меньшей степени говорят в том случае, когда имеется различная приближенность к некоторому пределу; так, более теплым является то, что более приближается к пределу теплоты. Итак, есть нечто в предельной степени обладающее истиной, и совершенством, и благородством, а следовательно, и бытием; ибо то, что в наибольшей степени истинно, в наибольшей степени есть, как сказано во II кн. «Метафизики», гл. 4. Но то, что в предельной степени обладает некоторым качеством, есть причина всех проявлений этого качества; так, огонь, как предел теплоты, есть причина всего теплого, как сказано в той же книге. Отсюда следует, что есть некоторая сущность, являющаяся для всех сущностей причиной блага и всяческого совершенства; и ее мы именуем богом.
Пятый путь исходит из распорядка природы. Мы убеждаемся, что предметы, лишенные разума, каковы природные тела, подчиняются целесообразности. Это явствует из того, что их действия или всегда, или в большинстве случаев направлены к наилучшему исходу. Отсюда следует, что они достигают цели не случайно, по будучи руководимы сознательной волей. Поскольку же сами они лишены разумения, они могут подчиняться целесообразности лишь постольку, поскольку их направляет некто одаренный разумом и пониманием, как стрелок направляет стрелу. Следовательно, есть разумное существо, полагающее цель для всего, что происходит в природе; и его мы именуем богом (Сумма теол., 1. q. 2, 3 с).
Фома Аквинский. Сумма теологии // Антология мировой философии. М., 1969. Т. I. Ч. 2. С. 827-831
Ф. БЭКОН
Нельзя упускать и то, что во все века естественная философия встречала докучливого и тягостного противника, а именно суеверие и слепое, неумеренное религиозное рвение. Так, мы видим у греков, что те, которые впервые предложили непривычному еще человеческому слуху естественные причины молнии и бурь, были на этом основании обвинены в неуважении к богам13. И немногим лучше отнеслись некоторые древние отцы христианской религии к тем, кто при помощи вернейших доказательств (против которых ныне никто в здравом уме не станет возражать) установил, что земля кругла и как следствие этого утверждал существование антиподов14...
Наконец, мы видим, что по причине невежества некоторых теологов закрыт доступ к какой бы то ни было философии, хотя бы и самой лучшей. Одни просто боятся, как бы более глубокое исследование природы не перешло за дозволенные пределы благочестия; при этом то, что было сказано в священных писаниях о божественных тайнах и против тех, кто пытается проникнуть в тайны божества, превратно применяют к скрытому в природе, которое не ограждено никаким запрещением. Другие более находчиво заключают, что если обычные причины не известны, то все можно легче приписать божественной длани и жезлу; и это они считают в высшей степени важным для религии. Все это есть не что иное, как «желание угождать богу ложью». Иные опасаются, как бы движения и изменения философии не стали примером для религии и не положили бы ей конец. Другие, наконец, очевидно, озабочены тем, как бы не было открыто в исследовании природы чего-нибудь, что опрокинет или по крайней мере поколеблет религию (особенно у невежественных людей). Опасения этих двух последних родов кажутся нам отдающими мудростью животных, словно эти люди в отдаленных и тайных помышлениях своего разума не верят и сомневаются в прочности религии и в главенстве веры над рассудком и поэтому боятся, что искание истины в природе навлечет на них опасность. Однако если здраво обдумать дело, то после слова бога естественная философия есть вернейшее лекарство против суеверия и тем самым достойнейшая пища для веры. Поэтому ее справедливо считают вернейшей служанкой религии: если одна являет волю бога, то другая — его могущество... Неудивительно, что естественная философия была задержана в росте, так как религия, которая имеет величайшую власть над душами людей, вследствие невежества и неосмотрительного рвения некоторых была уведена от естественной философии и перешла на противоположную сторону.
БэконФ. Новый Органон / / Сочинения:
В 2 т. М., 1978. Т. 2. С. 51, 52, 53
Б. СПИНОЗА
...Все люди родятся не знающими причин вещей, и... все они имеют стремление искать полезного для себя, что они и сознают. Первым следствием этого является то, что люди считают себя свободными, так как свои желания и свое стремление они сознают, а о причинах, располагающих их к этому стремлению и желанию, даже и во сне не грезят, ибо не знают их. Второе следствие — то, что люди все делают ради цели, именно ради той пользы, к которой они стремятся. Отсюда выходит, что они всегда стремятся узнавать только конечные причины (causae finales) совершившегося и успокаиваются, когда им укажут их, не имея, конечно, никакого повода к дальнейшим сомнениям. Если же они не имеют возможности узнать их от другого, то им не остается ничего более, как обратиться к самим себе и посмотреть, какими целями сами они руководствуются обыкновенно в подобных случаях; таким образом, они необходимо по себе судят о другом. Далее, так как они находят в себе и вне себя немало средств, весьма способствующих осуществлению их пользы, как-то: глаза для зрения, зубы для жевания, растения и животные для питания, солнце для освещения, море для выкармливания рыб и т. д., то отсюда и произошло, что они смотрят на все естественные вещи как на средства для своей пользы. Они знают, что эти средства ими найдены, а не приготовлены ими самими, и это дает им повод верить, что есть кто-то другой, кто приготовил эти средства для их пользования. В самом деле, взглянув на вещи как на средства, они не могли уже думать, что эти вещи сами себя сделали таковыми. Но по аналогии с теми средствами, которые они сами обыкновенно приготовляют для себя, они должны были заключить, что есть какой-то или какие-то правители природы, одаренные человеческой свободой, которые обо всем озаботились для них и все создали для их пользования. О характере этих правителей, так как они никогда ничего не слыхали о нем, они должны были судить по своему собственному. Вследствие этого они и предположили, что боги все устраивают для пользы людей, дабы люди были к ним привязаны и воздавали им высочайшие почести. Следствием было то, что каждый по-своему придумывал различные способы почитания бога, дабы бог любил его больше других и заставил всю природу служить удовлетворению его слепой страсти и ненасытной жадности. Таким-то образом предрассудок этот обратился в суеверие и пустил в умах людей глубокие корни. Это и было причиной, почему каждый всего более старался понять и объяснить конечные причины всех вещей. Но, стремясь доказать, что природа ничего не делает напрасно (т. е. что не служило бы в пользу людей), доказали, кажется, только то, что природа и боги сумасбродствуют не менее людей. Посмотрите, прошу вас, до чего, наконец, дошло! Среди стольких удобств природы должны были найти также немало и неудобств, каковы бури, землетрясения, болезни и т. д., и предположили, что это случилось потому, что боги были разгневаны нанесенными им от людей обидами или погрешностями, допущенными в их почитании. И хотя опыт ежедневно заявлял против этого и показывал в бесчисленных примерах, что польза и вред выпадают без разбора как на долю благочестивых, так и на долю нечестивых, однако же от укоренившегося предрассудка не отстали... Приняли за истину, что решения богов далеко превосходят человеческую способность понимания...
...Нельзя пройти здесь молчанием также и того, что сторонники этого учения, желавшие похвастаться своим умом в указании целей вещей, изобрели для оправдания означенного своего учения новый способ доказательства, именно приведение не к невозможному, а к незнанию; а это показывает, что для этого учения не оставалось никакого другого средства аргументации. Если бы, например, с какой-либо кровли упал камень на чью-нибудь голову и убил его, они будут доказывать по этому способу, что камень упал именно для того, чтобы убить человека; так как если бы он упал не с этой целью по воле бога, то каким же образом могло бы случайно соединиться столько обстоятельств (так как часто их соединяется весьма много)? Вы ответите, может быть, что это случилось потому, что подул ветер, а человек шел по этой дороге. Однако они будут стоять на своем: почему ветер подул в это время? почему человек шел по этой дороге именно в это же самое время? Если вы опять ответите, что ветер поднялся тогда потому, что море накануне начало волноваться при спокойной до тех пор погоде, а человек был приглашен другом, они опять будут настаивать, так как вопросам нет конца: почему же море волновалось? почему человек был приглашен в это время? И таким образом, не перестанут спрашивать о причинах причин до тех пор, пока вы не прибегнете к воле бога...
Все то, что способствует их благосостоянию или почитанию богов, люди назвали добром, противоположное ему — злом. А так как не понимающие природы вещей ничего не утверждают относительно самих вещей, а только воображают их и эти образные представления считают за познание, то, не зная ничего о природе вещей и своей собственной, они твердо уверены, что в вещах существует порядок. Именно если вещи расположены таким образом, что мы легко можем схватывать их образ в чувственном восприятии и, следовательно, легко припоминать их, то мы говорим, что они хорошо упорядочены, если же наоборот — что они находятся в дурном порядке или в беспорядке. А так как то, что мы легко можем вообразить, нам приятнее другого, то люди порядок ставят выше беспорядка, как будто бы порядок составлял в природе что-либо независимо от нашего представления, и говорят, что бог все сотворил в порядке, и таким образом, сами того не зная, приписывают богу воображение, если только не думают, что бог, заботясь о человеческом воображении, расположил все вещи таким образом, чтобы они как можно легче могли быть воображаемы...
Остальные понятия также составляют не что иное, как различные способы воображения, что, однако, не препятствует незнающим смотреть на них как на самые важные атрибуты вещей; ибо, как мы уже сказали, они уверены, что все вещи созданы ради них, и называют природу какой-либо вещи хорошей или дурной, здоровой или гнилой и испорченной, смотря по тому, как она на них действует. Так, например, если движение, воспринимаемое нервами от предметов, представляемых посредством глаз, способствует здоровью, то предметы, служащие причиной этого движения, называются красивыми. В противном случае они называются безобразными. Далее, то, что действует на чувство через ноздри, называют благовонным или вонючим, что действует через язык — сладким или горьким, вкусным или невкусным, через осязание — твердым или мягким, тяжелым или легким и т. д. Что, наконец, действует на ухо, про то говорят, что оно издает шум, звук или гармонию. Последняя так обезумила людей, что они стали верить, будто и сам бог также услаждается ею. Существуют также философы, убежденные, что и небесные движения образуют гармонию. Все это достаточно показывает, что каждый судил о вещах сообразно с устройством своего собственного мозга или, лучше сказать, состояния своей способности воображения принимал за самые вещи. Поэтому (заметим мимоходом) не удивительно, что среди людей возникло столько споров, а из них, наконец,—скептицизм.
Спиноза Б. Этика II Избранные произведения: В 2 т. М., 1957. Т. I. С. 395-400
ВОЛЬТЕР
Давайте же, братья мои, по крайней мере, посмотрим, насколько полезна... вера и сколь мы заинтересованы в том, чтобы она была запечатлена во всех сердцах.
Ни одно общество не может существовать без вознаграждений и кар. Истина эта столь очевидна и признана, что древние иудеи допускали, по крайней мере, временные кары. «Если же ты нарушишь свой долг,— гласит их закон,— Господь пошлет тебе голод и нищету, прах вместо дождя... зуд и чесотку неисцелимые... тяжкие язвы в ногах и суставах... С женою обручишься, и другой будет спать с нею, и т. д.»15.
Подобные проклятия могли сдержать народ, грубо нарушающий свой долг; но могло также случиться, что человек, виновный в свершении тягчайших преступлений, вовсе не страдал от язв на ногах и не погибал от нищеты и голода. Соломон стал идолопоклонником, но нигде не сказано, будто он был поражен каким-либо из подобных недугов. Хорошо также известно, что на Земле полно счастливых преступников и угнетенных невинных. Поэтому необходимо было прибегнуть к теологии многочисленных более цивилизованных наций, которые задолго до того положили в основу своих религий кары и воздаяния в том состоянии человеческой природы, которое, являясь ее развитием, быть может, и представляет собой ее новую жизнь.
Кажется, доктрина эта была самим гласом природы, к которому прислушивались все древнейшие люди и который был заглушен на определенный срок иудеями, но в дальнейшем вновь обрел всю свою силу.
У всех народов, слушающих голос своего разума, есть всеобщие представления, как бы запечатленные в наших сердцах их владыкой: такова наша убежденность в существовании бога и в его милосердной справедливости; таковы основополагающие принципы морали, общие для китайцев, индийцев и римлян и никогда не изменявшиеся, хотя наш земной шар испытывал тысячекратные потрясения.
Принципы эти необходимы для сохранения людского рода. Лишите людей представления о карающем и вознаграждающем боге — и вот Сулла и Марий с наслажденьем купаются в крови своих сограждан; Август, Антоний и Лепид превосходят в жестокости Суллу, Нерон хладнокровно отдает приказ об убийстве собственной матери. Безусловно, учение о боге-мстителе в те времена угасло у римлян; преобладал атеизм, а ведь нетрудно исторически доказать, что атеизм иногда может быть причиной стольких же зол, как и самое варварское суеверие.
В самом деле, уж не думаете ли вы, будто Александр VI признавал бога, когда, чтобы обелить кровосмешение сына, он подряд пустил в ход предательство, открытое насилие, кинжал, веревку и яд? Вдобавок, издеваясь над суеверной слабостью тех, кого он убивал, он давал им индульгенции и отпущение грехов во время их предсмертных конвульсий. Несомненно, причиняя людям эти варварские муки, он оскорблял божество, над которым он насмехался. Признаемся себе: когда мы читаем историю этого монстра и его мерзкого сына, мы все уповаем, что кара их все же настигнет. Таким образом, идея бога-мстителя необходима.
Может статься,— и это бывает слишком часто — убежденность в божественной справедливости не окажется уздой для вспышки страстей. То будет состояние опьянения; угрызения совести наступают, лишь когда разум вступает в свои права, но в конце концов они мучат виновного. Атеист вместо угрызений совести может ощущать тайный и мрачный ужас, обычно сопровождающий крупные преступления. Расположение духа у него бывает при этом беспокойным и ожесточенным; человек, замаранный кровью, становится нечувствительным к радостям общения;
душа его, ожесточившись, оказывается невосприимчивой ко всем жизненным утешениям; кровь приливает к его лицу от ярости, но он не раскаивается. Он не страшится, что с него спросят отчет за растерзанную им жертву; он всегда злобен и все больше черствеет в своей кровожадности. Напротив, человек, верящий в бога, обычно приходит в себя. Первый из них остается всю свою жизнь монстром, второй впадает в варварство лишь на мгновенье. Почему? Да потому, что последний имеет узду, первого же ничто не удерживает.
Мы нигде не можем прочесть о том, будто архиепископ Тролль, приказавший убить у себя на глазах всех магистратов Стокгольма, хотя бы раз удостоил притвориться, что он желает искупить свое преступление каким-то раскаянием. Коварный и неблагодарный атеист, клеветник, кровожадный разбойник рассуждает и действует соответствующим образом, если он уверен в своей безнаказанности со стороны людей. Ибо, если вообще бога нет, такое чудовище оказывается самому себе богом; оно приносит себе в жертву все, чего желает или что стоит на его пути. Самые нежные мольбы, самые здравые рассуждения оказывают на него не большее воздействие, чем на волка, озверевшего от жажды крови.
Когда папа Сикст IV приказал убить обоих Медичи в церкви Репараты*, в тот самый миг, как перед лицом народа прославляли бога, коему этот народ поклонялся,
* Церковь Santa Reparata (Святой Целительницы; ст.-ит.) во Флоренции.— Прим. Перев.
Сикст IV спокойно пребывал в своем дворце, ничего не страшась — ни того, что заговор удастся, ни того, что он потерпит провал; он был уверен: флорентийцы не отметят за себя, он совершенно свободно отлучит их от церкви, и они будут на коленях просить у него прощения за то, что осмелились принести жалобу.
Весьма правдоподобно, что атеизм был философией всех могущественных людей, проведших свою жизнь в том заколдованном кругу преступлений, который глупцы именуют политикой, государственным переворотом, искусством править.
Меня никогда не заставят поверить, будто кардинал, знаменитый министр, считал, что он действует по указанию бога, когда он приказал двенадцати убийцам в судейских мантиях16, состоявшим у него на жалованье, осудить на смертную казнь одного из высокопоставленных лиц государства, причем происходило это в его собственном загородном доме и в то самое время, как он предавался блуду со своими девками рядом с помещением, где его лакеи, украшенные титулом судей, угрожали пытками маршалу Франции, смерть которого они уже мысленно смаковали...
Признано, что иудеи поклонялись телесному богу. Но разве это причина, по которой мы должны иметь подобную идею верховного бытия?
Если доказано, что они верили в телесного бога, то не менее ясно, что они признавали бога — создателя Вселенной.
Задолго до того как они пришли в Палестину, финикийцы имели своего единого бога Яхо; имя это было у них священным, так же как позднее у египтян и иудеев. Кроме того, они называли верховное бытие более распространенным именем — Эль. По своему происхождению это халдейское имя. Именно от него город, именуемый нами Вавилоном, назывался Бабель — Врата бога. От него же иудейский народ, пришедший со временем в Палестину и там обосновавшийся, стал называть себя «Израэль», что означает видящий бога, как это сообщает нам Филон в своем Трактате о воздаяниях и карах и как пишет историк Иосиф в своем ответе Апиону.
Египтяне вопреки всем своим суевериям признавали верховного бога; они именовали его Кнеф и изображали в виде шара.
Древний Зердуст, именуемый нами Зороастром11, учил лишь об одном боге, коему подчинено злое начало. Индийцы, похваляющиеся тем, что они — древнейшее общество, располагают вдобавок древними книгами, которые, по их утверждению, были писаны четыре тысячи восемьсот шестьдесят шесть лет назад. Ангел Брама или Габрама, говорят они, посланник бога, служитель верховного существа, продиктовал книгу на языке санскрит. Эта священная книга называется Шастабад. и она гораздо древней самой Веды, которая с давних времен является священной книгой на берегах Ганга.
Два этих тома, представляющие собой закон всех браминских сект—Яджур-Веду, являющуюся началом Веды,—повествуют лишь о едином боге.
Небу было угодно, чтобы один из наших соотечественников, проживший тридцать лет в Бенгалии и превосходно владевший языком древних браминов, оставил нам извлечение из книги Шастабад, написанной за тысячелетие до Веды. Она разделена на пять глав. В первой главе речь идет о боге и его атрибутах, и начинается она так: «Бог един; он создал все, что есть; он подобен совершенной сфере, не имеющей ни конца ни начала. Он правит всем с целокупной мудростью. Не ищи его сущность и природу — то будет напрасным и преступным поиском. Довольствуйся тем, чтобы день и ночь поклоняться его творениям, его мудрости, мощи и благости. Будь счастлив, чтя его».
Вторая глава трактует о творении небесных интеллектов.
Третья — о падении этих вторичных божеств.
Четвертая — об их наказании.
Пятая — о милосердии бога.
Китайцы, чьи истории и обычаи указывают на очень далекую древность, хотя и меньшую, нежели древность индийцев, всегда поклонялись Тьен, Шань-ти, Небесной добродетели. Все их книги, посвященные морали, все эдикты императоров рекомендуют быть угодными Тьен, Шань-ти и заслуживать ее милости.
Конфуций вовсе не был основателем китайской религии, как это утверждают невежды. Задолго до него императоры четырежды в год вступали в храм, дабы принести Шань-ти земные плоды.
Таким образом, вы видите: цивилизованные народы — индийцы, китайцы, египтяне, персы, халдеи, финикийцы — все признавали одного верховного бога. Я не стану утверждать, будто у этих столь древних наций не было атеистов; я знаю, их много в Китае; мы видим их в Турции, они есть в нашем отечестве и у многих народов Европы. Но почему их заблуждение должно поколебать нашу веру? Разве ошибочные мнения всех философов относительно света мешают нам твердо верить в ньютоновские открытия, касающиеся сего непостижимого элемента? Разве неверная физика греков и их смехотворные софизмы способны разрушить интуитивное знание, данное нам экспериментальной физикой?
Атеисты были у всех известных народов; но я сильно сомневаюсь, чтобы атеизм этот был полной убежденностью, ясной уверенностью, в которых наш разум пребывает, лишенный сомнений, спокойный, как тогда, когда дело идет о геометрических доказательствах. Разве это скорее не полуубежденность, усиленная яростной страстью и высокомерием, занимающими место полной уверенности? Фаларис и Бусирис17 (а такие люди попадаются в любой среде) резонно высмеивали басни о Кербере и Эвменидах: они отлично понимали, как смешно воображать, будто Тезей целую вечность просидел на скамеечке и будто гриф постоянно разрывал вновь отрастающую печень Прометея. Подобные нелепости, бесчестящие божество, уничтожали его в глазах этих людей. Они смутно говорили себе в своем сердце: нам всегда повествовали о божестве одни лишь нелепости, а значит, божество это — только химера. Они попирали ногами утешительную и одновременно страшную истину, ибо она была окружена ложью.
О, злополучные теологи-схоласты, пусть бы хоть этот пример научил вас не делать бога смешным! Именно вы своими пошлостями распространяете атеизм, с которым вы боретесь; именно вы создаете придворных атеистов, которым достаточно лишь благовидного предлога, оправдывающего все их омерзительные деяния. Но если бы поток дел и мрачных страстей оставлял им время одуматься, они бы сказали: обманы жрецов Исиды или Кибелы должны восстанавливать меня лишь против них, но не против божества, которое они оскорбляют. Если не существует Флегетонта и Кокита, это вовсе не препятствует существованию бога. Поэтому я пренебрегу баснями и стану поклоняться истине. Мне рисуют бога смешным тираном, но я не буду из-за того считать его слабомудрым и несправедливым...
Не станем здесь скрывать: бывают добродетельные атеисты. Секта Эпикура дала весьма честных людей; сам Эпикур был добродетельным человеком, я это признаю. Инстинкт добродетели, обитающий в мягком и далеком от всякого насилия нраве, может отлично сосуществовать с ошибочной философией. Эпикурейцы и наиболее славные атеисты наших дней, стремящиеся к удовольствиям, даруемым общением, познанием и заботой о безмятежном покое души, укрепили в себе этот инстинкт, заставляющий их никогда никому не вредить и отречься от беспокойных дел, возмущающих душу, а также от развращающего ее высокомерия. В обществе существуют законы, более строго соблюдаемые, нежели законы государства и религии. Тот, кто заплатил за услуги своих друзей черной неблагодарностью, кто оклеветал честного человека и проявил в своем поведении отталкивающую непристойность или кто известен своей безжалостной и гнусной скаредностью, не будет наказан законами, но его покарает общество честных людей, кон вынесут против него не подлежащий обжалованию приговор об изгнании: в этом обществе он никогда не будет принят. Таким образом, атеист, обладающий мягким и приятным нравом, во всем прочем сдерживаемый уздой, налагаемой на него человеческим обществом, вполне может вести безобидную, счастливую и уважаемую жизнь. Примеры мы наблюдаем из века в век, начиная со славного Аттика, одновременно бывшего другом и Цезаря и Цицерона, и кончая знаменитым судьей де Барро, заставившим слишком долго ждать истца, процесс коего он вел, и уплатившим ему за это из своего кармана сумму, о которой шла речь.
Мне могут еще назвать, если угодно, софиста-геометра Спинозу, чьи умеренность, бескорыстие и благородство были достойны Эпиктета. Мне также скажут, что знаменитый атеист Ламетри был человеком мягким и приятным в обществе, уважаемым при жизни и осыпанным после смерти милостями великого короля, который не обращал внимания на его философские убеждения и награждал его за его достоинства. Однако дайте этим мягким и спокойным атеистам высокие должности, включите их в политическую фракцию или заставьте сражаться с Цезарем Борджа либо с Кромвелем, а может быть, с кардиналом де Ретцем — и неужели, думаете вы, в подобных случаях они не станут такими же злодеями, как их противники? Учтите, какую вы ставите перед ними альтернативу; если они не порочны, они покажут себя глупцами; им надо либо защищаться тем же оружием, либо погибнуть. Несомненно, их принципы не противостанут убийствам и отравлениям, которые они сочтут неизбежными.
Итак, мы показали: атеизм может, самое большее, позволить существовать общественным добродетелям в спокойной апатии частной жизни; однако среди бурь жизни общественной он должен приводить к всевозможным злодействам.
Приватное общество атеистов, кои никогда меж собою не ссорятся и спокойно растрачивают свою жизнь в чувственных наслаждениях, может невозмутимо существовать какое-то время;
однако если бы мир управлялся атеистами, то с таким же успехом можно было находиться под непосредственным владычеством адских сил, которые нам изображают яростными мучителями своих жертв. Одним словом, атеисты, держащие в своих руках власть, были бы столь же зловещи для человечества, как суеверные люди. Разум протягивает нам спасительную руку в выборе между двумя сими чудищами: то будет предметом моей второй речи.
Вольтер. Назидательные проповеди// Философские сочинения. М., 1988. С. 382—390
Д. ЮМ
Мир, в котором мы обитаем, представляет собой как бы огромный театр, причем подлинные пружины и причины всего происходящего в нем от нас совершенно скрыты, и у нас нет ни знания достаточного, чтобы предвидеть те бедствия, которые беспрестанно угрожают нам, ни силы достаточной, чтобы предупредить их. Мы непрестанно балансируем между жизнью и смертью, здоровьем и болезнью, изобилием и нуждою,— все это распределяется между людьми тайными, неведомыми причинами, действие которых часто бывает неожиданным и всегда — необъяснимым. И вот эти-то неведомые причины становятся постоянным предметом наших надежд и страхов; и если наши аффекты находятся! в постоянном возбуждении благодаря тревожному ожиданию грядущих событий, то и воображение наше также действует, создавая представления об указанных силах, от которых мы находимся в столь полной зависимости. Если бы люди могли pacчленить природу в соответствии с требованиями наиболее вероятной или по крайней мере наиболее вразумительной философской системы, то они обнаружили бы, что данные причины суть не что иное, как особое строение и структура мельчайших частиц их собственных тел, а также внешних объектов, и что все события, в которых они так заинтересованы, порождаются правильно и постоянно функционирующим механизмом. Но эта философская система превышает понимание невежественной массы, которая может составить себе только общее и смутное представление о неведомых причинах, хотя ее воображение, постоянно занятое одним и тем же предметом, и должно стремиться образовать частную и отчетливую идею таких причин. Чем больше люди рассматривают как сами эти причины, так и неопределенность их действий, тем меньше удовлетворения дают им их изыскания; и в конце концов они, хотя и неохотно, оставили бы попытки, связанные с такими трудностями, если бы этому не воспрепятствовала одна свойственная человеческой природе склонность, которая приводит к системе, до некоторой степени удовлетворяющей их.
Люди обладают общей склонностью представлять все существующее подобным себе и приписывать каждому объекту те качества, с которыми они близко знакомы и которые они непосредственно осознают. Мы усматриваем на луне человеческие лица, в облаках — армии и в силу естественной склонности, если таковую не сдерживают опыт и размышление, приписываем злую или добрую волю каждой вещи, которая причиняет нам страдание или же доставляет удовольствие... Даже философы не могут вполне освободиться от этой естественной- слабости; они часто приписывали неодушевленной материи страх перед пустотой, симпатии, антипатии и другие аффекты, свойственные человеческой природе. Не менее абсурдно обращать свой взор вверх и переносить, как это часто бывает, человеческие аффекты и слабости на божество, представляя его себе завистливым и мстительным, капризным и пристрастным — словом, подобным злобному и безрассудному человеку во всех отношениях, за исключением свойственной этому божеству высшей силы и власти. Не удивительно, что человечество, находящееся в полном неведении относительно причин и в то же время весьма озабоченное своей будущей судьбой, тотчас же признает свою зависимость от невидимых сил, обладающих чувством и разумом. Все неведомые причины, постоянно занимающие мысли людей и всегда предстающие в одном и том же аспекте, считаются принадлежащими к одному и тому же роду или виду; и немного времени надо для того, чтобы мы приписали им мышление, разум, аффекты, а иногда даже человеческие черты и облик с целью сделать их еще более похожими на нас.
Не трудно заметить, что, чем больше образ жизни человека зависит от случайностей, тем сильнее он предается суеверию; в частности, это наблюдается у игроков и мореплавателей, которые из всех людей меньше всего способны к серьезному размышлению, но зато полны всяких легкомысленных и суеверных представлений.
Юм Д. Естественная история религии// Сочинения: В 2 т. М., 1965. Т. 2. С. 371-382
Л. ФЕЙЕРБАХ
Одно дело — новая философия, относящаяся к эпохе, общей с прежними философиями; совсем другое дело — философия совершенно нового периода человечества; иными словами, одно — это философия, обязанная своим возникновением только философской потребности, какова, например, философия Фихте по сравнению с философией Канта; нечто совсем иное — философия, отвечающая запросам человечества; одно — философия, которая принадлежит истории философии и только косвенно, через нее, связывается с историей человечества, и нечто радикально иное — философия, непосредственно составляющая историю человечества.
Поэтому спрашивается: есть ли нужда в изменении, в реформе, в обновлении философии? И если реформа нужна, то как ее можно, как ее следует проводить? Это изменение — в духе и смысле прежней философии или в новом смысле? Идет ли речь о философии, подобной прежним, или о существенно иной? Оба вопроса зависят от третьего: стоим ли мы у дверей новой эпохи, нового периода развития человечества или мы все тащимся по старому пути? Если бы мы подошли к вопросу о необходимости изменения лишь с философской точки зрения, то мы поставили бы вопрос слишком узко, мы бы дали материал лишь для обычных школьных споров. Это совсем излишне.
Неизбежной, настоящей может быть только та перемена в философии, которая отвечает запросам времени, которая отвечает интересам человечества. Правда, в эпоху упадка всемирно-исторического взгляда потребности противоречивы: одни усматривают потребность в том, чтобы удержать старое, чтобы изгнать новое, для других потребность — реализовать новое. На чьей стороне подлинный запрос времени? На той, которая составляет потребность будущего, где предвосхищается будущее, где имеется прогресс. Потребность удержать старое есть искусственная, вымученная потребность,— это реакция. Система Гегеля была произвольным соединением различных имеющихся систем, была соединением двусмысленностей — без положительной силы, вследствие отсутствия абсолютной отрицательности. Только тот имеет силу создать новое, у кого есть смелость быть абсолютно отрицательным.
Периоды человечества отличаются один от другого лишь переменами в религии. Только тогда историческое движение затрагивает самое основное, когда оно захватывает человеческое сердце. Сердце не есть форма религии, в таком случае она должна была бы находиться также в сердце; сердце — сущность религии. Теперь спрашивается, что же, в нас произошла религиозная революция? Да, у нас больше нет сердца, нет больше религии. Христианство отвергается, отвергается даже теми, кто по видимости его еще сохраняет; но не хотят предать гласности, что христианство
отвергается. Из соображений политических в этом не хотят сознаться, делают из этого тайну; предаются вольному или невольному самообману; даже отрицание христианства выдается за христианство, христианство превращается в простое название. В отрицании христианства заходят так далеко, что отбрасывают всякую положительную руководящую нить, в качестве мерила христианства не признают ни символических книг, ни отцов церкви, ни Библии: как будто бы не всякая религия лишь до тех пор является религией, покуда имеется известный критерий, известный центр, известный принцип. Это есть сохранение в форме отрицания. Что же такое христианство? Если у нас нет больше зивета, откуда нам известна воля, дух основателя религии? Это равносильно тому, что больше нет никакого христианства. Все эти явления не что иное, как признаки внутреннего упадка, заката христианства.
Христианство больше не удовлетворяет ни теоретика, ни человека практики; оно больше не удовлетворяет духа, не удовлетворяет оно больше и сердца, потому что наше сердце имеет совершенно иные интересы, чем вечное небесное блаженство.
Прежняя философия относится к периоду заката христианства и отрицания его, когда желание сохранить его в положительном виде еще не иссякло. Философия Гегеля прикрывала отрицание христианства, ссылаясь на противоречие между представлением и мыслью: иными словами, она отрицала, утверждая его, она вуалировала отрицание христианства указанием на противоречие между христианством в его первоначальной и завершительной форме. Первоначальное христианство было неизбежно; здесь были сброшены все путы. Но религия продолжает существовать до тех пор, покуда она еще сохраняется в своем первоначальном, коренном смысле. Вначале религия — огонь, энергия, истина; первоначально всякая религия строга, безусловно ригористична; постепенно она утомляется, ослабевает, глохнет, становится равнодушной и подвергается участи всякой привычки. Чтобы примирить с религией это противоречие практики, отпадения от религии, чтобы прикрыть его, прибегают к. традиции или модифицируют древнюю книгу законов. Так это было у евреев. Христиане прибегают к тому, что они в свои священные документы вкладывают смысл, находящийся в безусловном противоречии с этими документами.
Христианство отвергнуто — отвергнуто в духе и сердце, в науке и жизни, в искусстве и индустрии, отвергнуто основательно, безнадежно, бесповоротно, потому что люди усвоили истинное, человеческое, нечестивое; таким образом, у христианства оказывается отнятой всякая сила сопротивления. До сих пор отрицание было бессознательным, только теперь это отрицание осознается, его начинают желать, к нему начинают стремиться, тем более, что христианство стало ставить препятствия политической свободе, этой насущной потребности современного человечества. Сознательное отрицание христианства открывает новую эпоху, вызывает необходимость новой, чистосердечной философии, философии не христианской, а резко антихристианской.
Философия заняла место религии; но именно в связи с этим на место старой философии выступает совершенно другая философия. Прежняя философия не может заменить религии; она была философией, но не была религией, она была без религии. Своеобразная сущность религии оставалась вне ее, она притязала только на форму мысли. Если философия должна заменить религию, то философия, оставаясь философией, должна стать религией, она должна включить в себя в соответствующей форме то, что составляет сущность религии, должна включить преимущества религии.
Потребность в существенно иной философии явствует также из того, что тип прежней философии стоит перед нами в своем завершенном виде. Поэтому все, что с ней схоже,— излишне; излишне все, что преподносится в духе старой философии, хотя бы отдельные определения и не совпадали. Личный бог может быть понят, может быть обоснован различными способами,— мы достаточно наслушались всего этого; нам теперь до всего этого нет дела, с нас довольно теологии.
Существенные особенности философии соответствуют существенным особенностям человечества. Место веры теперь заняло неверие, место Библии — разум, место религии и церкви — политика, место неба — земля, место молитвы — работа, место ада — материальная нужда, место Христа — человек. Люди, которые больше не разрываются между господом на небе и хозяином на земле, люди, обращающиеся к действительности с нераздвоенной душой,— это другие люди по сравнению с теми, кто живет в разладе. Для нас непосредственно достоверно то, что для философии было результатом мысли. Поэтому мы нуждаемся в принципе, соответствующем этой непосредственности. Если практически человек занял место Христа, то и теоретически человеческое: существо должно стать на место существа божественного. Короче говоря: то, чем мы хотим стать, мы должны сосредоточить в высшем начале, закрепить высшим словом: только таким способом мы освятим нашу жизнь, только так мы обоснуем наше стремление. Только так мы освободимся от противоречия, в настоящее время отравляющего нашу душу, от противоречия нашей жизни и мысли с религией, абсолютно несовместимой с этой жизнью и мыслью. Ведь мы снова должны стать религиозными—политика должна стать нашей религией, но это возможно лишь в том: случае, если в наших взглядах есть то высшее, что превращает политику в религию.
Можно инстинктивно превратить политику в религию; но речь идет об окончательном, выявленном основании, об официальном принципе. В отрицательной форме таким принципом оказывается атеизм, то есть отказ от бога, отличного от человека.
В обычном смысле религия не составляет связи государства — скорее она ее устраняет. С точки зрения религии, бог — это отец, вседержитель, промыслитель, страж, защитник, правитель и владыка земной монархии. Поэтому человек не нуждается в другом человеке. Все, что он должен получить от себя или от других, он непосредственно получает от бога. Он полагается на бога, не на человека; он благодарит бога, а не человека; следовательно, человек с человеком связан лишь случайно. Если с субъективной точки зрения объяснять государство, то ведь только потому люди объединяются, что они не верят в бога, что они бессознательно, невольно, практически отрицают свою религиозную веру. Государства основывались не верой в бога, а разочарованием в нем. Субъективное объяснение возникновения государства коренится в вере в человека, как бога для человека.
Человеческие силы выделяются и раскрываются в государстве с тем, чтобы путем этого разъединения и воссоединения составить бесконечную сущность; множество людей, сил слагаются в единую силу. Государство есть средоточие всяческой реальности, государство — провидение человека. В государстве один заменяет другого, один восполняет другого,— чего я не могу, чего я не знаю, то может другой. Я не одинок, предоставленный случайности силы природы; другие за меня заступятся, я окружен общей сущностью, я—член целого. [Истинное] государство есть неограниченный, бесконечный, подлинный, завершенный, божественный человек. Государство прежде всего — человек, государство — абсолютный человек, сам себя определяющий, к себе самому относящийся.
Государство — реальность, но вместе с тем — практическое опровержение религиозной веры. Верующий, находясь в нужде, даже в наши дни ищет помощи только у человека. Он удовлетворяется «божественной благодатью», которая должна быть повсюду. Конечно, часто успех зависит не от человеческой деятельности, а от случая, от благоприятных обстоятельств, но «божественная благодать» — призрак, которым религиозное безверие прикрывает свой практический атеизм.
Итак, практический атеизм составляет связь государств; люди входят в государство, потому что в государстве они без бога, потому что государство для людей оказывается богом, поэтому государство законно присваивает себе божественный предикат «величества». Мы теперь осознали тот практический атеизм, который бессознательно составляет основу и связь государства. Люди теперь бросаются в политику, потому что в христианстве они усматривают религию, лишающую человека политической Энергии.
Тем же самым, чем является для сознания мыслителя познание, является для практического человека его стремление. Но практическое стремление человечества есть стремление политическое, стремление к активному участию в государственных делах, стремление к ликвидации политической иерархии, к ликвидации неразумия народа, стремление упразднить политический католицизм. Реформация разрушила религиозный католицизм, но зато новое время водворило на его место католицизм ;
политический. В области политики теперь стремятся к тому, чего домогалась, что ставила себе целью реформация в области религии.
Подобно тому как превращение бога в разум не упраздняет бога, но только его перемещает, так и протестантизм только поставил на место папы короля. Теперь мы имеем дело с политическим папством. Основания, доказывающие необходимость короля, те же самые, что и основания, доказывающие необходимость папы в религии.
Прежнее, так называемое новейшее время представляет собою протестантское средневековье, в котором мы только путем полуотрицаний и уловок удерживали римскую церковь, римское право, уголовное право, университеты в старых формах и т. п. С уничтожением протестантского христианства, как определяющей дух религиозной силы и истины, мы вступили в новое время. Дух времени и будущее принадлежит реализму. Если мы в качестве высшего начала и сущности признаем существо, отличное от человека, то различие между абстрактным началом и человеком будет неизменным условием познания этого существа, и мы никогда не придем к непосредственному единству с самим собой, с миром, с действительностью; мы при помощи другого, третьего создаем посредников между собою и миром, у нас всегда оказывается продукт творчества вместо созидания; у нас есть потустороннее, но не вне нас, а в нас самих; мы всегда находимся в разладе между теорией и практикой, у нас выношенное головой не совпадает с тем, что взлелеяно сердцем, в голове у нас — «абсолютный дух», в жизни — человек; там мысль без сущности, здесь — существа, которые не представляют собой никаких ноуменов, никаких мыслей; во всяком жизненном шаге мы оказываемся вне философии, во всякой философской мысли мы оказываемся вне жизни.
Глава церкви — папа — такой же человек, как и я; король — такой же человек, как и мы все. Его посягательства не могут быть неограниченными, он не стоит выше государства, выше общества. Протестант — это религиозный республиканец. Протестантизм превращается в политическое республиканство, по мере того как он сходит на нет, по мере того как раскрывается, разоблачается его религиозное содержание. Если уничтожить разлад протестантизма между небом, где мы господа, и землей, где мы рабы, если признать нашим поприщем землю, то протестантизм тотчас приведет нас к республике. Если в прежнее время республика была связана с протестантизмом, то эта связь была случайной, хотя и симптоматичной, потому что протестантизм дает только религиозную свободу; отсюда противоречие, поскольку мы не могли расстаться с протестантской религиозной верой. Только если ты откажешься от христианской религии, ты, так сказать, получишь право на республику: ведь в христианской религии твоя республика — на небе. Здесь ты, в таком случае, в республике не нуждаешься. Наоборот: здесь ты должен быть рабом, иначе небо для тебя будет излишне.
Фейербах Л. Необходимость реформы философии II Избранные философские произведения: В 2 т. М., 1955. Т. I. С. 107—113
Н. П. ОГАРЕВ
...Говоря о развитии европейского мира, нельзя пропустить движения христианской религии, которой приписывается пересоздание древнего мира и с которой начинают историю новой Европы. Христианство явилось как цельное, отвлеченное учение на замен старых религий и не касаясь практического вопроса общественного устройства. Оно было принято новопришедшими народами, которым никакого дорогого религиозного убеждения терять было нечего и у которых с оседлостью нарождалась потребность выйти из начала дикой кровожадности в начало личного благоволения, проповедуемого христианством. Личное благоволение человека к человеку могло смягчить нравы, но для него не требовалось никакого особого, обдуманного, с убеждением осуществляемого политического, гражданского, экономического, вообще общественного устройства. Христианство и до сих пор осталось в своей отвлеченности и потому прилагаемости к каким бы то ни было государственным формам; самая определенная сторона христианства — церковь — являлась сама как захват народной собственности и свободы; поэтому движение цивилизации в Европе, постепенно против у-церковное, церковь будучи не религиозным учением, а политическим учреждением. Но самое существенное движение цивилизации касается не только освобождения от насилия церкви как политического учреждения; оно идет из тяготения к освобождению вообще от захвата себе в собственность народами пришедшими владения народов, просто или прежде поселившихся. Так как это освобождение не кончено и нуждается в новом преобразовании, то начало этого нового преобразования никак не может играть роли христианства, т. е. роли учения настолько отвлеченного, чтоб оно могло быть прилагаемо ко всякому общественному устройству. Новое преобразование может быть, по преимуществу, только практическое, т. е. изменяющее самое общественное устройство, и потому его главное содержание экономическое и преследует остальные общественные формы только по мере важности их отношения к себе, по мере их связи с собой или их противоречия себе.
Огарев Н. П. Избранные социально-политические и философские произведения: В 2 т. М.. 1952. Т. I. С. 691— 692
3. ФРЕЙД
Когда дело идет о вопросах религии, люди берут на себя грех изворотливой неискренности и интеллектуальной некорректности. Философы начинают непомерно расширять значения слов, пока в них почти ничего не остается от первоначального смысла. Какую-то размытую абстракцию, созданную ими самими, они называют «богом» и тем самым выступают перед всем миром деистами, верующими в бога, могут хвалиться, что познали более высокое, более чистое понятие бога, хотя их бог есть скорее пустая тень, а вовсе не могущественная личность, о которой учит религия. Критики настаивают на том, чтобы считать «глубоко религиозным» человека, исповедующего чувство человеческого ничтожества и бессилия перед мировым целым, хотя основную суть религиозности составляет не это чувство, а лишь следующий шаг, реакция на него, ищущая помощи против этого чувства. Кто не делает этого шага, кто смиренно довольствуется мизерной ролью человека в громадном мире, тот скорее нерелигиозен в самом прямом смысле слова...
Религия несомненно оказала человеческой культуре великую услугу, сделала для усмирения асоциальных влечений много, но недостаточно. На протяжении многих тысячелетий она правила человеческим обществом; у нее было время показать, на что она способна. Если бы ей удалось облагодетельствовать, утешить, примирить с жизнью, сделать носителями культуры большинство людей, то никому не пришло бы в голову стремиться к изменению существующих обстоятельств. Что мы видим вместо этого? Что пугающе большое число людей недовольно культурой и несчастно внутри нее, ощущает ее как ярмо, которое надо стряхнуть с себя; что недовольные либо кладут все силы на изменение этой культуры, либо заходят в своей вражде к культуре до полного нежелания слышать что бы то ни было о культуре и ограничении влечений. Нам возразят здесь, что сложившаяся ситуация имеет причиной как раз утрату религией части своего влияния на человеческие массы, а именно вследствие прискорбного воздействия научного прогресса. Запомним это признание вместе с его обоснованием, чтобы использовать его позднее для наших целей. Однако упрек в адрес науки не имеет силы.
Сомнительно, чтобы люди в эпоху неограниченного господства религиозных учений были в общем и целом счастливее, чем сегодня; нравственнее они явно не были. Им всегда как-то удавалось экстериоризировать религиозные предписания и тем самым расстроить их замысел. Священники, обязанные наблюдать за религиозным послушанием, шли в этом людям навстречу. Действие божественного правосудия неизбежно пресекалось божьей благостью: люди грешили, потом приносили жертвы или каялись, после чего были готовы грешить снова. Русская душа отважилась сделать вывод, что грех — необходимая ступенька к наслаждению всем блаженством божественной милости 18, то есть в принципе богоугодное дело. Совершенно очевидно, что священники могли поддерживать в массах религиозную покорность только ценой очень больших уступок человеческой природе с ее влечениями. На том и порешили; один бог силен и благ, человек же слаб и грешен. Безнравственность во все времена находила в религии не меньшую опору, чем нравственность. Если религия не может продемонстрировать ничего лучшего в своих усилиях дать человечеству счастье, культурно объединить его и нравственно обуздать, то неизбежно встает вопрос, не переоцениваем ли мы ее необходимость для человечества и мудро ли мы поступаем, основываясь на ней в своих культурных запросах.
Задумаемся над недвусмысленной современной ситуацией. Мы уже выслушали признание, что религия не имеет того же влияния на людей, как раньше (речь идет здесь о европейской христианской культуре). Дело не в том, что ее обещания стали менее заманчивыми, а в том, что в глазах людей они уже не кажутся заслуживающими прежнего доверия. Согласимся, что причина этой перемены — упрочение духа научности в верхних слоях человеческого общества (есть, возможно, и другие причины). Критика подточила доказательную силу религиозных документов, естествознание выявило содержащиеся в них заблуждения, сравнительные исследования обратили внимание на фатальную аналогичность принятых у нас религиозных представлений и духовной продукции примитивных народов и эпох.
Научный дух вырабатывает определенный род отношений к вещам нашего мира; перед явлениями религии он на некоторое время останавливается, колеблется, наконец, переступает и здесь через порог. Этот процесс нельзя прекратить, чем больше людей приобщается к сокровищам знания, тем шире распространяется отход от религиозной веры, сперва только от ее устаревших, шокирующих форм, а потом и от ее основополагающих предпосылок. Американцы, устроившие обезьяний процесс в Дейтоне19, одни из всех показали себя последовательными. Везде в других местах неизбежный переход совершается в атмосфере половинчатости и неискренности.
От образованных и от людей духовного труда для культуры пет большой угрозы. Замещение религиозных мотивов культурного поведения другими, мирскими прошло бы у них без сучка и задоринки, а кроме того, они большей частью сами носители культуры. Иначе обстоит дело с огромной массой необразованных, угнетенных, которые имеют все основания быть врагами культуры. Пока они не знают, что в бога больше не верят, все хорошо. Но они это непременно узнают, даже если это мое сочинение не будет опубликовано. И они готовы принять результаты научной мысли, оставаясь незатронутыми тем изменением, которое производится в человеке научной мыслью. Нет ли опасности, что враждебность этих масс к культуре обрушится на слабый пункт, который они обнаружат в своей строгой властительнице? Если я не смею убивать своего ближнего только потому, что господь бог это запретил и тяжко покарает за преступление в этой или другой жизни, но мне становится известно, что никакого господа бога не существует, что его наказания нечего бояться, то я, разумеется, убью ближнего без рассуждений, и удержать меня от этого сумеет только земная власть. Итак, либо строжайшая опека над этими опасными массами, тщательнейшее исключение всякой возможности их духовного развития, либо основательная ревизия отношений между культурой и религией...
Следовало бы считать, что на пути осуществления этой последней рекомендации не стоит никаких особенных трудностей. Верно то, что в таком случае придется от чего-то отказаться, но приобретений взамен будет, возможно, больше, и мы избежим большой опасности. Но люди отшатываются в страхе, словно культура подвергнется тогда какой-то еще большей опасности. Когда святой Бонифаций Кредитонский18 срубил дерево, почитавшееся саксами как священное, стоявшие вокруг ожидали какого-то страшного события в результате такого кощунства. Ничего не случилось, и саксы приняли крещение.
Когда культура выставила требование не убивать соседа, которого ты ненавидишь, который стоит на твоем пути и имуществу которого ты завидуешь, то это было сделано явно в интересах человеческого общежития, на иных условиях невозможного. В самом деле, убийца навлек бы на себя месть близких убитого и глухую зависть остальных, ощущающих не менее сильную внутреннюю наклонность к подобному насильственному деянию. Он поэтому недолго бы наслаждался своей местью или награбленным добром, имея все шансы самому быть убитым. Даже если бы незаурядная сила и осторожность оградили его от одиночных противников, он неизбежно потерпел бы поражение от союза слабейших. Если бы такой союз не сформировался, убийство продолжалось бы без конца, и в конце концов люди взаимно истребили бы друг друга. Между отдельными индивидами царили бы такие же отношения, какие на Корсике20 до сих пор еще существуют между семьями, а в остальном мире сохраняются только между странами. Одинаковая для всех небезопасность жизни и сплачивает людей в общество, которое запрещает убийство отдельному индивиду и удерживает за собой право совместного убийства всякого, кто переступит через запрет. Так со временем возникают юстиция и система наказаний.
Мы, однако, не разделяем этого рационального обоснования запрета на убийство, но утверждаем, что запрет исходит от бога. Мы беремся, таким образом, угадывать его намерения и выясняем, что он тоже не хочет человеческого взаимоистребления. Поступая таким образом, мы обставляем культурный запрет совершенно особенной торжественностью, однако рискуем при этом поставить его исполнение в зависимость от веры в бога. Если мы возьмем назад этот свой шаг, перестанем приписывать нашу волю богу и удовольствуемся чисто социальным обоснованием правосудия, то мы, правда, расстанемся с божественным возвеличением нашего культурного запрета, но зато выведем его из-под угрозы. Мы приобретем, однако, и что-то другое. Вследствие какой-то диффузии, или заразительного действия, характер святости, неприкосновенности, можно даже сказать, потусторонности с немногих важных запретов распространился на все другие культурные установления, законы и предписания. Этим последним, однако, сияние святости часто не к лицу; мало того, что они взаимно обесценивают сами себя, поскольку отражают расходящиеся до противоположности устремления разных эпох и регионов, они еще и выставляют на обозрение все черты человеческого несовершенства. Среди них легко распознать такие, которые могут быть лишь продуктом близорукой робости, выражением честолюбивых интересов или следствием произвольных предпосылок. Неизбежно сосредоточивающаяся на них критика в нежелательной мере подрывает уважение и к другим, более оправданным требованиям культуры. Поскольку будет рискованной задачей разграничивать то, что повелел сам бог, и то, что восходит скорее к авторитету какого-нибудь всесильного парламента или высокого должностного лица, то всего лучше, пожалуй, вообще вывести бога из игры и честно признать чисто человеческое происхождение всех культурных установлений и предписаний. Вместе с мнимой святостью эти запреты и законы утратили бы и свою оцепенелую неизменность. Люди смогли бы понять, что законы созданы не столько для их порабощения, сколько для служения их интересам, стали бы относиться к законам дружественнее, вместо их отмены ставили бы целью их улучшение. Это был бы важный шаг вперед по пути, ведущему к примирению с гнетом культуры.
Фрейд 3. Будущее одной иллюзии / / Ницше Ф., Фрейд 3., Фромм Э., Камю А., Сартр Ж. П. Сумерки богов. М, 1989. С. 103—109, 113. 114—115, 119-121. 125-129
Э. А. ЖИЛЬСОН
До сих пор... широко распространено мнение о неоригинальном характере средневековой христианской философии, о механических заимствованиях у Платона и Аристотеля. Для многочисленных рационалистов сама концепция средневековой философии представляется противоречивой. Религию и философию они рассматривают как две радикально отличные сферы, сотрудничество между которыми невозможно. Если философия основана на разуме, то христианской философии не может быть так же, как не может быть христианской математики, биологии и медицины. Некоторые из современных неосхоластов признают существование христианской философии в лице Фомы Аквинского, который вывел свою систему из чисто рациональных предпосылок, в результате чего истина его философии ни в чем не зависит от истины его веры. Между тем можно вспомнить, что августинианцы всех веков выступали против рационализации христианства в томизме, тогда как томисты, со своей стороны, отрицают за августинианцами21 право именовать себя философами. Томисты всегда утверждали, что их система и по букве и по духу не противоречит ни на йоту догматам веры и что откровение и разум находятся в полном согласии друг с другом, как две половины единой истины.
Некоторые крупные историки утверждают, что раннее христианство носило чисто практический характер и было чуждо любым, философским спекуляциям. Больше всех других распространению этих представлений способствовал Гарнак. На деле... раннее;
христианство было одновременно явлением как материальным, так и духовным. Уже евангелист Иоанн выдвинул учение о Слове, а учение апостола Павла о благодати привело к утверждению августинианства. Евангельские доктрины о Небесном Отце божественном Провидце и царстве Божием не были собственно философскими идеями, но им достаточно было попасть на плодородную почву, чтобы привести к важным философским последствиям. Уже Августин признал, что разум, для христианина есть нечто отличное от веры, как и философия отлична от религии. Не существует такой вещи, как христианский разум, но возможно христианское использование разума.
Мы совершим ошибку... если будем связывать классическую а философию XVII в. только с развитием положительных наук и в первую очередь математического естествознания. Существует фактор, который делает картезианство резко отличным от средневековой метафизики. Однако реже обращают внимание на отличие картезианства от греческой метафизики. Это трудно объяснить, если исходить из того, что между концом эллинизма и началом Возрождения существует тысячелетний провал в развитии философской мысли. Доказательство бытия Божия у Декарта ближе по духу учению Августина и даже Фомы Аквинского, а его доктрина о свободе многим обязана средневековым спекуляциям об отношениях между свободой воли и благодатью. Вся картезианская система основывается на идее всемогущего Бога, который создал вечные истины математики, сотворил мир ex nihilo22 и поддерживет его с помощью непрерывного творения. Чем в конечном счете является картезианский бог — бесконечный, совершенный и всемогущий, творец неба и земли, сотворивший человека по своему образу и подобию, как не библейским и христианским. Богом хотя, по Декарту, он познается с помощью естественного разума? Следующий за Декартом Мальбранш также необходим для понимания истории новой метафизики. Его доктрина о необходимости существования внешнего мира наряду с доктриной о видении в Боге привела прямо к идеализму Беркли. А его окказионализм23, который предполагает невозможность доказать любое преходящее действие одной субстанции на другую, привел прямо к отрицание Юмом принципа причинности, и это был решающий момент в развитии новой философии. Однако Мальбранш столь же часто ссылается на Августина, как и на Декарта. Этот философ Нового времени отвергает схоластику еще более энергично, чем Декарт, но лишь за ее рационализм, сделавший это учение недостаточно христианским. Можно легко увеличить число примеров того, как идея библейского Бога-творца вновь и вновь возникает у философов Нового времени. Можно m цитировать Паскаля, поскольку проще было бы прямо цитировать Августина; и что осталось бы от системы Лейбница, если удалить из нее чисто христианские элементы? «Метафизические размышления»* начинаются с творения вселенной свободным и совершенным Богом, а кончаются оправданием божественного Провидения. Все это заставляет сомневаться в радикальном разрыве между философией и религией в Новое время и говорит о роли христианского откровения, которая была гораздо более значительной в процессе формирования новой философии, чем это обычно предполагают. Это говорит об огромной жизненной силе христианства. Не случайно многие выдающиеся философы видели в христианстве более удовлетворительное решение ряда философских проблем, чем они находили его в самой философии.
Чтобы продемонстрировать, что дало философии принятие христианства, надо обратиться к древнейшему из доступных нам источников — посланиям апостола Павла. Последний не был философом; христианство для него было не философией, а религией, путем спасения, но его учение имело решающее значение для всей последующей эволюции христианских идей. Христианство для апостола Павла не есть еще одна система философии или даже система, способная заменить все другие. Христианство для него есть путь спасения, т. е. нечто большее, чем система познания. Он ничего не знает и ничего не проповедует, кроме Христа распятого и искупления грешников через посредство его благодати. Иудеи искали спасения в буквальном соблюдении законов и в подчинении божественным заповедям. Они искали знамение божественного всемогущества, а им предлагали бесчестие униженного Бога. Греки следовали естественному свету разума, а им предлагали абсурдность Богочеловека, умершего на кресте и воскресшего, чтобы спасти нас. С самого начала христианство было безумием для эллинов. Христианству нечего было противопоставить мудрости мира, кроме скандальной и непроницаемой тайны Иисуса. Провозглашая банкротство греческой мудрости, апостол Павел, однако, заменяет ее личностью Иисуса Христа, которая есть мудрость в силу того, что она есть спасение. Все, кто обладает истинной религией, вместе с тем обладает истиной науки, искусства и философии.
Для писателя II в. Иустина христианство есть обретение философских истин нефилософскими методами. После долгих бесплодных поисков истины с помощью разума Иустин находит наконец в вере то, что больше всего удовлетворяет его разум. И в языческой философии он находит элементы истины, хотя философы и не обладают критерием, который позволил бы отделить истинное от ложного. Таким образом, здесь уже был поставлен впервые вопрос о соотношении христианства с языческой мудростью, который с течением времени становится все более актуальным.

* Декарт Р. Метафизические размышления.—Спб., 1901. III, 96 с.
Первое решение этого вопроса принадлежит Филону Александрийскому. Поскольку Библия, писал он, хронологически появилась раньше философии, то греческие философы прямым или окольным путем переняли мудрость священных книг, конечно, затмив ее своими естественными ошибками. Отзвуки этой концепции можно услышать даже в наше время. Однако полное отсутствие прямых доказательств привело к тому, что эта концепция вскоре сменилась другой. Уже апостол Павел, осуждая ложную мудрость греков, нигде не осуждает разума и признает естественное знание Бога, доступное и для язычников. Утверждая, что Бог может быть познан через созданный им мир, апостол Павел положил начало естественной теологии. Если язычники были лишены иудейского закона, они обладали законом сами в себе. Павел тем самым имплицитно признает и существование естественного морального закона. В прологе к Евангелию от Иоанна, где утверждается, что Христос есть Слово, а Слово есть Бог, говорится, что Слово просвещает всех, пришедших в мир. Таким образом утверждается естественное откровение Слова, универсальное и задолго предшествующее его воплощению. Те, кто жил в согласии со Словом, язычники или иудеи, собственно говоря, уже были христианами. С другой стороны, те, кто отверг свет Слова и жил во лжи и грехах, были врагами Христа еще до его пришествия.
В этот решающий момент христианство как бы принимает на себя ответственность за всю историю человечества. Все содеянное когда-либо зло содеяно против Слова, но, с другой стороны, все добро совершено с помощью Слова, которое есть Христос. Всякая истина по своему определению христианка. Так уже в сочинениях Иустина закладывались основы христианского гуманизма. Однако если все, что было истинным в философии, было предчувствием христианства, то христиане обладают всем, что было истинным в философии. Таким парадоксальным образом самая! высокая рациональная позиция должна принадлежать не философу, но верующему.
Своим превосходством над язычеством христианство обязано тому факту, что оно не являлось абстрактным знанием истины, но действенным путем спасения. Однако уже для Платона в «Федоне» и для Аристотеля в «Никомаховой этике» философия была не только наукой, но и путем жизни, и в еще большей степени это относилось к стоикам. Христианство, провозгласив продолжение естественного порядка вещей сверхъестественным и апеллируя к благодати как неистощимому источнику силы для познания истины и реализации добра, становилось одновременно и доктриной, и системой практических действий, или, точнее, доктриной, наделенной в то же время средствами, воплощающими ее на практике.
Легко можно собрать большое число исторических примеров, подтверждающих подобную трактовку христианства. Однако здесь достаточно отметить, что она составляет самую суть учения апостола Павла о грехе, искуплении и благодати. Одно дело — божественный закон внутри человека, другое — закон греха, пребывающий в его членах. Чтобы утвердить божественный закон над внешним человеком, требуется вмешательство благодати, действующей через Иисуса Христа. Эта доктрина представляется очень знакомой, но часто мы забываем, что она лежит в основе всего дальнейшего развития христианской мысли. Некоторые считали, что Августин обратился скорее в неоплатонизм, чем в христианство, другие настаивали, что его обращение было чисто христианским. У первых не хватает понимания того, что христианство по своей сущности есть путь спасения. В глазах самого Августина основной порок неоплатонизма заключается в познании двойной доктрины греха и искупления посредством благодати. Можно показать, что чисто интеллектуальная эволюция Августина привела его в конечном счете к неоплатоникам, однако его доктрина в целом оказалась христианской. Очень хорошо, что Плотин советует нам подняться над своими чувствами, управлять нашими страстями и стремиться к сближению с Богом, но дает ли нам Плотин силу следовать этим прекрасным советам? Что можно сказать о враче, который рекомендует здоровье, но не знает ни природы болезни, ни названия лекарства?
В глазах многих ранних христианских мыслителей религия имела много преимуществ перед философией. Часто они прибегали к аргументу о взаимной противоречивости всех философов. Этот факт хорошо известен. Меньше внимания было уделено тому, что Иустина и его последователей привлекала больше всего связность ответов, даваемых на философские вопросы доктриной, которая, вместо того чтобы стать еще одной системой философии, стала единственной истинной религией.
Эту концепцию мы найдем у многих раннехристианских писателей, следовавших за Иустином,— у Татиана, в анонимном «Осмеянии философов», у Арнобия и в особенно развернутом виде у Лактанция. Последний исходил из того, что Сократ, Платон, Сенека обладали каждый одним из фрагментов истины, и, если соединить эти фрагменты, мы восстановим истину в ее полноте. Но, и в этом суть дела, никто не способен на такое отделение истинного от ложного в философских системах, если он уже наперед не знает всей полноты истины. Никто не может знать ее заранее, пока не получит ее через откровение, иначе — не примет ее с помощью веры.
Лактанций признавал возможность истинной философии, но мыслил ее как эклектику, основанную на вере. С другой стороны, перед нами христианский философ, вера которого дала ему критерий, принцип различения и отбора. Он различает блуждающий, не уверенный в себе разум языческих философов от уверенного в себе разума, руководимого откровением, и, как за ним и Августин, решительно становится на сторону последнего.
Повторяется тот же самый опыт, который мы находим затем абстрактно сформулированным у средневековых мыслителей и который много раз заново открывался мыслителями Нового времени. Когда молодой Августин примыкает к секте манихеев, он делает это потому, что манихеи обладали достаточной смелостью в попытках объяснить все существующее, не прибегая к вере. Несмотря на свою дикую и ребяческую космогонию, эти люди были рационалистами. Разочаровавшись в секте, которая обещала понимание мира, но на деле никогда не давала его, Августин обращается к «изящному сектантству» Цицерона, а затем благодаря Плотину уходит от него и вскоре открывает, что все, что было истинным в неоплатонизме, можно найти в Евангелии от Иоанна. Таким образом, истинная философия, которую он напрасно искал с помощью разума, была предложена ему верой.
Когда в XII в. Ансельм Кентерберийский писал о благодетельном воздействии веры на разум философа, он фактически не мог сказать ничего нового. Позиция Ансельма в этом вопросе часто описывается как христианский рационализм. Это выражение несколько двусмысленно, но во всяком случае оно указывает на то, что Ансельм, апеллируя к разуму, не хочет иметь дело ни с чем, кроме разума. Можно вспомнить знаменитое предисловие к его «Monologium»*, где, идя навстречу настойчивым желаниям своих учеников, он предпринимает попытку обосновать истинность Писания, исходя не из его божественного авторитета, но из рациональной очевидности и естественного света истины, не прибегая к помощи откровения. И в то же самое время Ансельм утверждал превосходство веры над разумом и ее самодостаточность и независимость от рациональных свидетельств. Его формула «вера, ищущая понимания» выражает лучше всего его стремление не понимать для того, чтобы верить, но верить, чтобы понимать. Положению о. fides quaerens intellectum **

*Anselmus. Monologium. Stuttgart, 1964.
** «Вера, стремящаяся к пониманию» (лат.).
Ансельма соответствует в Новое время формуле Мэн де Бирана intellectus quaerens intellectum per fidem ***. Таким образом, содержание христианской философии есть сумма рациональных истин, открытых, исследованных или просто сохраненных благодаря той помощи, которую разум получает от откровения. Это не означает, что христианский философ, равно как и теолог, стремится трансформировать веру в науку. Для христианских мыслителей сохраняется традиционная иерархия модусов понимания: вера, понимание и прямое видение Бога. Христианский философ только спрашивает, нет ли среди положений его веры, которые он заранее считает истинными, таких, какие являются истинами разума. Если он открывает такое, то становится философом, а если он обязан своим прозрением христианской вере, то становится христианским философом.
Современные разногласия среди философов, связанные с этим понятием, объясняются тем, что некоторые рассматривают философию в ее формальной сущности. В этом смысле очевидно, что не может существовать христианской философии (равно как иудейской и мусульманской). Другие философы, допуская существование такой философии, озабочены сохранением ее формальной чистоты как философии, рассматривая в качестве христианской любую систему, которая содержит в себе концепцию природы и разума, открытую для сверхъестественного. Такая философия может быть совместима с христианством, но она не обязательно является христианской философией...
Христианский философ должен в первую очередь произвести выбор между философскими проблемами, сосредоточиваясь в первую очередь на тех, из них, которые связаны с его религиозной жизнью. Остальные же философские проблемы Августин, а за ним Бернар Клервоский и Бонавентура относят к сфере праздного любопытства (vana curiositas). Даже такие философы, как Фома Аквинский, интересы которого распространялись на всю сферу философии, ограничивали свое оригинальное творчество той сферой, которая трактует о существовании и природе Бога, отношении Бога к миру и о судьбах души, и именно в этой сфере Фома продолжил и превзошел философские достижения Аристотеля.
Жильсон Э. Дух средневековой философии II Работы Э. Жильсона по культурологии и истории мысли. Реферативный сборник. Вып. 1. М., 1987. С. 146—155
Б. РАССЕЛ
...Три человеческих импульса, воплощенные в религии,—это, по-видимому, страх, тщеславие и ненависть. Можно сказать, что цель религии в том и заключается, чтобы, направляя эти страсти но определенным каналам, придать им вид благопристойности. Именно потому, что эти страсти в общем и целом служат источником человеческих страданий, религия является силой зла, ибо позволяет людям безудержно предаваться своим страстям. Не благословляй их религия, они могли бы, по крайней мере в известной степени, их обуздывать.
В этом пункте я могу представить себе возражение, которое едва ли будет выдвинуто большинством правоверных христиан, но тем не менее заслуживает внимательного разбора. Ненависть и страх, могут нам заявить, являются неотъемлемыми чертами человека, люди всегда испытывали эти чувства и всегда
*** «Интеллект, стремящийся к пониманию через веру» (лат.).

будут их испытывать. Самое большее, что вы можете сделать с ненавистью и страхом, это направить их по определенным каналам, где они оказываются менее пагубными. Христианский богослов мог бы заявить, что отношение церкви к ненависти и страху подобно ее отношению к осуждаемому ею половому импульсу. Она пытается обезвредить похоть, ограничив ее рамками брака. Словом, нам могут возразить, что раз уж ненависть — неизбежный удел человека, то лучше направить ее против тех, кто действительно опасен, и именно это и делает церковь с помощью своей концепции праведности.
На это утверждение можно ответить двояко, причем один ответ является сравнительно поверхностным, а другой обнажает самую суть дела. Поверхностный ответ сводится к тому, что церковная концепция праведности — не лучшая из возможных; кардинальный же ответ состоит в том, что при наших нынешних познаниях в области психологии и при нынешней промышленной технике ненависть и страх вообще могут быть устранены из человеческой жизни.
Начнем с первого пункта. Церковная концепция праведности нежелательна в социальном плане по многим причинам — прежде всего и главным образом из-за того, что она принижает разум и науку. Изъян этот унаследован от евангелий. Христос велит, чтобы мы стали малыми детьми, но малые дети не могут постигнуть дифференциального исчисления, принципов денежного обращения или современных методов борьбы с болезнями. Церковь учит, что приобретение таких познаний не входит в наши обязанности. Правда, церковь больше не утверждает, что знание само по себе греховно, как она утверждала в пору своего расцвета; но приобретение знаний все-таки считается делом опасным, ибо может привести к гордыне разума, а значит, и к оспариванию христианской догмы. Возьмите, например, двух людей, из которых один искоренил желтую лихорадку на территории огромного тропического района, но по ходу своих трудов имел случайные связи с женщинами; другой же был ленив и бездеятелен, производил на свет по ребенку в год, пока его жена не умерла от изнурения, и проявлял так мало заботы о своих детях, что половина из них умерла. Но зато он никогда не имел недозволенных половых связей. Всякий добрый христианин обязан считать, что второй из этих людей добродетельнее первого. Нет нужды говорить, что такая позиция является религиозным предрассудком и совершенно противна разуму. И все же в чем-то этот абсурд неизбежен — пока несовершение греха считается важнее конкретной заслуги в каком-нибудь деле, и пока не признается значение знания как помощника в жизни, нацеленной на человеческое благо.
Второе — и более фундаментальное — возражение против использования страха и ненависти в церковной практике состоит в том, что в наше время эти эмоции могут быть почти полностью устранены из человеческой природы при помощи реформ в области воспитания, экономики и политики. Основу должны составить реформы в сфере образования, ибо люди, испытывающие ненависть и страх, будут восхищаться этими эмоциями и захотят их увековечить, хотя это стремление будет, вероятно, бессознательным, как это имеет место у рядового христианина. Создать систему воспитания, нацеленную на устранение страха, вовсе нетрудно. Необходимо только относиться к ребенку с добротой, поставить его в такое окружение, в котором детская инициатива может проявиться и не принести при этом плачевных результатов, и оградить его от соприкосновения со взрослыми, одержимыми неразумными страхами,— перед темнотой, мышами или социальной революцией. Ребенок не должен также подвергаться тяжким наказаниям, ему не надо угрожать и делать чрезмерно суровые выговоры. Несколько сложнее избавить детей от ненависти. Для этого нужно самым тщательным образом избегать ситуаций, возбуждающих ревность или зависть, и всячески поддерживать справедливость в отношениях между детьми. Ребенок должен ощущать теплое чувство любви со стороны по крайней мере некоторых из тех взрослых, с которыми ему приходится иметь дело; не следует мешать проявлению его естественной активности и любознательности, за исключением тех случав, когда возникает опасность для его жизни или здоровья. В особенности же не должно быть табу на знание о взаимоотношении полов или на обсуждение проблем, которые люди, опутанные условностями, считают неприличными. Если с самого начала соблюдать эти простые правила, ребенок вырастет бесстрашным и дружелюбным человеком.
Однако, когда воспитанное таким образом юное существо вступит во взрослую жизнь, он (или она) окунется в мир, полный несправедливости, жестокости и ненужных страданий. Несправедливость, жестокость и страдания, существующие в современном мире, являются наследием прошлого и имеют своим конечным источником экономические причины, поскольку в былые времена беспощадная борьба за средства к существованию была неизбежна. В нашу эпоху она не является неизбежной. При нынешней промышленной технике мы можем, если только захотим, обеспечить каждому человеку сносное существование. Мир располагает знанием, способным обеспечить счастье всем людям; главной преградой на пути использования этого знания является религиозное учение. Религия не позволяет нашим детям получить рациональное образование; религия препятствует нам в устранении коренных причин войны; религия запрещает нам проповедовать этику научного сотрудничества вместо старых и жестоких доктрин греха и наказания. Возможно, что человечество уже стоит на пороге золотого века; но если это так, то сначала необходимо будет убить дракона, охраняющего вход, и дракон этот — религия.
Рассел Б. Почему я не христианин. М.. 1987. С. 114—130



СОДЕРЖАНИЕ